Молодой Кулиш

Неканонический классик

Карта памяти 18.01.2017 // 1 141
© Национальная библиотека Украины им. В.И. Вернадского

От редакции: «Нациестроители»: новый личный проект Андрея Тесли на Gefter.ru

Пантелеймон Кулиш — пожалуй, самая необычная фигура в истории украинского национализма. Он и автор первого полноценного романа на украинском языке, и автор собственной системы правописания, лежащей в основе современной, и первый серьезный украинский литературный критик, создавший фактически связный очерк модерной украинской литературы, от Котляревского до своих современников, он же и переводчик Библии на украинский — ему принадлежат переводы Шекспира, Гёте, Шиллера, Гейне и других — с сознательной целью выработки современного украинского литературного языка, позволяющего выйти за пределы «этнографизма», способного выражать все то, что принадлежит «высокой культуре». Даже малой толики перечисленного (а это далеко не все из его заслуг) любому другому персонажу было бы достаточно для безоговорочного места в национальном пантеоне.

Но Кулиш — и автор одних из наиболее возмутительных нападений на национальные святыни. Он написал и напечатал слова о «полупьяной музе Шевченка», потратил почти тридцать лет своей жизни на то, чтобы разоблачить исторический ореол козатчины, низвергнуть славу гетманов. Во второй половине жизни он последовательно выступал против многого из того, что прославлял в первой — и что было или успело стать к тому времени частью национального мифа. Он прославлял Петра I и Екатерину II и клеймил гайдаматчину. Его обвиняли в измене украинофильству и службе царскому правительству — а русские охранители почти в то же время трактовали его исторические работы как попытку оправдать польское владычество на Украине и опорочить честь Богдана Хмельницкого как русского героя.

Кулиш сделал все для того, чтобы его невозможно было канонизировать — включить в какой-либо лагерь без остатка. Он был резок в словах и поступках, его отношения с конкретными людьми и группами во многом определялись под властью момента — но это не относится к его представлениям, отстоящим от газетной суеты и текущих распрей. Он был доктринером — качество, почти наверняка исключающее возможность иметь длительный публичный успех, при условии, что сам доктринер при этом не стоит на месте, а его доктрина развивается.

Кулиш прожил долгую жизнь — родился в 1819 году, умер в 1897-м. Но сам он еще за несколько лет до смерти называл себя «столетним»: не от дряхлости — бодрость и работоспособность сохранил он до последних месяцев и неизменно хвалился этим, поучая всех желающих и не желающих слушать о том, как сохранить физическое здоровье. Его жизнь и правда кажется куда более длительной, чем отведенные ей календарные рамки, — не только потому, что он многое успел сделать, но и потому, что действовал он в самых разных областях, среди самых разных общественных сфер: от Киева до Петербурга, от Москвы до Вены, от славянофилов до украинских радикалов. Его биография интересна, помимо прочего, и тем, что размыкает привычную центростремительную рамку — от провинции к столице: Кулиш движется между средами, прочерчивая сложную траекторию, и позволяет рассмотреть общественную и интеллектуальную жизнь не только Российской империи, но и значительной части Европы в измененной перспективе, делая видимым то, что обычно остается не в фокусе.

Мы ставили своей целью не дать полного биографического обзора — в случае Кулиша это было бы равнозначно попытке написать интеллектуальную, а во многом и общественную и политическую историю Восточной и, отчасти, Центральной Европы на протяжении шести десятилетий. Наша цель куда более ограниченная — прочертить основные линии его жизни, сложно вплетенные в узор истории его времени, увидеть через его биографию разномерность и сложность большой истории.


Происхождение. Детство и юность

Родители Кулиша — Александр Андреевич и Екатерина Ивановна (урожденная Гладкая, отец ее был сотником) — происходили из старых козацко-старшинских родов, в наибольшей степени задетых в процессе инкорпорирования в конце XVIII — первых десятилетиях XIX века Гетманата в общую административную и правовую систему Российской империи. Первый биограф Кулиша, В. Шенрок, писал:

«Хотя при императрице Екатерине II многие из более выдающихся козацких родов начали получать дворянство и к числу пожалованных принадлежал также и дед Кулиша, несмотря даже на неимение им чина, но отец нашего писателя […], согласно Императорскому указу Николая I, в качестве в свою очередь невыслужившего чинов, должен был считаться простым козаком», поскольку «по этому указу прав дворянства лишались лица, не выслужившие чинов в двух поколениях» (Шенрок, 1901: 5).

В дальнейшем, уже в 1846 году, петербургские влиятельные друзья и приятели Кулиша — в первую очередь П.А. Плетнев, привлекший содействие В.А. Жуковского, — смогут в обход, через герольдию, «устроить» ему фиктивное дворянство, но в молодости отсутствие этого статуса серьезно повлияло на его жизнь, став одним из существенных препятствий к достижению поставленных им целей [1].

Описывая свое происхождение, сам Кулиш в разные моменты предпочитал разные версии — или расставлял в них по-разному акценты. С молодых лет он чаще всего подчеркивал свое козацкое происхождение, сам себя именуя козаком и козацким сыном: дистанции прошедшего времени посвящен и его первый роман, «Михайло Чарнышенко…», главный герой которого, молодой потомок старшины, отправляется в большой мир — и его путь позволяет в последний раз бросить взгляд на живые еще в начале 1760-х черты козацкой старины, которые автор, находящийся на отдалении восьмидесяти лет, может лишь описывать как «археолог», собирая предания да где-то оставшиеся черты прошлого, которое уже давно перестало быть пусть и уходящей, но живой жизнью. Напротив, на исходе жизни он будет, в письме к Вас. Белозерскому, возводить свой род к боярам времен Ивана III Кулешовым и Кулешиным, а в «Дописках» к «Кулiшу у пеклi» в качестве возможного предка называть «царского дьяка Василя Кулешина» (Нахлiк, 2007: 1: 328, прим. 85).

Родился Кулиш 26 июля (7 августа) 1819 года в небольшом имении, принадлежавшем отцу, — на хуторе, расположенном в шести километрах от местечка Воронеж, что в Глуховском повете Черниговской губернии. Он был седьмым или восьмым ребенком от второго брака (после смерти Катерины Ивановны Александр Андреевич женился в третий раз [2] — отношения с мачехой у Пантелеймона не сложатся, а через это станут очень плохими и с отцом), первые годы своей жизни — весьма болезным, долго не начинал разговаривать. В «Воспоминаниях детства» Кулиш писал:

«Кругом нашего хутора не было ни одного значительного имения, которого владелец был бы знаком с культурною жизнью большого города… Отец мой, как и его соседи, были прямые потомки тех козаков, которые приобрели право дворянства, не усвоивши себе привычек образованной жизни. Они как будто вчера скинули старосветские жупаны и надели запоздалого покроя сюртуки… Я не очень сильно привязан был к дому родительскому, потому что у меня не было матери: родной кров и мать — эти два понятия одно с другим неразлучны. Я лишился матери […] в самом раннем возрасте и взрос одиноким мальчиком в сообществе отца, который горячо любил меня, но утомлял чтением переплетенного в кожу Державина и арифметическими задачами» (Чалый, 1897: 291).

Впрочем, обучение молодого Кулиша отцом было непродолжительно: на десятом году жизни его отдали в четырехклассное училище в Новгород-Северском, в тридцати верстах от Воронежа, — и с этого времени он фактически навсегда расстался с родительским домом. Обстановка в училище была похожа на большую часть тогдашних провинциальных заведений этого рода: учителя были разнородны, во многом случайно попавшие на тот род занятий, которым им пришлось добывать себе пропитание, изыскивающие других возможностей для себя, надеясь, например, поступить в канцелярию, — и не брезгающие сторонними доходами. Первый год обучения оказался для мальчика особенно трудным: как вспоминал он позднее, связано это было и с тем, что ему сложно приходилось с непривычки воспринимать все уроки на русском языке, но и о последующих годах в училище он вспоминал уже в начале 1860-х: «из класса я выносил всегда одну скуку» [3]. Особо трудными для Кулиша оказались математические уроки, к этой области знаний он никогда не испытывал интереса и в дальнейшем, так что отцу его пришлось просить учителя взять сына к себе в дом, за «третью часть получаемого им жалованья, т.е. 116 руб. асс[игнациями] в год, да разной провизии на 100 руб. асс[игнациями]; при чем условлено было: пройти с Паньком [как звали тогда Кулиша, сокращая от Пантелеймона] 2-ю часть арифметики, упражнять его в немецком языке и заниматься с ним рисованием» (Чалый, 1897: 293). Беды из-за математики не прекращались и в дальнейшем: в конце IV класса Кулиш имел столкновение с учителем алгебры, который «поставил его на колени, а Кулиш бросил алгебру», причем в горячности своей «на экзамене в присутствии директора Тимковского Кулиш сказал, что он ровно ничего не знает из алгебры, но последний, зная способности мальчика, выставил ему хороший балл, взяв с него слово, что он займется этим предметом» (Шенрок, 1901: 13). В данном случае патриархальные нравы старых училищ сослужили во благо. Многолетний его друг М. Чалый вспоминал:

«Хотя мы с Кулишом учились одновременно в одном и том же заведении, но ни в одном классе нам не пришлось сидеть вместе по той причине, что в то время, когда я с великим трудом преодолевал “первейший класс”, он поступил в первый и потом ушел от меня вперед почти на два года. Так что, когда я перешел в IV класс, он оканчивал уже V. Там он приобрел между товарищами репутацию сочинителя и искусного рисовальщика. Его рассказы из быта воронежских обывателей и из народных легенд родного хутора, из которых некоторые, переработанные, попали впоследствии в “Киевлянин” М.А. Максимовича [1840 года], предсказывая в нем будущего бытописателя. Кроме того, Кулиш до страсти предавался рисованию, а так как учитель Кириллов, по прозванию Шата, и сам недалеко ушел в этом предмете, то П.А. с товарищем своим по классу, Семеном Глотовым, заключили союз взаимопомощи: Глотов отлично рисовал пейзажи, а Кулиш был искусный жанрист, ловко изображавший живых людей, — поэтому, не ожидая указаний со стороны преподавателя, они сами себя совершенствовали. Не посещая иногда уроков, под предлогом болезни, целую неделю, они запирались в квартире и рисовали, поправляя один другому свои работы. Плодом таких упражнений было не малое количество акварелей, ходивших по рукам между учениками; а у преподавателя латинского языка И.А. Самчевского висела в гостиной большая картина под стеклом, представлявшая город Новгород-Северск, нарисованная Глотовым с соборной колокольни a vol d’oiseau» (Чалый, 1897: 293–294).

К годам училища относил в старости Кулиш момент, определивший весь ход его дальнейшего духовного развития. В «Воспоминаниях о Костомарове», отмечая общность их развития, разделенного многими верстами и проистекавшего от общности идей, разлитых в воздухе, он писал:

«Николаша, как мы все, питомцы общерусских школ, в начале пренебрегал хохлатчиною и думал на языке Пушкина. Но с обоими нами, на двух отдаленных точках Малороссии, произошел замечательный случай. Ему в Харькове попал в руки сборник украинских песен Максимовича, 1827 г., а я в Новгород-Северском так же случайно сделался обладателем украинских дум и песен того же Максимовича, 1834 г. Мы оба в один день из великорусских народников сделались народниками малорусскими» (Кулиш, 1885: 63).


Самостоятельная жизнь

Окончив в 1836 году Новгород-Северскую гимназию (к тому времени ставшую пятиклассной), Кулиш не мог сразу же поступить в университет: по правилам, ему требовалось выждать по меньшей мере два года, к тому же он нуждался в деньгах — отец отказался поддерживать его в его планах дальнейшей учебы, настаивая, чтобы сын поступил на государственную службу.

Об этих годах информации сохранилось немного, хотя они должны быть весьма интересны с точки зрения формирования духовного облика и склада характера Кулиша. Известно, что он искал заработков, поступая учителям к местным помещикам, подготовляя их сыновей к поступлению в училище — и сам готовясь к университетским экзаменам, в частности, жил в доме помещика А. Ильяшенка, служил в канцелярии Нежинского физико-математического лицея (Чалый, 1897: 294–295 и прим. редактора «Киевской старины», В.П. Науменко, на ср. 294), где, в частности, переписал для директора оного лицея, Христиана Екеблада, «Историю русов», на долгое время ставшую для Кулиша одним из основных текстов, откуда он черпал свои представления и оценки прошлого Малороссии (Кулиш, 1994: II: 662).

Помогал ему в подготовке к вступительным экзаменам в университет его друг еще по Новгород-Северской гимназии, Петр Сердюков, уже ранее зачисленный на математический факультет Университета Св. Владимира. В 1839 году Кулиш сдал вступительные экзамены, получив балл, достаточный для зачисления [4]. На историко-филологическое отделение философского факультета Кулиш поступил, уже увлеченный собиранием украинских народных песен и преданий, — через это завязались его отношения с Михаилом Максимовичем, профессором, первым ректором университета, слушателем лекций по истории древнерусской словесности которого он теперь стал. Теплому отношению к Кулишу, помимо общности интересов, могло способствовать и то, что Максимович сам оканчивал Новгород-Северское училище [5]. Он не только опубликовал первые литературные опыты Кулиша в «Киевлянине» в 1840 году, но познакомил с ним товарища попечителя Киевского учебного округа Михаила Юзефовича, отрекомендовав самым добрым образом.

Собственно университетская учеба Кулиша не заладилась, поскольку, по отсутствию дворянского диплома, он был принят только вольнослушателем: ректор университета, которым в это время был выдающийся русский историк права К. Неволин, отказался принимать и истребованное по просьбе Кулиша свидетельство его отца. Так что, зачисленный в 1840 году на юридический факультет — видимо, вынужденный просить отца о содействии, он пошел на компромисс, выбрав «дельную» профессию, способную в глазах родных прокормить его в будущем, — он уже в декабре того же года оказывается отчислен из университета за неимением надлежащих бумаг. В тот же год умирает его мать, так что теперь у Кулиша гораздо меньше оснований считаться с требованиями, предъявляемыми ему семейством, — он может строить свою жизнь в расчете на себя самого.

Но те знакомства, которые Кулиш приобрел за время, проведенное в Киеве, помогли ему в будущем, более того, послужили к быстрой карьере: Михаил Юзефович, хотя и неспособный преодолеть сопротивление ректора, устроил назначение Кулишу в Луцкое повитовое дворянское училище, где тому надлежало преподавать русский язык. В Луцке он подружился со служившим там Иваном Филипповичем Хильчевским, бывшим на десять лет его старше. Близость эта оказалась одной из наиболее прочных в жизни Кулиша: развести их по разные стороны и вынудить прекратить отношения смогли только споры середины 1870-х, вызванные публикацией первых двух томов «Истории воссоединения Руси». Ему, по свидетельству М. Чалого, Кулиш «был многим обязан и в материальном, и в умственном отношении, найдя в нем опытного руководителя и друга» (Чалый, 1897: 296), он же стал первым, кто ввел Кулиша в круг польской образованности правобережной Украины:

«Между знакомыми Хильчевского было немало поляков, с которыми он, под давлением уездной скуки, скоро сблизился, познакомив с их семействами и своего юного друга, который и жил вместе с ним на одной квартире» (Чалый, 1897: 297).

К этому же времени относится и первое увлечение Кулиша, о котором документально известно: в Луцке он жил в доме отставного профессора химии и минералогии Университета Св. Владимира (1835–1839) Стефана Зеновича. Племянница последнего, Елена Литицкая, была одной из тех двух девиц, «известных у него под №№ 1 и 2», в которых он разом влюбился, «недоумевая, какому из этих номеров отдать предпочтение» (Нахлiк, 2006: 9–10; Чалый, 1897: 297–298).

Здесь же в Луцке Кулиш получил доступ к большой библиотеке, еще более пополненной после произведенных по распоряжению киевского генерал-губернатора Бибикова конфискаций из магнатских имений: «Состоявшая из 15 000 томов, [она] весьма много способствовала расширению умственного кругозора Кулиша и дала ему возможность пополнить пробелы недоконченного образования. В библиотеке между прочим находилось полное собрание романов Вальтер Скотта на французском языке. По свидетельству Хильчевского, — передавал Чалый, хорошо знакомый с обоими, — Кулиш приехал в Луцк с весьма жалкими познаниями во французском языке, но по истечении трех-четырех месяцев он стал свободно читать Вальтер Скотта и в подражание его роману “Карл Смелый” тогда же начал писать свой собственный исторический роман “Михайло Чернышенко”. П[антелеймон] А[лександрович] изумлял Хильчевского необыкновенной быстротой и легкостью литературных работ своих: в продолжение нескольких часов он исписывал целые страницы изящным почерком, без малейших помарок. Не менее удивлял он своего приятеля и искусством передавать бумаге разные житейские сцены и портреты окружающих лиц» (Чалый, 1897: 296–297).

Радостные времена в Луцке вскоре закончились: оба приятеля пробыли там всего год, вступив в конфликт с новоназначенным смотрителем училища, Глибовским: тот сделал Хильчевскому, бывшему хранителем богатого книжного собрания, о котором речь шла выше, выговор за то, что он на долгие часы оставляет Кулиша одного, без всякого надзора. К этому, по уверению Чалого, примешалось еще и то обстоятельство, что Глибовский был нечист на руку, вымогая взятки от родителей учеников. Как бы то ни было, конфликт разгорелся: за И. Глибовским стоял его родственник, Кулжинский, директор Клеванской гимназии, Кулиш и Хильчевский имели хорошую репутацию в глазах помощника попечителя Киевского учебного округа Юзефовича, так что в результате противников развели по разным местам. Глибовский был переведен в другое училище, Хильчевского попытались понизить в должности, переведя из дворянского Луцкого в простонародное Роменское училище, однако тому удалось затянуть процесс перевода под предлогом сдачи библиотеки, и в результате, после полугодичного промедления, он получил назначение в Черно-Островское дворянское училище (Чалый, 1897: 298). Кулиш же был переведен сначала в Киево-Печерское (21 августа 1841 года), а затем в Киево-Подольское дворянское училище (25 декабря того же года).

Возвращение в Киев открывает перед Кулишом большие творческие и научные перспективы: летом 1843 года, через Юзефовича, он получает командировку «для осмотра в Киевской губернии всех архивов, находящихся при правительственных местах и монастырях» и вслед за этим назначается «членом-сотрудником при временной комиссии для собирания сведений о предметах древности в некоторых уездах Киевской губернии» (Шенрок, 1901: 24). Из этой поездки он пишет своему покровителю Юзефовичу, сообщая о знакомстве с выдающимся польским знатоком украинской старины и одаренным писателем М. Грабовским:

«Я теперь хожу, как пчела по сотам: где только встречу седую бороду, не отойду от нее без того, чтоб не выжать из нее пахучего цвета народной поэзии, или в предании, или в песне. Изучение этих малороссийских антиков так же меня совершенствует, как совершенствует живописца изучение антиков скульптуры. […] Здесь я познакомился с известным Мих. Грабовским и нашел в нем человека весьма умного и чрезвычайно трудолюбивого. Он пригласил меня провесть у него в деревне несколько дней и представил в мое распоряжение свою библиотеку и все свои бумаги, которых у него множество. И я теперь посреди книг и бумаг чувствовал бы себя как в раю, если б не сказанное обстоятельство. Отсюда я буду углубляться в разные места Украины для изыскания развалин народной поэзии, — дело великой важности, как я увидел после нескольких опытов. Михайло Александрович [Максимович] написал о Коливщине сущий вздор, который я советовал бы ему предать забвению: я только теперь то увидел. Я сам думаю написать о Коливщине, нужды нет, что Скальковский пишет историю гайдамак. Я Грабовскому сообщил много такого, что его удивило, но зато и у него нашел такие материалы для истории Малороссии, о которых нам, заднепрянам, и не снилось. Теперь Грабовский пишет роман из старины, но более нравоописательный, чем исторический. Умная, светлая голова. Он очень пригодился бы нашей Археографической Комиссии. […] Моего “Мих. Чарнышенка” переводит кто-то под его руководством на польский язык. Он говорит, что я первый постиг элементы души запорожской и что со временем я напишу что-нибудь равное Ваверлею, Пуританам и проч. А мои народные легенды (в “Киевлянине”) он ставит единственными в русской литературе» (Кулиш, 1899: 189–191, письмо от 31.VII.1843).

В тот же год, в начале июня, Кулиш познакомился с Шевченко, вспоминая об этом так:

«Когда я сидел за мольбертом, утопая в игре линий, тонов и красок, передо мной появилась неведомая еще мною фигура Шевченка, в парусиновом балахоне и в таком же картузе, падавшем ему на затылок, подобно козацкому шлыку.

— “А згадайте, хто?” — это были первые слова Тараса, произнесенные тем очаровательно-веселым и беззаботным голосом, который привлекал к нему и женщин, и детей. Я отвечал: “Шевченко”.

— “Вин”, отвечал Тарас, засмеявшись так, как смеются наши молодицы. Тогда он не носил еще усов и на лице его было много женственного.

— “Чи нема в вас чаркы горылки?” — Это была вторая услышанная мною от Шевченка фраза» (Кулиш, 1885: 64).

В этом рассказе многое характерно для более позднего отношения Кулиша к памяти Шевченко и к тому публичному образу последнего, к созданию которого он и сам в 1860-х приложил много сил. Шевченко станет для него в 1870-е и последующие годы образом высокоодаренного, но необразованного поэта, тем, чьим не столько достоинствам, сколько недостаткам поклоняется публика, восхищенная его — ей созвучным — воспеваниям былой «козатчины», «подвигов» гайдамаков и т.п. «руинирующим» тенденциям, присущим его «полупьяной музе», как напишет он в 1874 году. Все это, впрочем, будет намного позже, а тогда, в 1843 году, они оба были очарованы козацкой стариной, восхищались и находили вдохновение в «Истории русов», жили романтическим воспеванием прошлого — и вытекающими из него надеждами на будущее, которые без противоречия сочетались со столь же романтической тоской о невозвратно ушедшем.

В следующем году, в середине октября, Кулиш познакомился с Костомаровым — об обстоятельствах этого знакомства они оба рассказывали весьма похоже. Кулиш писал:

«Однажды я застал у Юзефовича магистра Харьковского университета Н.И. Костомарова, в широковещательной беседе о козаках, до которых мы все были большие охотники, я же лично был преисполнен такой любви к их подвигам, что летописные о них сказания и песни хранил в памяти, как малорусскую “Илиаду”. Приняв участие в беседе, я привел целиком длинную тираду из какой-то летописи. Костомарова поразило такое рьяное изучение малорусской письменности, и мы с первого обмена мыслей сделались близкими знакомыми» (Кулиш, 1885: 61).

Вскоре, пишет Кулиш, «проговаривали [мы] напролет целые летние ночи и в своих ночных прогулках, сопровождаемых не стесненным никакими еще страхами ораторством, стороннему наблюдателю […] могли казаться пьяными. Избыток мечтательности, основанной на любви к лучшему (как мы были убеждены) из народов, делал нас восторженными» (Кулиш, 1885: 62). О том же вспоминал и Костомаров, прибывший в Киев к попечителю учебного округа в связи с назначением своим учителем гимназии в Ровно — и отосланный тем к своему помощнику:

«[Юзефович] принял меня радушно, говорил, что читал мою диссертацию, наговорил по ее поводу множество комплиментов. […] Во время моего посещения входит молодой человек, которого Юзефович знакомит со мною. То был Пантелеймон Александрович Кулиш. Разговор зашел об исторических источниках малороссийской истории, и мы обоюдно с удовольствием узнали, что нам обоим знакомы одни и те же источники. Выходя от Юзефовича вместе с Кулишем, я отправился в соборную церковь Св. Софии […] Походивши в Софиевском соборе, я отправился к Кулишу, который занимал тогда должность смотрителя уездного училища на Подоле. Когда мы заговорили о собрании песен, Кулиш вынул огромный ворох бумаг: то было его собрание народных песен. Сам я, в ожидании подорожной и подъемных денег для следования в Ровно, поселился на Подоле […]. С тех пор я виделся с Кулишем каждый день; мы ходили с ним по Киеву и осматривали разные киевские достопримечательности: он же познакомил меня с М.А. Максимовичем, жившем в Старом городе, близ упраздненной ныне церкви Св. Троицы, занимая небольшой деревянный домик с садом» (Костомаров, 1922: 170–171).

Его продвижению по учительской лестнице в Киевском учебном округе не препятствовало отсутствие диплома — в подтверждение квалификации преподавателя Юзефович предоставлял ссылку на его печатные труды, число которых стремительно возрастало. О Юзефовиче Кулиш писал уже 1885 году, когда никаких прежних связей и интересов не осталось, воздавая долг благодарной памяти: ему «он, в первоначальном образовании своем, обязан больше, чем кому-либо из предшествовавшего поколения» (Кулиш, 1885: 61). Юзефовичу, помимо прочего, Кулиш обязан публикацией своих первых больших литературных работ: в 1842 году он помогает договориться о печати в кредит в университетской типографии романа «Михайло Чарнышенко» и поэмы «Украйна», а затем несколько лет будет посредничать между типографией и автором о покрытии долга.

Все свое время Кулиш тратит на изучение малороссийского прошлого — одновременно собирая материалы для научных работ и стремясь оживить былое в художественном повествовании. Так, 10 сентября 1845 года он пишет Юзефовичу, стремясь заинтересовать его громадным планом работ: «чтоб доставить возможность и русским изучать наше отжитое прошлое, да и самим нам основательнее познать себя, нужно бы предпринять такое издание, которое бы обняло своими томами все, в чем выражалась жизнь Малороссийского народа. Краеугольный камень этому изданию Вы уже положили намерением напечатать наши летописи. Это будет первое. Если, кончивши летописи — со всеми примечаниями, приложениями и выписками из иностранных писателей о Малороссии, в следующих томах напечатать: 2) свод малороссийских узаконений и историю законодательства в Малороссии; 3) географию Малороссии в древние и в наши времена — причем показать порядок или историю заселения края, переход владения землями и селами из одних рук в другие, отмены почвы с описанием местоположений, урочищ и пр.; 4) описание старинных церквей и зданий, утварей, домашних принадлежностей, хозяйства, торговли, ремесел и пр. в древнем и новом состоянии Малороссии; 5) народные предания как переход от истории к поэзии, от положительной, существенной жизни к жизни идеальной и фантастической (а мое собрание народных преданий просто — superbe!); 6) народные сказки, пословицы, загадки и пр.; 7) народные песни с критическим разбором замечательнейших; наконец 8) написанную после глубокого изучения всех этих источников историю Малороссии; если издавать все это любовью малороссиянина, славянина и просвещенного человека, приложить множество разного рода рисунков и чертежей и назвать одним общим именем Жизнь Малороссийского народа, то это была бы достойная жертва любви к родине и важная услугу Малороссии, России, всему Славянскому миру и всем ученым вообще. Издание это можно совершить в течение 10 или 15 лет, по мере того, как будут пополняться и обрабатываться материалы; а потом тот, кто издаст все предыдущее, кажется, довольно ознакомится с предметом, чтоб решиться писать историю Малороссии. Вот программа патриотического подвига, для которого мне приятно было бы посвятить те годы, когда способности наши бывают в цвете сил и деятельности. Итак, не угодно ли будет Вам начать издание летописей под заглавием: Жизнь Малороссийского народа? (Можно написать небольшое предисловие). Этим мы придадим своим летописям важное значение для подписчиков» (Кулиш, 1899: 200–201).

Круг общения его в эти годы весьма широк: это и его новые киевские знакомые, в первую очередь Костомаров, но также Максимович, Юзефович, это и круг богатых или по меньшей мере обеспеченных молодых наследников козацкой старшины, увлеченных памятью о своих предках, настроениями славянского возрождения и ранними националистическими настроениями, это и польские помещики правобережья, с которыми, в первую очередь в лице М. Грабовского, Кулиш завязывает отношения с 1843 года — в то время, на который приходится расцвет «украинской» школы польской литературы.

Впрочем, в отличие от Костомарова, для Кулиша «славянское возрождение», «славянский вопрос» имеет в 1840-е весьма малое значение: он редко упоминает о «славянах», в центре его внимания находится собственно Украина/Малороссия — ее великое прошлое, которое он рисует, опираясь и на традиции козацкой историографии, и на распространенные романтические представления — в сопоставлении с современным упадком. В зависимости от того, к какой аудитории он обращается, он подчеркивает либо «уходящее прошлое», либо надежды на будущее — в отсутствие какой-либо реальной сферы деятельности, помимо писательства и исторических работ, эти надежды получают самый неопределенный и при этом радикальный характер — мечты, ничем не сдерживаемые, получают произвольное развитие, но при этом лишены конкретики. Обращаясь к Юзефовичу в цитированном выше письме от 10 сентября 1845 года, Кулиш отчетливо разводит две аудитории, которым адресованы его планируемые исторические работы, — русские, которые получат возможность изучать «наше отжившее прошлое», и «мы сами», которые смогут «основательнее познать самих себя». Для русской литературы Малороссия в аргументации Кулиша выступает живым источником:

«Русский поэт, возвышенный до всеславянской идеи, если б захотел, посредством изучения, пережить богатою жизнью нашего народа и таким образом пополнить и усилить свою русскую душу, то почти не имеет для этого средств: Малороссия в нормальном своем состоянии представляет почти бесцветный обломок прежней Малороссии, а литература наша, по недостатку народной эрудиции в литераторах, выразила в себе жизнь нашего народа тоже весьма слабо (кроме народных песен, которых, впрочем, издано весьма мало)» (Кулиш, 1899: 200).

Кулишу в данном случае важно легитимировать свой интерес перед внешним, русским взглядом — показать и доказать, что дает России обращение к малороссийской стороне, в чем потребность изучения последней:

«Политическая жизнь Малороссии давно кончилась; та жизнь, которая выражается в языке, костюмах, обычаях и пр., — назову ее хоть поэтическою, — также с каждым годом теряет свою выразительность. Малороссия скоро сольется в одно тело с Россиею. Это и хорошо; но не хорошо то, что она, расцветая около двух веков такою сильною, такою пышною народной жизнью, при слиянии с народом русским, мало привнесла в него элементов новых, выработанных собственными силами во время отдельного своего существования. Было время, когда мы, малороссияне, в соприкосновении с русскими, могли бы, так сказать, напитать их запахом своих степей, придать им богатства колорита своими народными красками, осиять их блеском своей поэзии; но в то время и мы не были еще так просвещены, чтобы знать себе цену, и они были слишком невежественны, чтобы не пренебрегать нашим языком, поэзиею, нравами. Если б мы до сих пор сохранили вполне свою народную характеристику, о! я уверен, что после влияния, произведенного на русских романами Вальтер Скотта, мы сделались бы для них предметом особенного изучения; но в нынешнем своем состоянии, когда мы так обрусились и оставили в удел одним мужикам свой родной язык и свои обычаи, мы не можем вносить в бедное жизнью общество русских никакого нового элемента» (Кулиш, 1899: 199–200).

Но это лишь одна сторона интереса; практически одновременно с этим Кулиш старается организовать малороссийские издания для народа, чем заинтересовывает богатого малороссийского помещика, потомка козацкой старшины Г.П. Галагана. В письме к последнему Н.А. Ригельман, во многом разделявший славянофильские воззрения, откликался: «Твои мысли по случаю разговора с Кулешом прекрасны уже и потому, что они имеют в основе такие благие намерения. Особенно мне понравилась твоя мысль об издании народного чтения; с сердечным участием примусь пособлять ей тотчас по приезде в Киев» (Ригельман, 1899: 188, письмо от 31 декабря 1846 года, Чернигов). Пытаясь обойти возможные цензурные сложности и препятствия иного рода, Ригельман ранней весной 1847 года предложит Галагану:

«После разных размышлений, соображений и рассуждений, я пришел к той мысли, чи не лучше ли будет не откладывать твои намерения в долгий ящик, которого длина Бог знает какова была бы за неимением здесь настоящих деятелей, приступить к решению задачи исподволь, постепенно, хотя и не так блистательно. Чтобы не озадачить недругов, мы решились перевести на нашу речь некоторые статьи из Сельского Чтения Одоевского, не выказывающие сильно московского характера. Нашлись младики, усердно принявшиеся за дело, так что оно разом вскипело и уже готов. Польза в отношении к ним самим — некоторый род упражнения в деле, дотоле совершенно чуждом; второе — выгода произвести на малороссийский свет то, что уже одобрено правительством, следовательно не может быть преследуемо; третье — этим способом управляющие нашими палатами могут без зазрения совести подать руку помощи для распространения; четвертое и главное, что на безрыбьи и рак рыба. Як се вам сдается? Напишить, братику, швидче ваше гаданье. Издание вероятно будет немного стоить, и согласен ли ты взять издержки на себя, в таком случае я сделаюсь редактором. Ты знаешь мои порожние карманы, вот почему я принужден обратиться к тебе с таким неделикатным предложением. Впрочем, если ты имеешь что-либо другое в виду, то не стесняйся, мы можем сделать складчину. Жду от тебя весточки с горячим нетерпением» (Ригельман, 1899: 191, письмо от 17 марта 1847 года, Киев).

Планы эти окажутся нереализованными: уже в следующем письме, от 2 апреля 1847 года, Ригельман сухо отметит сразу же вслед за известием об аресте Костомарова и Шевченко: «“Сельское Чтение” кн. Одоевского не могло быть приведено мною к окончанию, и об этом нечего более заботиться» (Ригельман, 1899: 194).

Если стремление издавать книги для народного чтения на малороссийском языке находило поддержку среди наследников козацких родов, а интерес к прошлому Малороссии подпитывался благодаря официальной программе археографических публикаций, призванных утвердить, после польского восстания 1830–1831 годов, «русский» характер края, в свете историографической концепции Устрялова, представлявшей историю Великого княжества Литовского и Московской Руси как две временно разошедшихся, чтобы сойтись вновь в XVII–XVIII веках, части общей русской истории, то в эти годы Кулиш демонстрировал желание идти гораздо дальше, чем большая часть тех, кто составлял его круг общения. Так, его демократические настроения этого времени вызывали возражения со стороны Ригельмана, писавшего Галагану в последний день 1846 года по поводу «Повести об украинском народе» (она была опубликована в начале года в журнале Ишимовой «Звездочка», и суждения, помещенные в ней, станут одним из основных пунктов обвинения Кулиша в деле Кирилло-Мефодиевского общества):

«Конечно, можно и издать, если первое издание вышло; книжка путная; но, спрашивается, для кого? — я бы отнюдь не желал, чтобы она попалась в руки народу, и никто не пожелает этого, любящий спокойствие и не намеренный вызывать потрясения. Мы должны разумно вести людей к добру, а не с помощью ножей и крови: последнее средство никогда не делает чести употребляющим его. Возбуждать неудовольствие, право, кажется, труд напрасный, оно и без того возбуждено в высшей степени; и дело в том, чтоб поддержать нравственно клонящийся народ к гибели, а не умножать его унижение, открывая глаза [выд. нами. — А.Т.]. Для помещиков читающих, эта книжка слишком поверхностна и не сделает впечатления прочного. Если бы Кулиш взялся написать картину в больших размерах для взрослых детей, красками более яркими и вместе с определительным и обязательным для каждого из нас выводом — тогда другое дело, можно бы пожелать ему успеха другого рода. Вспомни записку Карамзина о русск[ой] истории — вот как бы я желал, чтобы кто-нибудь написал об Малороссии» (Ригельман, 1899: 189).


Петербург

После того как Костомаров летом 1845 года получает перевод в Киев, на его должность в гимназии в Ровно назначается Кулиш, спустя месяц уже писавший своему киевскому покровителю Юзефовичу:

«Здесь мне такая тоска, что я почти болен. Если только представится какая-нибудь возможность, ради Бога, переведите меня в Киев! Я готов даже читать словесность, хотя словесность гораздо труднее читать в гимназии, чем историю. Киев теперь еще привлекательнее для меня, потому что там есть Костомаров, которого сообщество для меня так много значит [6]. Сделайте одолжение, не забудьте обо мне» (Кулиш, 1899: 202).

Действительно, вдалеке от круга друзей и приятелей, обретенных им за последние годы, посреди провинциальной атмосферы, Кулишу пришлось весьма нелегко, но вскоре судьба его вновь круто изменилась. 14 ноября 1845 года по рекомендации Юзефовича Плетнев [7] дал Кулишу должность временного учителя русского языка в Санкт-Петербургскому университете (ему теперь надлежало обучать студентов, поступивших в столичный университет из Царства Польского и Закавказского края [8]), а 15 декабря Кулиш получил формальный перевод старшим учителем российской словесности из гимназии в Ровно в 5-ю Санкт-Петербургскую гимназию, недавно открытую на Васильевском острове (где в дальнейшем, уже после того, как пройдет срок кратковременного учительства Кулиша, предстоит получать образование, в частности, А.М. Скабичевскому и Д.И. Писареву).

12–13 ноября 1845 года Плетнев так описывал Гроту свои первые впечатления от личного знакомства с Кулишом: «Милый молодой человек, интересный и наружностью, и чистотою души, и умом. […] В 6 ч[асов] гулял с Кулишем — он все мое принимает за образец» (Грот, 1896: 623), а неделю спустя утверждался в своем первоначальном наблюдении:

«Кулеш — молодой человек высоких нравственных и религиозных правил. Он мне более и более нравится» (Грот, 1896: 635, письмо от 24 ноября 1845 года). И в мае 1846 года, обсуждая одного из молодых помощников: «Ему многого недостает, чтобы ты и я, подавая ему руку, убежденными оставались, что она в руке брата нашего по уму, сердцу и верованию. Всякий, кто не обнимает радушно все человечество, а разглядывает в нем, где стоят аристократы и где плебеяны, есть человек или погибший, или гибнущий: тут зародыш зверства. Более и более убеждаюсь я, что без чистоты младенческой или евангельской в сердце самый образованный человек ужасен. Но подождем конца. Вот Кулеш так высокий образец чувствований и дел» (Грот, 1896: 753, письмо от 1 мая 1846 года).

Симпатия их была вполне взаимной: много лет спустя, описывая своему старому другу Хильчевскому петербургское семейство, где, как ему тогда казалось, он нашел гостеприимство и добродушие, Кулиш сравнивал его с Плетневым как ближайшим из известных ему приближений к идеалу:

«Он любезнейший по природе господин, и семья у него самая симпатичная, так что между ними чувствуешь себя как дома. Это напоминает мне времена Плетневские. Год и месяц холостой моей жизни перед 1847 годом я прожил семьянином между семьею Плетнева. Потом он женился во время моего пребывания в Туле, и уж никак нельзя было восстановить прежних отношений. Исчезла простота, которая теперь у нас царствует, которая царствовала в доме Плетнева, даже в изящнейшем виде» (Кулиш, 1898: 121, письмо от 9 декабря 1873 года, СПб.).

Портрет Плетнева будет украшать кабинет Кулиша, наряду с пятью другими (В.М. Белозерского, С.Т. Аксакова, В.И. Шенрока и М. Грабовского), до конца его дней (Ш-рон, 1899: 363 [9]). 18 декабря 1846 года Кулиш будет испрашивать у Плетнева отцовского благословения на брак с Александрой Михайловной Белозерской, заявляя: «Я Вас признаю своим отцом; другого отца у меня нет» (Нахлiк, 2006: 36). Плетнев даст испрашиваемое — и в следующем письме Кулиш уже обратится к нему: «добрый мой папенька Петр Александрович» (Нахлiк, 2006: 36).

Если о матримониальных планах Кулиша речь пойдет дальше, то уже сейчас необходимо остановиться на том, что и Кулиша привлекала дочь Плетнева, Ольга, и в глазах отца Кулиш выглядел весьма желательным женихом: отец большого семейства, разумеется, не мог не быть озабочен поиском хороших молодых людей, а молодой учитель из Малороссии явно расценивался как человек и добродетельный, и многообещающий. Впрочем, расстройство планов женитьбы Кулиша на Ольге не повредило отношениям между мужчинами — Плетнев сделал в 1846 году все возможное, чтобы выхлопотать Кулишу заграничную командировку в славянские земли и тем самым дать прочную основу для его дальнейшего научного развития и академической карьеры. Сам Кулиш мечтал о том, чтобы по завершении командировки занять место умершего профессора славяноведения Санкт-Петербургского университета П.И. Прейса (Кулиш, 1899а: 305, письмо к М.В. Юзефовичу от 30 мая 1846 года), но в данном случае, надобно полагать, он, как и в других случаях, мечтал слишком свободно: преемником Прейса, скончавшегося еще весной 1846 года, стал его коллега И.И. Срезневский, на исходе того же года защитивший докторскую диссертацию. При всем желании и покровительстве со стороны ректора университета, которым в это время являлся Плетнев, невозможно сравнивать научный вес Кулиша, не имевшего даже звания действительного студента, и Срезневского, доктора славяно-русской филологии. Кулишу в целом было свойственно увлекаться фантазиями — начиная с одного, вполне конкретного факта или обстоятельства, он почти сразу же переходил к масштабным построениям и надеждам, с которыми начинал считаться как с реальными.

Впрочем, и помимо воздушных замков, у Кулиша в петербургский период его жизни была масса дел — начиная с многочисленных уроков, которые он по должности обязан был давать в гимназии, и занятий по русскому языку, которые вел в университете, он одновременно трудился над «Черной Радой» — романом, которому придавал огромное значение и первые главы которого опубликовал в «Современнике». Роман в это время уже мыслится им как двуязычный: в последующем, уже в 1857–1858 годах Кулиш выпустит два его варианта, русский и украинский, но о первой редакции романа он спешит известить своего старшего московского знакомого О.М. Бодянского 1 сентября 1846 года:

«Вчера был достопамятный день совершенного окончания первого на украинском языке исторического романа “Черная Рада”, который к Вашим услугам» (Кулиш, 1897: 408).

Секретарь Императорского Московского общества истории и древностей Российских при Московском университете, много сделавший для публикации в издаваемых Обществом «Чтениях…» материалов по истории Малороссии, О.М. Бодянский близко сошелся с Кулишом, издавшим в это время в «Чтениях…» открытую «Летопись Самовидца» и, как и сам Бодянский, активно собиравшим памятники народной словесности. Уже в мае 1846 года Кулиш предлагает Бодянскому участвовать в планируемом им альманахе:

«Я хочу издать Украинский альманах (придумайте заглавие). Шевченко прислал удивительные четыре стихотворения. Он делает чудеса с языком украинским. Надеюсь, что и Вы не откажетесь украсить издание Вашим именем. Нет ли у Вас какого-нибудь небольшого стихотворения или рассказа или чего-нибудь ученого на украинском языке. Задача в том, чтобы украинский язык поднять на степень литературного. Шевченко переложил 136 и 149 псалмы с блистательным успехом (не одни только эти, но и другие у него). Я написал Черную Раду по-украински и помещу в альманахе несколько глав. Странно думать, что народ, так деятельно участвовавший в событиях рода человеческого, не в состоянии был рассказать о своей жизни в историческом романе! Чужбинский также прислал два стихотворения. Метлинский (Могила) и Костомаров (Галка) тоже» (Кулиш, 1897: 399, письмо от 23 мая 1846 года, СПб.).

В это время он принимает активное участие и в «Современнике» Плетнева — помещает в нем в своем переводе, предпослав предисловие, «Письмо Грабовского о сочинениях Гоголя», его же «Отзыв о Пушкине», собственный очерк «Киевские богомольцы в XVII столетии», одновременно участвует в «Москвитянине» Погодина. В следующем, 1847 году выйдет и давно обещанный Грабовским перевод «Михайло Чарнышенко» на польский, а в начале года под наблюдением Бодянского в университетской типографии публикуется первая книга (так и оставшаяся единственной) «Украинских народных преданий», эпиграфом к которой Кулиш помещает слова Пушкина: «Разговорный язык простого народа, не читающего иностранных книг и, слава Богу, не искажающего, как мы, своих мыслей на французском языке, достоин также глубочайших исследований» (Кулиш, 1847).

В целом, к исходу 1846 года Кулиш добился феноменальных успехов — особенно если принять во внимание его происхождение и начальные условия воспитания и образования. Он опубликовал несколько книг, принесших ему известность в литературных и ученых кругах, издал «Летопись Самовидца», являющуюся одним из ценнейших источников по истории Малороссии второй половины XVII века, обрел многочисленные знакомства и уважение со стороны столь авторитетных в делах литературы и истории лиц, как Бодянский, Грабовский, Максимович, Погодин, Плетнев. Без университетского диплома он становится гимназическим учителем, а затем и получает официальную длительную научную командировку от министерства народного просвещения — его труды воспринимаются как достаточное доказательство его квалификации.

Его знакомства — это преимущественно консервативные круги, те, кто в глазах провинциальной публики, к которой он сам принадлежал, олицетворяли литературную и научную иерархию. Иными словами, Кулиш ориентируется на то, что в глазах Малороссии выступает в качестве «современности», новые московские и петербургские споры, новые имена мало привлекают его. Это естественный эффект культурного отставания — в то время, когда исторический роман выходит из моды, когда от времен Загоскина и Полевого прошло уже более десятка лет, он стремится написать роман в манере «Вальтер-Скота», который для него все еще является актуальным ориентиром, и соперничает с ним.

Схематизируя, можно, на наш взгляд, сказать, что перед Кулишом стоял выбор: либо попытаться попасть «в ногу» с современностью (то есть с тем, что было современным для столиц, для Москвы и Петербурга), либо найти свою аудиторию — обратиться в первую очередь к провинциальному, украинскому читателю. Вряд ли Кулиш делал этот выбор сознательно (по крайней мере в его переписке и дневнике найти следов подобного не получается), но выбор был между тем, чтобы интенсивно меняться, входя в новый круг идей и форм выражения, созвучный столицам, либо культивировать усвоенные формы. Выбор второго определял обращение к консервативным (как эстетически, так и политически) кругам, которые в свою очередь закрепляли сделанный выбор. Консерватизм и провинциальность ситуативно оказывались в единстве — отставание в развитии и верность старине на практике выглядели тождественно. Для консервативных кругов, мыслящих еще в донационалистической оптике, малороссийская словесность была приемлема не только эстетически, но и политически: выбор языка не воспринимался как политически нагруженный, обращение к местному прошлому и утверждение местных особенностей укладывалось в прежнюю имперскую рамку — множества земель и состояний. Напротив, именно со стороны уже включенных в новую, модерную национальную повестку авторов, таких как Полевой или Белинский, малороссийская словесность в 1830–1840-х вызывала все более жесткую критику. Языковой выбор представлялся угрожающим или мешающим языковому единству империи, в то время как сюжетный и стилистический выбор порождал отторжение и как воспевание патриархальных отношений, и как продолжение сентиментальных традиций.

Вместе с тем для самого Кулиша в этой ситуации есть изначальное напряжение: он действительно добросовестно принимает установки тех столичных кругов, куда оказывается вхож, но в то же время, проникнутый уже новыми, националистическими настроениями, стремится к тому, чтобы воздействовать не только на общество, но и на народ: малороссийскому образованному обществу необходимо рассказать, объяснить, уяснить его прошлое — и показать тот народ, который его окружает, но в то же время необходим и выход к самому народу. Отсюда стремление печатать не только на «народном» языке, но и для народа, создавать литературу, способную объединить все слои. Арест в 1847 году положит резкий конец этой деятельности — чтобы затем она началась уже в 1850-х в совсем иных условиях, но вплоть до 1847 года сам Кулиш действует, не встречая особенного сопротивления. Позиции пока еще не определены и не прояснены для самих участников, и потому оказываются возможны самые неожиданные взаимодействия: неопределенность ситуации не принуждает к выбору и не вынуждает требовать его от другого.


Женитьба

Командированный от Министерства народного просвещения на два с половиной года в Пруссию, Саксонию и Австрию «для изучения славянских наречий», Кулиш выехал из Петербурга в начале декабря 1846 года — отправившись через Москву (где повидался с Погодиным) на Украину, где сперва отправился на родной хутор повидать умирающего отца. В дневнике он записывал под 14-15 декабря 1846 года:

«Отца нашел я в хуторе в самом жалком положении. Я привез ему некоторые подарки, я хотел устроить его домашний быт иначе, поручив его заботам моей кумы и крестницы и высылая ежемесячно понемногу денег; но это было решительно невозможно. Он не может расстаться с гнусною женщиною, к которой привык и которая сделала его самым жалким существом. Итак, я оставил его в немощи, в болезнях, посреди самых низких и развратных людей. Он скоро должен умереть» (цит. по: Нахлiк, 2007, 1: 52).

Попрощавшись навсегда с отцом, Кулиш поехал в Киев, где среди старых и новых знакомых [10] встретил Рождество. Отправление в дальнейшее путешествие задержалось, поскольку для Кулиша теперь открылась возможность благополучно завершить свой старый роман с Александрой Белозерской. Василий Белозерский, оставивший незадолго до своей смерти по просьбе В. Шенрока краткие мемуарные заметки, писал об обстоятельствах своего знакомства с Кулишом (ошибаясь по поводу года — знакомство их пришлось на 1842-й):

«В 1843 году студент Киевского университета Д.П. Пильчиков, желая познакомить меня с Кулишем как любителем и знатоком всего украинского, привел меня в ту квартиру, где был у него г. Чалый. Квартира его состояла из двух комнат; в первой никого не было, во второй находился Кулиш. Пильчиков вошел туда, пробыл недолго и, возвратясь, сказал, что Кулиш теперь занят и надо прийти в другой раз. После этого прошло довольно много времени, пока я с ним познакомился. Миновало лето, наступила осень, и Кулиш был уже учителем в Киевском училище, живя в квартире в Старом Киеве. Кажется, Пильчиков посоветовал мне быть у него одному. Придя к нему вечером, я встретил очень приветливый прием и, пробыв до поздней ночи, возвращался к себе на Печерск темными улицами, по страшной грязи, восхищенный и восторженный, нисколько не жалея, что засиделся. Я с ним говорил так, как будто был давно знаком, и привязался к нему всем сердцем… Мы с ним условились видеться как можно чаще» (Шенрок, 1901: 30).

С остальными членами семейства Белозерских Кулиш познакомился летом следующего, 1843 года, когда Василий Белозерский пригласил его погостить у них в имении. Приведем целиком рассказ Василия Белозерского, ставшего шурином Кулиша, об обстоятельствах его знакомства и сватовства к Александре Михайловне:

«В первое же лето [нашего знакомства] мы вместе поехали из Киева в наш хутор Мотроновку. Здесь он познакомился с моей матерью и сестрой Александрой; матери он очень полюбился; сестра была им очарована. Они оба признались мне в своих чувствах, но сестра (ей было только 15 лет), воспитанная под внимательным надзором матери, как ее любимица, не помышлявшая даже о возможности чувствовать и мыслить без ее ведома, не говорила ей, однако ж, о своих чувствах и старалась быть сдержанной с Кулишом. Он, страстный и нетерпеливый, хотел непременно добиться ее признания, но не мог, и когда выезжал от нас, по поручению губернатора Фундуклея для путешествия по киевской губернии, просил ее принять его портрет на память, но она отказалась, и он, выехав от нас, за воротами изломал его и бросил в канаву.

Следующий год мы провели в Киеве, и Кулиш довольствовался краткими сведениями, которые сообщались мне сестрою в письмах, и не раз говорил о том, что старается ее забыть. Когда наступило время вакаций, он не поехал к нам, но прошло немного времени — и он неожиданно вдруг явился. Помню, это поставило меня в большое затруднение; я чувствовал, что должно произойти что-то решительное. И действительно, произошло. Сестра, зная, что мать очень любит Кулиша, но несогласна на ее замужество с ним как с человеком бедным и без определенного положения, стала от него сторониться; это доводило его до крайнего нетерпения, и наконец он решился прямо объясниться с матерью, попросив дать ему свидание наедине. Мать согласилась, по моему совету. Это свидание происходило в нашем старом доме, которым впоследствии владела сестра и который сгорел в 1890 году [11]. Свидание происходило в так называемой столовой, дверь из которой вела в детскую, где мы с сестрой поместились в трепетном ожидании. Дверь была заперта, но мы всё слышали. П.А. обратился к матери с упреком за то, что она мешает его сближению с А.М. “Нисколько”, — отвечала мать: “она совершенно свободна, и сама не желает сближения”. — “Как же не желает?! она меня любит!” — “Позвольте мне об этом лучше знать!” — отвечала мать с раздражением. — “Она это вам говорила?” — спросила с насмешкой мать. Кулиш был поставлен в затруднение, но отвечал, что хотя не говорила, но он в том уверен. — “Какая самоуверенность!” — насмешливо заметила мать, и зная, что мы находимся в соседних комнатах, громко позвала: “Саша! Саша!” Для сестры наступила решительная минута; она вышла на зов матери. — “Саша, Пантелеймон Александрович говорит, что ты его любишь”. — “Да, я люблю Пантелеймона Александровича”, — отвечала сестра твердым голосом. “Я этого не знала!” — отвечала мать и сказала, обращаясь к Кулишу, что она не выдаст за него дочери, и тут же с ним простилась. Что тогда произошло в доме, трудно рассказать. Кулиш вышел во флигель, в котором мы с ним жили. Мать и сестра молчали; я бросился за П.А. и увидал его на кровати с головой, уткнутой в подушку, и страшно, спазматически рыдающим. На другой день он уехал. Сестра, оставшись с матерью наедине, сказала: “Вам не угодно, чтобы я вышла за П.А.; я из вашей воли не выйду, но никто другой не будет моим мужем”. — “И это говорит барышня! Стыдись, Саша!” — отвечала мать. Но Саша, 16-летняя девушка, выросла выше своих лет; любовь ее преобразила. И целую ночь мать прислушивалась у дверей к громким рыданиям дочери» (Шенрок, 1901: 38–40).

Быт русского образованного общества середины XIX века — в это время еще вполне совпадавший с нормами культуры среднего дворянства — предполагал многослойность существования в сфере эмоциональной и интимной жизни. Чувства, которые можно было и надлежало испытывать к избраннице, находились в ином измерении по сравнению с теми связями, которые обычно сопровождали молодого человека. В русской литературе мало кто подробно вглядывался и описывал эту сложность, за исключением Писемского, за это удостоенного характеристики «цинического писателя» — и во многом справедливо, поскольку и для него характерно пренебрежение множественностью регистров, как правило связанных с этой сферой существования.

Если в приведенном обширном фрагменте из воспоминаний Василия Белозерского можно видеть воспроизведение позднего русского романтического канона (с особой ролью девушки — как правило, не столько осуществляющей действие, но демонстрирующей твердость и принципиальность, которой может быть лишен мужской персонаж), то его брат Николай, многолетний недоброжелатель Кулиша, собравший особое досье на него [12], напротив — движимый в том числе и «полицейской» логикой поиска «компрометирующих сведений» — обращал внимание на «отклоняющееся» поведение, но «отклоняющееся» с точки зрения того же самого канона, внося в свои «Материалы…» информацию, напр., такого рода:

«До женитьбы в 1847 г. водился в Киеве с известной куртиз[анкой] Красковской, славивш[ейся] прекр[асным] пением украин[ских] песен и любезностью с студентами» (Нахлiк, 2006: 11–12) [13].

Впрочем, Василь Белозерский в свою очередь устранил из повествования другой сюжет, вполне укладывающийся в литературный канон, но вредящий семейной репутации. Кулиш, вскоре после свадьбы и заключения по делу Кирилло-Мефодиевского товарищества написавший роман в стихах «Евгений Онегин нашего времени» (осенью 1847 года — вполне неудачный с литературной точки зрения, но ценный автобиографически), в нем довольно прозрачно повествует, что подтверждается другими источниками, о своем внимании сразу к двум сестрам — Александре, Саше, и ее старшей сестре Надежде. Именно выбор между двумя сестрами в первую очередь и обусловливает название романа — и вкладывает в уста «Нади» (прообразом которой была Надежда), выходящей замуж за подполковника в отставке и богатого помещика «Николая Тревогу» (реальным прототипом здесь был Михаил Забела), следующие слова:

…Я покорилась
Моей судьбе, а почему —
Известно Богу одному.

Белозерский вместо предложенного самим Кулишом сюжета «Евгения Онегина» предпочел жесткую романтическую схему верности в любви, без раздвоенности в избраннике, который оказывается временами сомневающимся, отступающим, слабым — но в итоге, как и твердая в своем решении суженая, отвечающий изначальному выбору сердца.

Выбор жены — и сама необходимость/желательность/возможность женитьбы — представал для Кулиша одновременно и предметом рационального обсуждения, и страстного влечения. В дневнике Кулиш записывал 25 августа 1846 года:

«Судьба только что избавила меня от тягости вещественных нужд, как я навязываю себе новые, ибо мои доходы окажутся самыми ничтожными при семейной жизни, и из человека обеспеченного с денежной стороны я добровольно перейду в горестное состояние человека нуждающегося. Это будет в высшей степени безрассудно, если брать дела в самом прозаическом смысле. Но что же сказать в таком случае, когда для женитьбы я должен буду отказаться от литературных моих предприятий, которые составляют отраду моей жизни. Вместо издания народных песен, летописей, антиков я буду производить детей; вместо вспомоществования добрым труженикам я буду заботиться о домашних потребностях; вместо соединения деятельных умов в одну дружескую семью я вплетусь в связи с родственниками моей жены, совершенно по духу мне чуждыми! Что это за жизнь! Я прихожу в ужас при одной мысли о таком существовании, а между тем — не больше как 20 часов назад я мечтал о счастии жить семьянином. Бедный я человек!» (Кулiш, 1993: 25).

В той же записи от 25 августа 1846 года Кулиш продолжал размышлять наедине с собой о природе и условиях своих чувств к Александре Белозерской:

«Какие духовные связи имели мы с нею? Сказали ли мы друг другу хоть пять слов, в которых выразилось бы сочувствие двух высоких душ? Напротив, ее глупое воспитание сделало ее неспособною ни к какому серьезному разговору, а я, при всяком случае поговорить с нею без посторонних ушей, с трудом находил содержание для своей речи. У меня была сильная потребность любви, и я в ослеплении своем хотел видеть в ней совершенство, тогда как она создана совсем не для меня. Брат ее сам увлекался моими чувствами и поддерживал всеми мерами эту связь, которая сама по себе никак не клеилась. При всем том такова сила привычки, что я тесно сроднился с этой мечтою, и скольких слез стоила мне, бывало, разлука с девушкою, с которой, оставаясь наедине, я не знал, что делать и почти тяготился! К моей молодой чувственности примешивалось еще другое, несколько благороднейшее обольщение. До тех пор я почти не жил в семействе; мне приятно было жить в приязни между людьми в хуторском затишье, и сколько в моем сердце отмерено было чувства для любви к матери, которой цену я узнал только по ее смерти, сколько дано мне было от природы способности любить сестру, которой у меня никогда не было, столько я принес в жертву этим двум женщинам, т.е. Х[озяйственным] С[пособностям] и ее маменьке» (Кулiш, 1993: 25–26).

Сомнения Кулиша подпитывались еще и тем, что более чем за год, проведенный в Петербурге, будучи своим человеком в плетневском семействе, он сблизился с Ольгой Плетневой. Описывая уже в старости свои переживания молодости в рассказе «Дедушкин завет», Кулиш, зашифровав Александру под именем «Ашеньки», а Ольгу поименовав «Лидой», говорил о своих переживаниях в 1845–1846 годах: «Ашеньку я полюбил как семейную героиню, как олицетворение хозяйственных способностей, полюбил — уверял я себя, — только рассудком. Лида, в образе Грёзовой головки, властвовала над моим сердцем, властвовала безотчетно, поэтически. Грёз открывал мне в Лиде перспективу душевного богатства необъятного» (Кулиш, 1884: 574). В Ольге Плетневой Кулиш встретил девушку из образованного общества, живущую духовными интересами — столь непохожую на тот хуторской и провинциальный мир, в котором ему приходилось до этого вращаться. Но это же стало и причиной их разрыва: там, где требовалась общность взглядов, Кулиш встретил радикальное непринятие — и был достаточно доктринером, чтобы счесть границу непреодолимой. В той же повести он описывает эту решающую сцену следующим образом:

«Находясь под влиянием родных воспоминаний, однажды я долго разговаривал с Лидой. Мы оставались наедине и ходили взад и вперед по гостиной. Наконец, я распространился о малорусском элементе, о его прошлом, о его возможном будущем. Я посвящал грёзовскую красавицу в религию моего духа, хотел сроднить ее с тем, что наполняло мое сердце с детства. Я открывал ей такие упованья, которых не мог высказать печатно… Лиду любил я, как сестру, воображал, что люблю даже нежнее, и допускал ее во святая святых юношеского жертвоприношения. Поглощенный собственными моими чувствами, я не замечал, что возбуждаю в сердце милой девушки чувства противоположные, и кончил мою речь словами:

— Может быть, настанет время, что и вы займетесь изучением наших украинских песен, преданий, обычаев и полюбите их как родные.

— Никогда этого не будет, — отвечала Лида с какой-то, как мне показалось, надменностью, с каким-то пренебрежением.

Я остановился среди роскошно убранной гостиной и спросил:

— Никогда?

— Никогда, — отвечала она твердо.

Сердце мое как будто окунулось в горячую кровь. Я замолчал. Молчала и Лида. Эта минута была роковою и в моей, и в ее жизни» (Кулиш, 1884: 586).

После охлаждения с Ольгой («возраставшая между нами близость остановилась в своем росте» — Кулиш, 1884: 593) Александра предстала перед ним в новом свете: ее «простота», принадлежность к хуторской жизни, простому укладу деревенского существования теперь виделись совсем по-другому.

Если короткий роман с Ольгой освежил чувства Кулиша к Александре, то и в глазах семейства Белозерских его статус претерпел существенную перемену: на смену бедному провинциальному учителю пришел многообещающий столичный житель, командированный от правительства в ученое странствие с годовым содержанием в 1144 рубля 68 коп. серебром. Новое сватовство не встретило препятствий — свадьбу сыграли на хуторе Белозерских, Мотроновке, 24 января 1847 года, шафером был Шевченко, о чем Кулиш писал Плетневу 4 февраля:

«Самым дорогим гостем у меня был Шевченко, который держал и венец мой при венчаньи. Я старался оказывать ему всевозможное уважение для того, чтоб показать малороссийским панам, что не чины и богатство, а личные достоинства я ценю в человеке. […] За столом я пил за здоровье нашего поэта, а при прощанье сказал, что присутствие его на моей свадьбе я считаю величайшею для меня честью» (цит. по: Нахлiк, 2007: 1: 54).

Свадьба изменила и планы дальнейшего заграничного путешествия: первоначально Кулиш намеревался взять себе спутником в дорогу П. Чуйкевича, своего приятеля еще с гимназических времен, о чем просил Юзефовича (Кулиш, 1899а: 305). Однако теперь было решено отправляться в путешествие вместе с Василием Белозерским, из-за чего вышла задержка (Белозерскому пришлось для этого ездить в Полтаву, где он служил учителем истории и географии в кадетском корпусе, и подавать в отставку), некоторое время погостили еще в Киеве, остановившись у отставного майора Петра Забелы, за которого вышла замуж старшая сестра Александры, Надежда, и только 4 марта 1847 года добрались до Варшавы, где Кулиш получил от Петра Чуйкевича известие о смерти отца, скончавшегося 8 февраля. Гимназическому приятелю Кулиш отвечал из Варшавы 31 марта:

«Благодарю тебя за известие о смерти человека, жалкого в высшей степени. Теперь мне на свете еще свободнее и светлее» (КМТ-2: 32).

В Варшаве Кулиши и Белозерский вновь задержались — ожидая получения паспорта, задержка была вызвана необходимостью изменить выданный Кулишу еще в Петербурге паспорт, вписав в него теперь жену. Кулиш, неизменно деятельный, проводил варшавские дни в работах в библиотеках над старыми польскими книгами, в чем ему помогал В.-А. Мацейовский, польский историк и эрудит, познакомиться с которым Кулишу посоветовал О. Бодянский. Кулиш был счастлив — по крайней мере этим чувством дышат его письма многочисленным корреспондентам с января по март 1847 года. Юзефовичу он писал, одновременно оправдываясь от подразумеваемого обвинения в легкомыслии:

«Будучи в Киеве, я не нашел случая открыть Вам одну тайну, именно, что я женюсь на сестре известного Вам Белозерского, с тем, чтобы взять ее с собою за границу. Впрочем, это к лучшему. Вы, конечно, стали бы бранить меня, а это очень неприятно в таком деле, которого я ни за что в мире переменить не согласился бы. Теперь же, обдумавши дело, как оно есть, Вы без сомнения найдете лучшим — осыпать меня похвалами, как и добрейший Петр Александрович [Плетнев], от которого я получил три письма, одно другого милее. Эту девушку я люблю три года и женюсь на ней как истинный романист, т.е. без всякого расчета. Впрочем, у нее есть 10 тысяч, которые могут, если бы понадобилось, пригодиться нам за границею. С нами едет также и брат ее, которому из дому будут высылать по 2 тысячи в год. За 6 тысяч, кажется, можно прожить троим» (Кулиш, 1899а: 310–311, письмо от 14 января 1847 года).

А уже из Варшавы, в том же письме, где благодарил Чуйкевича за известие о смерти отца, делился радостью от женитьбы:

«Да, я счастлив своею жинкою: такая украинка, что просто восхищение! Шевченка наизусть знает, а в истории заткне за пояс иншого й скубента. Женщина разумная, твердая в намерениях, чувствительная к бедствиям человечества, одним словом, достойная самой высокой ступени в обществе» (КМТ-2: 32).

Смерть отца окончательно закрывала за ним прежнюю жизнь: все связи с былыми родственниками теперь порваны, нет былых родных — но появились новые и новые надежды. Для Кулиша, казалось, начиналась новая жизнь — та, к которой надобно готовить и жену. 26 декабря 1846 года Кулиш писал Плетневу, объясняя мотивы, побудившие его жениться перед отправлением в длительную поездку, а не по возвращении:

«По возвращении моем из-за границы я должен буду ввести свою жену в лучшее столичное общество. Провинциальный ее язык, обращение и недостаточность умственного образования заставили бы ее в таком случае играть незавидную роль. Это побудило меня взять ее с собою за границу и довершить там ее образование» (Нахлiк, 2006: 39).

Новая жизнь и правда началась: 2 апреля Кулиш был арестован в Варшаве по делу Кирилло-Мефодиевского общества и отправлен с жандармами в Петербург, вскоре после него был арестован и Василий Белозерский, последовавший за своим зятем. У потрясенной Александры, к этому времени уже ждавшей ребенка, сделался выкидыш — больше она уже никогда не могла иметь детей (Нахлiк, 2006: 52).


Литература

Грот Я.К. (1896) Переписка Я.К. Грота с П.А. Плетневым. В 3 т. Т. II / Под ред. К.Я. Грота. СПб.: Тип. Министерства путей сообщения.
КМТ — Кирило-Мефодіївське товариство. У 3 т. / Под ред. П.С. Соханя. К.: Наукова думка.
Кирилюк Є.П. (1929) Бібліографія праць П.О. Куліша та писань про нього. К.
Костомаров Н.И. (1922) Автобиография Н.И. Костомарова / Под ред. В. Котельникова. М.: Задруга.
[Кулиш П.А.] (1847) Украинские народные предания, собралъ П. Кулеш. Книжка первая. М.: Университетская типография.
Кулиш П.А. (1884) Дедушкин завет: Рассказ приятеля // Новь. 1884. Т. 1. № 4.
Кулиш П.А. (1885) Воспоминания о Николае Ивановиче Костомарове // Новь. 1885. № 13.
Кулиш П.А. (1897) Письма П.А. Кулиша к О.М. Бодянскому. (1847–1877 гг.) // Киевская старина. 1897. № 9. С. 394–408.
Кулиш П.А. (1898) Письма к И.Ф. Хильчевскому (1858–1876) // Киевская старина. 1898. № 1. С. 84–149.
Кулиш П.А. (1899) Письма к М.В. Юзефовичу // Киевская старина. 1899. № 2. С. 185–208.
Кулиш П.А. (1899а) Письма к М.В. Юзефовичу // Киевская старина. 1899. № 3. С. 303–324.
Кулiш П.А. (1994) Твори. В 2 т. Т. 2: Поеми. Драматичнi твори / Под ред. М.Д. Берштейна; упоряд. i прим. В.М. Iвашкова. К.: Наукова думка.
Кулiш П.А. (1993) Шоденник / Упоряд., примiт. С.М. Кiржаева. К.
Марко Вовчок (1984) Листи. У 2 т. Т. 2. К.
Нахлiк Є. (2007) Пантелеймон Куліш: Особистість, письменник, мислитель. Т. 1. К.
Нахлiк Є. (2006) Подружнє життя і позашлюбні романи Пантелеймона Куліша. К.
[Ригельман Н.А.] (1899) Галаган Г.П. Частная переписка // Киевская старина. 1899. № 5. С. 181–198.
Шенрок В. (1901) П.А. Кулиш. Биографический очерк. Оттиск из журнала «Киевская старина». К.: Тип. Императорского ун-та св. Владимира.
Ш-рон Н. (1899) У могил П.А. Кулиша и В.М. Белозерского // Киевская старина. 1899. № 9. С. 356–378.
Чалый М. (1889) Воспоминания // Киевская старина. 1889. № 7. С. 149–187.
Чалый М. (1897) Юные годы П.А. Кулиша // Киевская старина. 1897. № 5. С. 291–299.


Примечания

1. См.: Шенрок, 1901: 36, прим. 2 — со ссылкой на воспоминания А.М. Белозерского.
2. От первого брака, с Марией Криськовной, у отца был старший сын, Михаил (1803 г.р.).
3. Кулиш П.А. Как у нас гибнут горячие люди: Воспоминания о Петре Яковлевиче С[ердюкове] // Экономист. 1862. Кн. 5/6. С. 4. Цит. по: Нахлiк, 2007: 1: 17.
4. Оценки его, впрочем, были далеки от блистательных (Нахлiк, 2007: 1: 18): Закон Божий — 4. Российская словесность — 5. Логика — 3. Латинский язык — 3. Немецкий язык — 3. Французский язык — 4. География и статистика — 4. История — 4. Физика — 3. Математика — 1. Как можно видеть, в отвращении к математике Кулиш сохранил постоянство, столь несвойственное его натуре.
5. Помимо этого, Максимович приходился также племянником И.Ф. Тимковскому, директору Новгород-Северской гимназии во времена обучения там Кулиша (Чалый, 1889: 165–166).
6. О близости с Костомаровым и том значении, которое ему в эти годы придавал Кулиш, говорит, например, письмо последнего к Юзефовичу, отправленное после получения известия о назначении Костомарова на должность адъюнкта русской истории в Университете Св. Владимира: «Я очень рад, что Костомаров будет в числе Ваших университетских оракулов. По крайней мере, теперь вы будете иметь в словесном отделении хоть одного профессора не ремесленника. Это душа благороднейшая, руководимая чистейшими побуждениями, и если хотя несколько студентов уразумеют его и пойдут его дорогою, благо им будет! Можно ли ждать чистого энтузиазма к науке в студентах, когда их профессоры не похожи нисколько на пророков? Личность профессора — великое дело! Я знаю не одного юношу, в котором Ваш Новицкий сегодня поселял возвышеннейшие помыслы философиею Сократа, а завтра уничтожал их своим ничтожным, мелочным, чуждым всякого самопожертвования характером. Какую же пользу могут принесть юношеству Иванишеву и другие, холодные и на кафедре, и в жизни? Странно! Эти господа воображают, что довольно профессору ясно изложить свой предмет и просвещение возьмет свое. Он много сделает для Вашего университета!» (Кулиш, 1899а: 309, письмо от 8 июля 1846 года, Новая Деревня [Петербургской губернии]).
7. Заочное знакомство Плетнева с Кулишом началось еще в феврале 1845 года, когда последний прислал Плетневу как редактору «Современника» пять глав «Черной Рады»: «Его письмо и сочинение, — сообщал Плетнев Я.К. Гроту 21 февраля 1845 года, — препровождены мне Юзефовичем, помощником киевского попечителя, который рекомендует мне его как человека и с талантом, и с благими намерениями. Хотя, конечно (строго говоря), не слишком выгодно для журнала, что в нем является только пять глав даже отличного романа; но, при неверном материале для 12 книжек, такое неожиданное сокровище соблазнительно — и я тотчас же отдал в набор главу первую с примечаниями к ней, большею частию цитатами из авторов, писавших об истории Малороссии. Я смотрю на эти отрывки — не как на роман, а как на дополнения к запискам о Малороссии» (Грот, 1896: 404).
8. См.: Грот, 1896: 528, письмо от 22 августа 1845 года; 536, письмо от 29 августа 1845 года.
9. Седьмой портрет, И. Пулюя, А.М. Кулиш повесит на стену уже после смерти Кулиша, когда между ней и Пулюем завяжется интенсивная переписка.
10. К ним прибавился упомянутый выше Ригельман, несколькими годами ранее путешествовавший по славянским землям — и интересовавший Кулиша в том числе с точки зрения советов и рекомендаций, которые он мог дать к предстоящему путешествию.
11. Ошибка памяти: в действительности пожар, погубивший старый дом, произошел в 1885 году.
12. Белозерский Н.М. Кулиш. Сведения, собр[анные] мною, для его биографии. 1819–1854 // Институт рукописей Национальной библиотеки Украины им. В.И. Вернадского НАН Украины. Ф. I. № 25743.
13. История этих отношений, впрочем, до сих пор мало известна — Марко Вовчок, не только близко знавшая Кулиша, но и многое знавшая о его отношениях с Е.И. Красковской через своего мужа, Афанасия Марковича, писала редакции «Русских ведомостей» в 1903 году: «Достойно сожаления, что до сих пор находятся под спудом его письма к Е.И. К-ской (его первой любви, пережившей почти полтора десятилетия) […]» (Марко Вовчок, 1984: 397, поправка ошибочной расшифровки сокращения: Нахлiк, 2006: 14).

Читать также

  • Пантелеймон Кулиш: под следствием и в ссылке (1847–1850)

    От «воображаемого славянства» к невоображаемой ссылке: продолжение исследований биографии Пантелеймона Кулиша

  • Комментарии