Чувство списка

Колонки

Литпросвет

18.01.2017 // 1 071

PhD (Тартуский университет, Эстония), старший научный сотрудник Украинского центра культурных исследований (Киев, Украина).

История с ПЕНом (но не история ПЕНа) — в конечном счете, старая история про литературу и власть. За последние дни она разнообразно и многократно прозвучала в поле гражданской и политической риторики, но представляется, что этот конфликт выходит за рамки «литературного быта», и в любом случае он описывается скорее в терминах литературной социологии. Это история о том, как устроено писательское сообщество, как оно институциируется (механизмы функционирования закрытых сообществ, клубов), притом что читатель в любом своем качестве — как покупатель, как эксперт, как адресат литературного высказывания, наконец, — из этой игры исключается: в клуб не принимают по принципу «хороший — да, плохой — не надо», это не про премии, не про тиражи и не про народных любимцев. Это всего лишь объединение по профессиональному признаку. Как любой клуб, такое объединение стремится к закрытости, оно придумывает некие правила и наделяет себя властью выбирать (принимать и исключать), а также заставлять следовать тем правилам, которые оно придумало. Иными словами, во многом это история про власть вообще.

Но в России не бывает историй про «власть вообще». Есть лишь власть как таковая, та, которая имеет место быть здесь и сейчас, у которой конкретный адрес и конкретное лицо (лица).

В самом деле, когда Людмила Улицкая в интервью на «Кольте» говорит о том, что русский ПЕН мыслит себя чем-то вроде СП СССР, т.е. «разносчиком даров», распределителем «бенефитов», это означает, что «неправительственная организация», так или иначе, уподобляет себя власти и ставит себя в зависимость от единственного института, который в России считает себя вправе быть таким распределителем.

Стоит все же напомнить, что история отношений литературы и власти, история «литературного покровительства» была в двух словах проговорена в одной из реплик пушкинского Чарского, там где он отвечает итальянцу-импровизатору, упомянувшему о «покровительстве господ»: «Вы ошибаетесь, Signor, — прервал его Чарский… — Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа. …У нас нет оборванных аббатов, которых музыкант брал бы с улицы для сочинения libretto. У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения». Еще прежде и подробнее Пушкин писал об этом Бестужеву в 1825-м из Михайловского: «Век Екатерины — век ободрений… Не говорю об Августовом веке. Но Тасс и Ариост оставили в своих поэмах следы княжеского покровительства. Шекспир лучшие свои комедии написал по заказу Елизаветы. Мольер был камердинером Людовика», но в России, — продолжает он, все иначе: «Иностранцы нам изумляются — они отдают нам полную справедливость — не понимая, как это сделалось. Причина ясна. У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными».

Иными словами, до известного момента отношения литературы и власти — отношения ободрения или покровительства (что для Пушкина, кстати, не одно и то же). Покровительство предполагало некое материальное вспомоществование (деревню, перстень, табакерку). «Аристократическая гордость» дворянской литературы обусловлена ее материальной независимостью, но уже Пушкин делает литературу профессией, т.е. пытается сделать ее «деревенькой на Парнасе», своим основным доходом. Ближе к концу XIX века это стало если не нормой, то тенденцией: толстые журналы, тиражи и гонорары дают писателям (не всем, но успешным) возможность безбедно существовать и не ходить на службу, и в какой-то момент в России и на Западе вырабатывается некая стабильная система: немногие писатели живут исключительно на литературные доходы, большинство так или иначе где-то служит, и есть еще писатели с независимым доходом (рентой). Все это разные формы «литературной независимости». Именно тогда и появляются писательские профсоюзы вроде Литфонда (который тоже сначала возник в Англии), а затем и ПЕНа. Первый оказывает материальную поддержку, второй — социальную.

ПЕН возник после Первой мировой войны, и настоящим его создателем был не Голсуорси (Голсуорси — первый президент), а энергичная дама Кэтрин Эмми Доусон Скотт — суфражистка, посредственная писательница и «эффективный менеджер». Прежде ПЕНа она успела создать Женский оборонительный корпус, затем To-Morrow Club, т.н. Клуб будущих писателей (точнее, начинающих, и это не совсем литстудия: Доусон устраивала еженедельные обеды для знакомства писателей с издателями и агентами). А после ПЕНа она основала некую спиритуалистическую организацию The Survival League.

ПЕН мог стать одним из многих лондонских клубов, но изначально его идея была экспансионистской и объединительной, он был, скорее, открытым, нежели закрытым, смысл его в том, чтобы писатели разных стран общались друг с другом, переводили друг друга и заступались друг за друга, если права писателя и человека были нарушены. Первой успешной «спасательной операцией» ПЕН-клуба было освобождение Артура Кёстлера, приговоренного франкистами к смертной казни.

Следующим после Голсуорси президентом клуба был Герберт Уэллс, который во время своего визита в СССР пытался говорить с «официальными лицами» о создании местного ПЕНа, но ему дали понять, что устав клуба противоречит советской практике. В самом деле, устав клуба запрещал вмешательство государства в его деятельность. Тогда как в России после 1917-го частично, а в конце 1920-х окончательно, тиражи и гонорары становятся монополией государства, т.е. власти (как и бумага, издательства и типографии), и все, что так или иначе связано с литературой как социальным институтом, находится под контролем государства. В этом смысле СП СССР был чем-то вроде спецраспределителя. Практика феодального «покровительства и ободрения» возвращается, но в ином виде: теперь в эти отношения включается некий коллективный посредник в лице все того же СП, и Президиума СП, и разных «местных СП» с их «местными президиумами» — такая «матрешка распределения», многоступенчатое распределение власти и зависимости. И это не просто чиновничья надстройка — в советской системе это работало именно как «прививка власти», сама по себе порождающая зависимость, сродни наркотической. Отныне власть «распределяет» не только «табакерки» и «деревеньки», но и себя самое, иллюзию власти, подобие власти, и эта социальная мотивация в известной «пирамиде Маслоу» находится на несколько ступенек выше банального «материального поощрения», выше страха («безопасности») и выше ощущения сопричастности («принадлежности»). Еще выше в той пресловутой пирамиде лишь «духовное», т.е. «самореализация», которая по большому счету исключает социальные мотивации и освобождает от коллективного посредника (это пушкинское «ты царь — живи один» или цитата из Виланда про поэта на необитаемом острове, которую приводил Баратынский). Но есть еще общественное мнение и негласный устав некой «референтной группы», который заменял в поздние советские годы победительную «коллективную сопричастность».

А потом настала перестройка, и в Советском Союзе возник ПЕН-клуб — именно в Советском Союзе, — еще в 1989 году. Он не распределял «табакерки», у него не было ресурса СП, да и ресурс самого СП стремительно исчезал. Он в принципе мог (и может) не так много: упрощенное оформление виз и загранпаспортов, возможно, какие-то гранты и резиденции. Но остались мотивации социальные — та самая «сопричастность», принадлежность к чему-то иному, «западному», «цивилизованному» и потому в какой-то момент более «престижному», нежели многократно скомпрометировавший себя и разделившийся СП. Осталась чиновничья структура и… дом на Неглинной, тогда же, в перестроечной эйфории как бы «подаренный» «своей» властью (это из того недолгого времени, которое определялось песней «Скоро все мои друзья выбьются в начальство»).

А потом власть перестала быть «своей». Дом стал инструментом торга (такая табакерка на ниточке), за вожделенными грантами и резиденциями замаячил призрак «иностранного агента». Власть, отпустив издательства, на ту же коварную ниточку подвесила толстые журналы. Но это не более чем «бенефиты». Потому что есть еще кое-что, потому что «чувство коллективной сопричастности» никуда не делось. Оно непреодолимо, как желание петь в хоре и «быть в списке», и оно лишь обострилось, что всегда происходит в моменты раскола на «своих» и «чужих», на «государственников» и «либералов», на тех, кто «за все хорошее», и тех, кто просто «за». В этом смысле «раскол» ПЕНа — отражение того процесса, который происходит в обществе, а если точнее — проекция его в относительно закрытые и плотные слои «социосферы», то, что иногда называют «среди своих».

Можно было бы напоследок задаться вопросом: когда и в силу чего люди «Метрополя» перестали быть «своими среди своих» (мне вот кажется, что в этой консерватории с самого начала что-то было не так). Но это уже разговор о литературе, а значит — реплика в сторону.

Комментарии

Самое читаемое за месяц