Русская литература: желание и боязнь капитализма (Пушкин и Гоголь)

Пеня за свободу или барыш на час: русские творцы о богатстве и благе

Дебаты 03.04.2017 // 970

Русская классическая литература, уже по мнению самих писателей XIX века, явилась следствием петровских реформ. «Петр не успел довершить многое, начатое им», — писал Пушкин. — Но «семена были посеяны… Новая словесность, плод новообразованного общества, скоро должна была родиться» [1]. На реформы Петра I Россия ответила явлением Пушкина, заметил Герцен. Иными словами, российское самосознание, открытие Россией самой себя и, как следствие, открытие миром России — в качестве страны со своим голосом, а не только этнографического материала — стало возможным после преобразований конца XVII — начала XVIII столетия. Русь перестала быть только предметом любопытства и сообщений европейских путешественников, вроде какой-то дикой африканской страны, но и сама о себе теперь рассказывала миру. Это, однако, не означает, что ее обычаи и стиль жизни, указанные в описаниях первых европейских путешественников по Московии, изменились или вообще исчезли. Просто в послепетровскую эпоху московско-русское отношение к жизни из всеми русскими принимаемого обычая превратилось в проблему.

Петровские реформы и в самом деле провели резкую границу между Русью, выброшенной трехсотлетним степным игом из европейского сообщества народов, и Россией, пытавшейся с помощью европейских влияний вернуться на свой прежний, европейский путь. Пушкин неслучайно называл Петра «революционной головой» [2], а С.М. Соловьев и Герцен сравнивали его с парижским Конвентом, говоря о русском царе как о революционере на троне. Но ведь и раньше московские цари не раз заимствовали многое из Европы, призывали умельцев, мастеров, строителей (напомню хотя бы, что Московский Кремль построен итальянцем Аристотелем Фиорованти еще при Иване III). Задача Петра, как замечал В. Ключевский, была иной: не брать «готовые плоды чужого знания и опыта, теории и техники… Необходимо пересадить самые корни на свою почву, чтобы они дома производили свои плоды, овладеть источниками и средствами духовной и материальной силы европейских народов. Это была всегдашняя мысль Петра, основная и плодотворнейшая мысль его реформы» [3].

В отличие от московских царей, отождествлявших свой интерес с интересами государства, Петр, строя могучую империю, поставил себя и свою деятельность в услужение государству. Ему нужны были независимые от него деятели, сподвижники, а не просто слуги, то есть люди, понимавшие задачи государства. При Петре, говоря словами Пушкина, «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, — при стуке топора и при громе пушек» [4], заявив о себе как о мощной военной державе. Но для силы государства, его развития необходимы были и те, кто увеличивает богатство нации, — купцы, торговцы, промышленники. И Петр всячески искал таких людей. Даже постройка Петербурга ориентировала Россию на самую развитую на тот момент буржуазную страну Европы — Голландию. «Если Бог продлит жизнь и здравие, — говорил царь-преобразователь, — Петербург будет другой Амстердам» [5]. Однако независимость от государства и произвола чиновников буржуазии, то есть третьего сословия, постпетровская Россия так и не получила по крайней мере до конца XIX века. И это не случайно. Ибо на создание такого слоя требуется определенное историческое воспитание и развитие, целый — и, может быть, не один — исторический период. Историческое же воспитание России после разгрома и падения Киевско-Новгородской Руси отнюдь не способствовало созданию и укреплению самодеятельной личности, в том числе личности, сильной своим богатством.

Европейцы и сейчас порой говорят — во всяком случае, мне доводилось это слышать, — что русские люди по «своей природе» склонны к аскетизму, враждебны богатству, потому-де и не развивались в России буржуазно-капиталистические отношения. Но если говорить о генетическом ядре культуры, то достаточно напомнить, что само слово «богатый» означает одаренный Богом, получивший дары от Бога, «хранимый богами» [6]. И в русских пословицах, собранных В. Далем, обличается скорее не богатство, а, как и в европейских пословицах, жадность, скупость, дурное распоряжение своим богатством, скверное воспитание своих детей, а также неправедно нажитое богатство (скажем, «Богатому черт деньги кует»), страх потерять деньги («Богатому не спится, богатый вора боится»), этот страх можно даже назвать у русских людей определяющим в нежелании иметь богатство (но об этом чуть позже). В принципе же для русского человека так же нормально, как и для любого европейца, стараться благоустроить свой дом, обеспечить свою семью, для чего и нужно богатство («В мошне густо, так и дома не пусто», «Денег наживешь — без нужды проживешь», даже: «Есть родные — то есть денежки, — так и по-божески идет»). И в отличие от интеллигентской этимологии, кажется, пошедшей от В. Розанова, слово «убогий»означает не «у-богий», то есть рядом с Богом [7], а просто «небогатый», «лишенный милости Бога». Достаточно привести еще две-три народные пословицы: «Богатый ума купит; убогий и свой бы продал, да не купят», «Бог не убог», «Милостив Бог, а я по его милости не убог».

Но в Московской Руси, как следствие татарского владычества, упразднившего согласно «монгольскому праву» частную собственность, прежде всего на землю, заменившего право «ханским ярлыком», то есть «царской милостью», идеей произвола, приучившего покоренных русичей к бесконечным неправовым поборам и грабежам, к страху перед обладанием богатством (богатый скорее мог подвергнуться татарскому налету), практически единственным собственником на землю, спекулянтом, торговцем, промышленником стало государство, перенявшее от бывших завоевателей принципы жизнеустройства и управления. Богатеть простым русским людям было просто опасно, отсюда развивалось неумение и нежелание производительной работы, ибо все наработанное отбиралось царем и его слугами. Сошлюсь на наблюдения дипломата конца XVI века англичанина Дж. Флетчера: «…что касается земель, движимого имущества и другой собственности простого народа, то все это принадлежит ему только на словах и на самом деле нисколько не ограждено от хищничества и грабежа как высших властей, так и простых дворян, чиновников и солдат. <…> Чрезвычайные притеснения, которым подвержены бедные простолюдины, лишают их вовсе желания заниматься своими промыслами, ибо тот, кто зажиточнее, тот в большей находится опасности не только лишиться своего имущества, но и самой жизни. Если же у кого и есть какая собственность, то старается он скрыть ее, сколько может, иногда отдавая в монастырь, а иногда зарывая в землю и в лесу, как обыкновенно делают при нашествии неприятельском». И Флетчер резюмирует: «Народ, стесненный и лишаемый всего, что приобретает, теряет всякую охоту к работе» [8].

Разумеется, было бы нелепым утверждать, что в Московской Руси не было вовсе богатых людей — бояр и купцов, но все они не имели самостоятельного, самодостаточного положения, были приложением к нуждам государя. Английский купец Джером Горсей, наблюдая взаимоотношения русских купцов с Иваном IV, так описывал их: царь «обирал своих купцов, выменивая их товары у иностранцев на затканные золотом одежды, талеры, жемчуг, драгоценности и т.д., которые постоянно забирал в свою казну, платя мало или совсем ничего; занимал также большие суммы у городов, посадов и монастырей, истощал их богатства большими налогами и податями для увеличения своих собственных доходов» [9]. Надо добавить, что приобретенное лишь малой частью шло на нужды государства, служа источником для развлечения царя, а главное, для возможного бегства в Англию — план, вынашиваемый Грозным много лет. Последнее, кстати, характерно для любого тиранического правления, не только русского: подавляя и истребляя своих подданных, сами такого рода правители всегда имеют денежный запас для эмиграции в более демократические страны. Для московского государя, как единодушно отмечают иностранные путешественники, все его подданные являлись холопами, то есть рабами, — состояние, не способствовавшее возникновению независимых классов общества. Поэтому даже в середине XIX века эта тенденция казалась определяющей. Как писал К.Д. Кавелин, в России «были бояре и не было никогда боярства; были, есть и будут духовные, купцы, мещане, ремесленники, крестьяне, но никогда не было и по-видимому не будет духовенства, купечества, мещанства, крестьянства в смысле действительный сословий. Все наши разряды, не исключая дворянства, означали род занятий, общую повинность, тягло или службу, но никогда не имели они значения общественного организма, общественной формации, с задатками политической или общественной связной жизни» [10].

Когда-то Киевско-Новгородскую Русь называли иноземцы страной городов. Начиная с Московской Руси село преобладает над городом, русские города становятся, по замечанию Чернышевского, пародией на города: в них нет ни внутреннего самоуправления, ни особой городской жизни, практически отсутствует торгово-промышленное население, преобладают солдаты (войско) и пашущие землю мещане (строго говоря, крестьяне). Но, как писали все русские историки, именно город способствует развитию и обогащению страны. Западная Европа богатела через города, Восточная, с редкими и зависимыми городами, — беднела. Ключевский точно зафиксировал принцип возникновения городов Московской Руси: «…большая часть новых городов и городков Московского государства возникла не вследствие экономических потребностей страны, но вследствие государственных соображений, по распоряжениям правительства. Эти причины и производили то любопытное явление, что даже в XVII в. в описях многих городов перечисляются дворы служилых людей, пашенных людей, но о посадских, торговых и ремесленных людях говорится, что их нет» [11]. Неслучайно к середине XIX века в одном Лондоне с пригородами было три с половиной миллиона человек, а во всех городах Российской империи насчитывалось не более пяти миллионов, что, разумеется, плохо способствовало развитию внутреннего рынка и товарно-денежных отношений. А бедная, пусть и обильная природными ресурсами страна рано или поздно оказывается слабее богатых соседей с высокоразвитой промышленностью. И встает проблема — догнать и перегнать Запад. Задача, поставленная еще Петром Великим. А начиная с эпохи Екатерины II в обсуждение этой проблемы включаются русские литераторы, полагая свою задачу не только в анализе и описании общества, но в непосредственных рекомендациях правительству и в воспитании образованных классов.

Один из наиболее крупных писателей екатерининского времени Н. Новиков, опираясь на работы западноевропейских экономистов и ссылаясь на примеры из мировой истории, публикует в 1783 году сочинение «О торговле вообще», стараясь «побудить начальников земных обратить внимание на торговлю» [12], сделать фактом сознания российского общества то обстоятельство, что свободная торговля способствует благосостоянию государства, развитию промышленности, городов, что опора на торгово-промышленных людей ведет нацию к процветанию, более того, содействует обнаружению и укреплению индивидуальных способностей ее граждан. «В торгующей нации, — писал он, — всякий тот гражданин не получает успеха, который не старается рачительно пользоваться своими способностями; в такой нации бывает всеобщее соревнование, при котором самый прилежнейший, остроумнейший, бережливейший гражданин в каждом состоянии получает награду» [13]. Иными словами, человек должен заботиться о своем благосостоянии, а не искать государевой милости, только от верховной власти ожидая вознаграждения за свои заслуги. Это и облегчение государству, которое не в состоянии обеспечить всех соответственно их заслугам. Позже в «Повести о капитане Копейкине» Гоголь покажет эту некредитоспособность государства, которое не в состоянии обеспечить достойную и нормальную жизнь даже заслуженным воинам, отстоявшим его независимость и целостность на полях сражений.

Но пока что российское самодержавие присматривалось к Западу и хотело учесть некоторые принципы европейской жизни для улучшения и большего удобства управления. Либеральные начинания Екатерины II были замечены просветителями. Увлекающийся Дидро, выдавая желаемое за действительное, писал российской самодержице и «казанской помещице», многохитрой «Фелице»: «…вы, ваше императорское величество, втайне стремитесь к образованию в России третьего сословия» [14]. Но образовать третье сословие там, где, строго говоря, и класс феодалов — то есть дворянство — находился в полном рабстве (холопстве) у царя и не имел частной собственности, чем радикально отличался от своих собратьев в Западной Европе, было, разумеется, невозможно. И реалистка Екатерина прекрасно это понимала, подшучивая над Дидро, что легко строить прекрасные проекты на все терпящей бумаге, ей же, императрице, приходится иметь дело с чувствительной шкурой живых людей, не говоря уж о веками выработанных принципах жизни. Поэтому первый и основной шаг, сделанный Екатериной, — это наделение правами и неотъемлемой частной собственностью дворянства, от которого начала зависеть и в котором теперь нуждалась как в самостоятельной силе императорская власть. Отныне имения приобрели статус вотчин, то есть стали не жалованьем, как были до того, а собственностью, передающейся по наследству, к тому же дворянство было освобождено от обязательной службы. Жалованною грамотою 1785 года оно получило «разные права и преимущества» [15]. По мысли Б. Чичерина, таким образом началось постепенное раскрепощение сословий, ибо, полагал он, раньше все сословия были «крепки государству», имея только обязанности и никаких прав.

Екатерина в своем знаменитом Наказе уже в первых статьях постаралась внушить своим подданным, что «Россия есть европейская держава». Отнесшись несколько иронически к этому утверждению, Дидро в своих замечаниях на Наказ писал, что неважно, европейская или азиатская держава перед нами. Речь идет о ее цивилизации. «Попытка цивилизовать сразу столь огромную страну представляется мне проектом, — добавлял он, — превышающим человеческие силы» [16]. Европе на построение цивилизации и выход из варварства потребовались столетия и опора на христианство, римское право и иные достижения античности, что унавозили почву, на которой произрастала нынешняя европейская система. В XIII веке была принята Великая хартия вольностей, послужившая началом парламента в Англии, давшая независимость дворянско-феодальному сословию. В том же столетии принимается магдебургское право, распространившееся на всю Европу; оно регулировало права и свободы городских жителей. Эти права и свободы укоренялись на многие века в жизни и сознании людей Запада, пока, по выражению Чаадаева, не стали физиологией европейцев. Но и сейчас видел Дидро в европейской жизни тысячи стеснений и недостатков свободы, без которой, как он считал, немыслима подлинная цивилизация. Возможно ли приказом и сразу ввести цивилизацию в страну, не знавшую никогда свободы, где свирепое владычество татар сменилось не менее деспотической властью московских царей? История, однако, ставила перед Россией задачу цивилизоваться «сразу», «волевым усилием», «царским приказом». Да еще при этом оставляя большинство населения страны в полном рабстве. И в заключение своих комментариев на Наказ Дидро констатирует: «Я не вижу здесь ни одного постановления, которое было бы направлено на освобождение массы народа; а без освобождения, без свободы не будет и собственности, без собственности не будет земледелия, без земледелия не будет ни силы, ни величия, ни богатства, ни процветания» [17]. Казалось бы, ни о каком третьем сословии, за которое столь ратовал философ, не могло идти и речи.

Но в дальнейшем Россия пыталась догнать западноевропейские страны, исходя из своих условий, подстраивая их под развитие европейской цивилизации, используя свои социокультурные особенности и возможности. Скажем, лишенный правой руки человек обучается писать левой; говорят, что слепые так развивают способность осязания, что на ощупь различают цвета, и т.п. Буржуазные отношения, класс капиталистов создаются веками и при определенных условиях, они не образуются по приказу: неслучайно, к примеру, всю промышленность, все горнодобывающее дело государство принуждено было держать в своих руках — не возникло еще сословия, способного осилить эту сферу деятельности. Но были такие общественные потребности, существенные для духовного развития культуры, которые падали в Европе на плечи третьего сословия и которые не в состоянии было решить государство. И тут роль, сыгранную в Европе буржуазией, сыграло в России дворянство. Как уже отмечалось исследователями, именно русское дворянство состоялось в духовном пространстве нации как «специфически русское, ни на что в мире не похожее третье сословие» [18]. Неслучайно гордившийся своей шестисотлетней родословной Пушкин называл себя «мещанином».

Родов дряхлеющий обломок
(И по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин, —

писал поэт в «Моей родословной».

Разумеется, в России не могло в тот период произойти классического сращения торгующего дворянства (выросшего из класса феодалов, коего на Руси, по мысли Пушкина, не существовало) и владеющей землей буржуазией, как это было в Англии, что привело в итоге к «славной революции» и промышленно-экономическому взлету и расцвету страны. Русскому дворянству категорически было запрещено торговать, а купечеству — приобретать земли указами Екатерины II, вместе с тем много сделавшей для утверждения принципа частной собственности в стране, столетия лишенной такого права. Уже невероятной революцией стал тот факт, что целое сословие вдруг почувствовало себя владельцем собственности, которую трудно было потерять (ибо торгующее сословие не могло ее перекупить). Трагедия заключалась в том, что в эту собственность входили живые люди, ибо образованный слой, необходимый государству и культуре, создавался за счет народа, путем превращения крестьянства во внутреннюю колонию, как не раз потом случалось и в дальнейшем при недостаче у страны экономических ресурсов. Трагическую противоречивость возникшей ситуации почувствовали и выразили как раз лучшие люди дворянства, создав тип «кающегося дворянина» или — позднее — «кающегося интеллигента», чувствующего вину за свою социокультурную чуждость. Эта ситуация продержалась до Великих реформ Александра II, ее психологические последствия явны и в наши дни. Буржуазия же до этих реформ не имела вообще никакой опоры для развития: отсутствие права на землю, отсутствие свободной рабочей силы и т.п. Между тем равнявшаяся с Европой страна, только вышедшая на мировую арену как могучая военная держава, нуждалась в просвещении, которое позволило бы на равных общаться с европейскими соседями.

Эта проблема обсуждалась всеми мыслящими людьми начала прошлого века. «Идея, что общественный прогресс связан с третьим сословием, — пишет современный исследователь, — была несомненно близка Пушкину. Важно, что французское третье сословие ассоциировалось у него с просвещением, а это было его любимое понятие и слово. Из третьего сословия вышли Вольтер и Руссо, Дидро и Даламбер, Кенэ и Неккер…» [19] И, пожалуй, именно Пушкину принадлежит соображение, что роль просветителя выполняет у нас не буржуазия, а «старинное дворянство, кое ныне, по причине раздробленных имений, составляет у нас род среднего состояния, состояния почтенного, трудолюбивого и просвещенного» [20]. Строго говоря, для культуры в России дворянство стало субстратом, почвой, на которой выросли у нас ренессансно-просветительские идеи XIX века, подхваченные затем разночинцами, но рожденные дворянством.

«Пушкин и его соратники, — писал В. Кожинов, — закончив и доведя до высшего художественного совершенства великое литературное развитие, начавшееся в эпоху Петра, окончательно решили те самые задачи, которые на Западе решила ренессансная литература: утверждение национального самосознания, освоение конкретного существа национального бытия и стихии народа, художественное “закрепление” суверенной личности, создание литературного языка и классического национального стиля и т.п. Роль Пушкина, Гоголя и их современников в русской культуре была тождественна той роли, которую сыграли Спенсер и Шекспир, Рабле и Ронсар, Сервантес и Лопе де Вега и другие их современники для своих культур» [21]. Но европейский Ренессанс предполагает прежде всего не чувство национального самосознания, — оно придет много позже, с романтиками, с образованием в Европе этнонациональных государств, — а чувство своего Я, своей личности как независимой от мира внешних обстоятельств субстанции. «Я телом в прахе истлеваю, // Умом громам повелеваю…» — напишет прямой предшественник Пушкина Державин. Поэты и художники Ренессанса жили, как правило, в государствах либо с имперским, то есть наднациональным, пафосом (Испания, Англия, Франция), либо охваченных стремлением связи со всем миром (Италия). Характерно, кстати, что Г.П. Федотов называл Пушкина «певцом империи и свободы». Это чувство свободы личности и есть основной пафос пушкинской поэзии.

В поэме «Русские женщины» Некрасов приводит шутку графа Ростопчина по поводу декабристов: «В Европе сапожник, чтоб барином стать, // Бунтует, — понятное дело! // У нас революцию сделала знать: // В сапожники, что ль, захотела?..» По фразе Н. Эйдельмана, два поколения небитых дворян родили Пушкина и декабристов. Не просто небитых, добавлю я, а дворян, обладавших собственностью, которую власть не могла отнять. Любой дворянин рисковал отныне лишь своей жизнью, но не честью (избавлен от телесных наказаний) и не благополучием своих близких (пока имение было жалованьем, со смертью или отдачей под суд служилого дворянина его семья лишалась всяких средств к существованию, ибо арестанту и покойнику жалованья не платят). Декабристов арестовали, пятерых казнили, остальных отправили на каторгу, но родственники их, их семьи не лишились своего достатка. Именно с дворянством поэтому связано пробуждение независимого человека, отвечающего только за себя, рискующего только собой, лишенного рабского страха поступка. А свободный человек — это уже персонаж ренессансной литературы. И вся русская классическая литература до конца 70-х годов прошлого века не только создавалась прежде всего дворянами, но дворянство было и основным предметом изображения: от Онегина, Чацкого, персонажей «Мертвых душ» до Обломова, Левина, семейки Карамазовых. Поразительно, но первоначально именно дворянские писатели и их герои поднимали проблемы буржуазного переустройства страны.

Конечно же, было бы нелепо сводить Пушкина и Гоголя, Толстого и Достоевского к этаким социологическим и политическим писателям, сочинявшим в лицах трактаты о «развитии капитализма в России». Но они были первыми русскими свободными художниками, которые пытались оценить перспективы развития России, думая непрестанно о ее судьбе. Стало быть, и о возможности в ней капитализма.

С Пушкина и Гоголя начинается самобытное развитие русского искусства, а литература становится выразительницей духовных чаяний России. Писатель выступает в роли аналитика и духовного пастыря, оценивающего положение страны «в общем порядке мира» (Чаадаев). С тех пор, как петровская европеизация дала России самосознание и, стало быть, голос, ее «немотство» кончается, она отныне слышна всему миру. Как не раз указывалось в научной литературе, именно Пушкин и Гоголь подводили итоги духовных исканий XVIII столетия и одновременно определили последующее художественное движение, темы и проблемы. Поэтому как раз их творчество является своеобразной моделью отношения русской литературы и культуры к возможности у нас капитализма и просвещения. Попробуем посмотреть на их произведения в этом несколько необычном аспекте.

* * *

Хотя почему необычном? В уже цитировавшейся книге А. Аникина «Муза и мамона. Социально-экономические мотивы у Пушкина» достаточно подробно анализируются все экономические высказывания Пушкина — и в поэзии, и в статьях. «В своей публицистике 30-х годов, — замечает исследователь, — Пушкин писал о первых шагах русского капитализма, о росте промышленности в Москве, о строительстве железных дорог. Он отводил экономическим вопросам важное место в своем журнале “Современник” (1836). Помимо имени Смита мы встречаем в его сочинениях имена других видных западных экономистов и социологов XVIII–XIX веков — Сея, Сисмонди, Неккера, Бентама» [22]. Но Пушкин не только теоретизировал по поводу проблем капитализации России. Сама сфера его деятельности была такова, что втягивала его в складывавшиеся промышленно-торговые отношения. Спустя полвека после указа Екатерины II дворяне, не делая торговлю своим ремеслом, тем не менее уже могли продавать друг другу или получившим дворянство недавним разночинцам «души» и земли. Но к этому моменту и литература выходила из сферы обслуживания государства, обретая свободу и своемыслие, ибо ее творцы в значительной степени были независимы от государственной службы. К тому же литература теперь имела возможность распространяться не только в рукописях и без помощи государственных дотаций, ибо книга стала реальным товаром, а издание книг — отраслью возникавшей буржуазной промышленности. Именно поэтому Пушкин в большей степени, чем другие дворяне, ощутил в своей судьбе специфику новых зарождавшихся отношений. Он являлся производителем товара, который можно было продать. Его первый биограф П. Анненков писал: «Книжная торговля была важным делом для Пушкина: он никогда не упускал ее из вида и с нее начинал даже многие литературные свои предприятия. Кто несколько ближе мог вникнуть в характер Пушкина, того не удивит мнение, которое с особенною настойчивостью долго старался он укоренить в друзьях и знакомых, что он пишет и печатает единственно для денег» [23]. Разумеется, эти высказывания были прежде всего эпатирующей фразой, но фразой, пытавшейся скрыть всю серьезность его отношения к книготорговле, не очень-то приличествовавшей дворянину.

Но позиция его была единственно возможной для решения ощутимо стоявшей перед ним миссии — не просто написания стихов и поэм, а созидания русской культуры, русского языка, а стало быть, и всех основных понятий — Добра и Зла, Правды и Греха, Достоинства и Низости, Стыда и Бесстыдства, Чести и Рабства, что требовало как переосмысления и возведения в новую степень всех духовных запасов Древней Руси, так и внесения новых смыслов. «Все должно творить в этой России и в этом русском языке» [24], — писал Пушкин.

Что же совершил он, чтобы выполнить свою миссию? Послушаем современника поэта. «Так как его назначение, — утверждал Белинский, — было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею и перейти в рифмованную прозу, — то естественно, что Пушкин должен был явиться исключительно художником» [25]. Можно, разумеется, возразить, что этим не исчерпывается творчество Пушкина, что оно — исток и средоточие новой русской культуры, камертон ее, что в его творчестве заложены основные темы и содержательные тенденции дальнейшего развития русского искусства и т.п. Однако в соображение Белинского стоит вдуматься. И тогда, быть может, мы поймем, что «усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство» означало по существу совершить культурный переворот.

Чтобы постичь его смысл, надо понять, почему поэзия до Пушкина не была в России искусством. Стоит опять прислушаться к словам Белинского: «До него (то есть до Пушкина. — В.К.) у нас не было даже предчувствия того, что такое искусство, художество, которое составляет собою одну из абсолютных сторон духа человеческого. До него поэзия была только красноречивым изложением прекрасных чувств и высоких мыслей, которые не составляли ее души, но к которым она относилась как удобное средство для доброй цели, как белила и румяна для бедного лица старушки-истины. Это мертвое понятие о пользе поэтической формы для выражения моральных и других идей породило так называемую дидактическую поэзию…» [26] Дидактическая же установка говорит прежде всего о задачах искусства применительно к нуждам государства, о воспитании человека, полезного конкретным нуждам правительства, о создании такого человека, которого можно было бы использовать. Искусство же освобождает и раскрепощает человеческую личность, человек становится для себя самоцелью благодаря силе подлинного искусства. Но оно способно освобождать человека, когда свободно само.

XVIII век и начало XIX века — это эпоха правительственного меценатства и литературного дилетантства. Поэт мог существовать либо прямой поддержкой царя и двора в том случае, если он казался полезным, либо (при собственной материальной обеспеченности) быть эстетствующим дилетантом. Поэзия в обоих случаях была побочным занятием, но никак не профессионально независимой областью деятельности. Чтобы выполнить свою высшую функцию по освобождению человека, литература и поэзия должны были выйти из-под опеки самодержавия и приобрести как духовную, так и материальную независимость от государства, перестать «питаться на казенный счет»: одно дело — свободный выбор своей общественной позиции (критической, сатирической, «чистого искусства»), другое — отсутствие всякого выбора, жизнь «по указке». Но искусство оказывается способным к своезаконному существованию, когда на него возникает общественный спрос, реализуемый через рынок. Динамику этого противоречивейшего положения подлинного искусства хорошо понимал и формулировал Пушкин.

В 1825 году вышла первая глава «Евгения Онегина», в качестве предисловия к которой был напечатан «Разговор книгопродавца с поэтом». Вчитаемся в заключительные строки «Разговора»:

Книгопродавец
…………………………………………..
Теперь, оставя шумный свет,
И муз, и ветренную моду,
Что ж изберете вы?

Поэт
Свободу.

Книгопродавец
Прекрасно. Вот же вам совет;
Внемлите истине полезной:
Наш век — торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет.
Что слава? — Яркая заплата
На ветхом рубище певца.
Нам нужно злата, злата, злата:
Копите злато до конца!
Предвижу ваше возраженье;
Но вас я знаю, господа:
Вам ваше дорого творенье,
Пока на пламени труда
Кипит, бурлит воображенье;
Оно застынет, и тогда
Постыло вам и сочиненье.
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать…

Поэт
Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.

Далее следовала первая глава «Онегина». А в 1830 году в своем «Опровержении на критики» Пушкин писал: «Между прочими литературными обвинениями, укоряли меня слишком дорогою ценою “Евгения Онегина” и видели в ней ужасное корыстолюбие. Это хорошо говорить тому, кто отроду сочинений своих не продавал… Цена устанавливается не писателем, а книгопродавцами. В отношении стихотворений число требований ограничено. Оно состоит из тех же лиц, которые платят по 5 рублей за место в театре. Книгопродавцы, купив, положим, целое издание по рублю экземпляр, все-таки продавали б по 5 рублей. Правда, в таком случае автор мог бы приступить ко второму дешевому изданию, но и книгопродавец мог бы тогда сам понизить свою цену и таким образом уронить новое издание. Эти торговые обороты нам, мещанам-писателям, очень известны» [27]. Какой, однако, подробный разбор торговой механики! Это безусловно пишет знаток, разбирающийся в тонкостях книжного рынка. Причем предпочитающий книгопродавца меценату, ибо книгопродавец не требует от поэта продажи вдохновенья: лишь бы был у публики спрос на творчество данного поэта. Меценат же, тем более меценатствующее государство требовало от поэта приспособления его вдохновения к нуждам и потребностям текущего политического момента, выступало с социальным заказом, заказывая не только тему, но и ее решение, порой и чисто художественное. Купец же мог лишь купить или не купить рукопись. При экономической независимости дворянского писателя, возможности не писать из-за нужды эта ситуация была весьма благотворна для развития литературы. Книгопродавец зависел от спроса, то есть от мнения публики. «С некоторых пор литература стала у нас ремесло выгодное, — писал Пушкин, — и публика в состоянии дать более денег, нежели его сиятельство такой-то или его высокопревосходительство такой-то» [28]. А публика, нарождавшееся гражданское общество ждало от поэта слова свободы и не прощало ничего, что казалось раболепным по отношению к государству. «В России, — замечал Герцен, — все те, кто читают, ненавидят власть; все те, кто любят ее, не читают вовсе…» [29]

Конечно же, Пушкин прекрасно понимал все негативные стороны власти денег. В 1830 году он пишет драматический отрывок «Скупой рыцарь», где скупец-барон произносит над своими сокровищами такой монолог:

Что не подвластно мне? как некий демон
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу — воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут,
И вольный гений мне поработится,
И добродетель, и бессонный труд
Смиренно будут ждать моей награды.

Но это была ситуация европейская (сцены неслучайно написаны на материале рыцарского европейского Средневековья), пока к России, задавленной государственным прессом, имевшая мало отношения. Это был лишь намек на возможную грядущую угрозу. Пока же, как и в начале зарождения буржуазных отношений в Европе, эти отношения играли освобождающую, раскрепощающую роль. Просто наступал век русского Возрождения, возврата России в Европу, восстановления утраченных за века татаро-монгольского порабощения антично-христианских ценностей. Как и Шекспир, как и Сервантес, как и Рабле, Пушкин знаменовал собой появление ренессансной личности, свободной и незамкнутой. Будучи независимы от правительства материально, писатели-дворяне становятся с возникновением «литературной промышленности» независимы и как литераторы. Таким образом, возникли необходимые социальные предпосылки для освобождения поэзии от самодержавного диктата, но необходим был прорыв гения, чтобы эти предпосылки обрели художественную реальность. Это совершил Пушкин, создав тем самым русскую литературу.

Вместе с тем отношение поэта к возможности развития капитализма в России достаточно ироническое, ибо все стремления к капитализации страны остаются на уровне слов в устах дворянских публицистов и экономистов, не переходя в низменную реальность. Кроме «литературной промышленности» он не видел живого становления других промышленных отраслей. Третьим сословием на Руси он считал дворянство, но считал также, что к подлинной капитализации страны это сословие неспособно. Напомню характеристику Евгения Онегина из первой главы романа:

…Зато читал Адама Смита
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.

Ирония очевидная. Но ведь был же сам Онегин, который «читал Адама Смита» и, наконец, получил наследство, имение, где мог попытаться реализовать вычитанные из книг идеи. Он так и делает, вызывая резкое неодобрение соседей, почуявших опасное влияние западных идей, на их взгляд, неприменимых к русской застойной жизни, и пушкинский герой получает от них кличку «фармазон», то есть франкмасон. Таких, как Онегин, — пока единицы, влияния на общественную жизнь они еще не имеют, не им заставить экономически мыслить основную массу дворян, справедливо опасавшихся подлинно частнособственнических, то есть буржуазных отношений, которые выводят из российской спячки и требуют постоянной активности, бодрости духа, умения хозяйствовать, а не только получать доходы. «Великие реформы» произойдут, когда число «Онегиных» увеличится и приобретут они общественную силу и влияние на власть. Пока же

В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
Зато в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед…

И расчетливый сосед был не так уж неправ. Отмена крепостничества, начатки капиталистических отношений в сельской жизни вели к разорению «дворянских гнезд». История — процесс жестокий. Дворянство было первой частью русского народа, получившей собственность, которой еще не умело прибыльно распорядиться, не умело вести «дела» в буржуазном смысле этого слова. Общественная роль дворянства была в другом — в усвоении и разлитии по России европейских идей, европейского просвещения, которые постепенно перенимали и другие слои. Но, как уже в конце века показал Чехов (в пьесе «Вишневый сад»), духовно и по возможности телесно живя в Европе («в Париже»), дворянство не сумело заняться буржуазным хозяйствованием и закономерно было вытеснено вчерашними крестьянами, потихоньку становившимися капиталистами. Чехов подхватывает пушкинскую иронию, показывая, что европейское образование недостаточно, когда появляется в жизни реальный делец: ему отдаются дворянские земли. Так что испуг онегинских соседей провиденциален.

Но Пушкин, как мы можем видеть теперь, был прозорливее и «расчетливого соседа», и Чехова, не веря в возможность быстрого укоренения в России европейских буржуазных начал и приобщения страны к цивилизованному образу жизни. Откуда это следует?

Первый признак и показатель установившейся цивилизации — это хорошие дороги, связывающие страну. Дороги безопасные и благоустроенные. Это важно и для торговли, и для промышленности, да и для нормального общения людей между собою, чтобы поездка в соседний город была не путешествием, не приключением, как она есть до сих пор, а частью нормальной домашней жизни, что уже в пушкинские времена являлось европейской нормой.

Что же у нас?
Теперь у нас дороги плохи,
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают…

(«Евгений Онегин»)

Каковы же сроки преодоления «дорожной отсталости»? Ведь нельзя забывать, что римские дороги как символ, как знак развитой цивилизации служили европейцам и в XIX веке, на римскую цивилизацию они и ориентировались. А Москва, по дерзостному самоназванию, — это «третий Рим». Когда же последний (по уверениям русских книжников) Рим достигнет цивилизованного уровня Рима первого?.. Пушкин отводил на этот процесс исторические сроки, что, разумеется, не укладывается ни в пятьдесят, ни даже в сто лет, как полагали торопливые русские радикалы и даже консерваторы.

Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.

(«Евгений Онегин»)

Итак, пятьсот лет… То есть срок сложения определенной общественно-исторической формации. От европейских веков варварства до «каролингского возрождения» — примерно пять столетий. Далее еще пять столетий до становления эпохи Возрождения и Реформации, от которых отсчитывает начало современная цивилизация Европы. Темы, над которыми размышлял друг Пушкина — Чаадаев. Поэтому «философические таблицы» содержат, быть может, намек на писавшиеся параллельно с «Евгением Онегиным» «Философические письма». Именно Чаадаев первым сказал о трагической роли безмерных российских пространств в недостаточной цивилизованности страны. Ведь благоустроенные дороги можно прокладывать, когда вдоль них находятся цивилизованные земли, люди, способные содержать и ухаживать за дорогами. Какова же может быть русская дорога? А такова, какою ее описал Пушкин, но еще ярче и символичнее — Гоголь в романе, посвященном путешествию по России. И вот его слова: «Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор». Вот эта «чушь и дичь по обеим сторонам дороги» и стала предметом изображения в «Мертвых душах» — пожалуй, первом русском романе, где с непревзойденной силой и символической мощью решалась проблема денег, русского хозяйствования, накопительства и предпринимательства. Сегодняшняя злободневность великого романа очевидна. Не говоря уже о парафразе из песни Высоцкого («Вдоль дороги — лес густой // С бабами-ягами»), но и нынешние споры о благодетельности или губительности для России капиталистического развития легко обнаруживаются в творчестве Гоголя, давая реальную корректировку нашим сомнениям и надеждам.

* * *

Не уделяя в этом анализе особого внимания собственно проблемам гоголевской поэтики, о которой написаны сотни работ (В. Розанова, Ю. Айхенвальда, Б. Эйхенбаума, В. Шкловского, Г. Гуковского, М. Бахтина, Ю. Лотмана, Ю. Манна, В. Мильдона и др.), сосредоточиваясь на проблемах историко-экономических, я тем не менее опираюсь на труды названных авторов, внутренне учитывая их. К сожалению, социологическое прочтение Гоголя сводилось до сих пор лишь к обличению помещичьего строя и самодержавия, без учета поэтической сверхзадачи писателя (оживить Россию, вывести ее из ада «мертвых душ»), и является делом будущего.

Как заметил еще С. Аксаков в своих воспоминаниях, многие современники Гоголя приняли за насмешку последние слова первого тома поэмы: «Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа». И были, быть может, проницательнее спорившего с ними простодушного автора «Детских годов Багрова-внука». Сам Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» следующим образом комментировал свое «лирическое отступление»: «Кому при взгляде на эти пустынные, доселе не заселенные и бесприютные пространства не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся болезненные упреки ему самому — именно ему самому, — тот или уже весь исполнил свой долг как следует, или же он нерусский в душе. Разберем дело, как оно есть. Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещенья европейского, дал в руки нам все средства и орудия для дела, и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашею крышей, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушием, родным приемом братьев, но какой-то холодной, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: “Нет лошадей!” Отчего это? Кто виноват? Мы или правительство?» [30]

Итак, пустыня, бездорожье, бесприютность… Нет опоры для глаза просвещенного человека, особенно человека, много лет прожившего в Европе, где обжит и благоустроен каждый клочок земли. Но можно ли строить цивилизацию в пустыне и безлюдье?! Какие уж тут дороги!.. Торные тропы разве что… И впервые поставленные, надоевшие нам «проклятые российские вопросы»: кто виноват? мы или правительство? Но нет, упреки правительству в данном случае Гоголь отводит. Зато тяжкий «виев» взгляд обращает на дворянство, представлявшееся Пушкину третьим сословием и проводником просвещения в «варварской России». И видит, что разбросанные по этой пустыне, где десятки верст от имения до имения, дворяне дичают и вырождаются в Маниловых, Собакевичей, Плюшкиных, Ноздревых и пр. Куда может нестись страна, где вдоль дороги, а точнее, среди бездорожья расположились списанные им персонажи, представляющие самый просвещенный класс России, долженствующий благоустраивать ее?.. Или и впрямь прав Чаадаев и мы не более чем «географическое понятие»?.. И Гоголь восклицает: «Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановением мог бы устремить на высокую жизнь русского человека?.. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков (у Гоголя речь здесь о дворянстве. — В.К.) дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово».

Итак, дворянство неспособно цивилизовать и благоустроить страну. Но почему? У Гоголя есть ответ, который составляет нерв его историософско-экономического понимания России, представленного в поэме. Дело в том, что свою собственность, свое богатство дворянство добыло не трудом, не пóтом, не «складывая копейку к копейке», а «разом», правительственным постановлением, жалованной грамотой императрицы. Но богатство, цивилизующее мир, считал Гоголь, достигается усердным трудом, медленным накоплением «копейки». Напомню слова его идеального героя помещика Костанжогло: «Как вытерпишь на собственной коже то да другое, да как узнаешь, что всякая копейка алтынным гвоздем прибита, да как перейдешь все мытарства, тогда тебя умудрит и вышколит <так>, что не дашь промаха ни в каком предприятье и не оборвешься. Поверьте, это правда. С начала нужно начинать, а не с середины. Кто говорит мне: “Дайте мне сто тысяч, я сейчас разбогатею”, — я тому не поверю: он бьет наудачу, а не наверняка. С копейки нужно начинать!» Поэтому для Гоголя «копейка — знак… “правильного” накопления, —- как справедливо отмечал Ю. Манн, — основанного на усердии и методичности, на постепенном наращивании суммы…» [31]

Гоголь через весь роман проводит принципиальную для него смысловую оппозицию: с одной стороны, копейка как символ труда и благоустройства, с другой — «сто тысяч», полученные «вдруг», «разом», которые никогда не принесут пользы ни их владельцу, ни стране. Эта проблема весьма волновала Гоголя, она, казалось, перевешивала порой его духовные искания и художественные прозрения. Во всяком случае, приверженность писателя теме экономического благоустройства и буржуазного накопительства вызывала нарекания, скажем, русских эстетов Серебряного века, полагавших, что они уже давно и навсегда живут в капитализировавшейся России. Так, Ю. Айхенвальд писал: «…чем дальше ездил Чичиков по своим делам и навещал родственников генерала Бетрищева, тем больше запутывался Гоголь в “хозяйственной паутине” и приникал все ниже и ниже к земле, к поместью, к приобретательским интересам, и то хорошее, что он замыслил противопоставить дурному, явилось просто-напросто во образе “чудного хозяина”. Вся художественная работа отрицания, все унижение человечества были совершены для того, чтобы нам, отчаявшимся и взалкавшим нравственного отдыха, был показан, точно якорь спасения, помещик Костанжогло, объясняющий, как безукоризненно и справедливо приобрел откупщик Муразов свои миллионы, перед которыми благоговеет и Чичиков, и сроднившийся с Чичиковым Гоголь» [32].

Между тем оппозиция, впервые зафиксированная Гоголем, оказалась весьма важной для понимания именно духовной структуры России, той самой структуры, которая породила и террористов, и большевиков, и весь неожиданный для всего мира октябрьский рывок — одним разом разрубить узел российских противоречий и достичь всеобщего счастья. Именно эта оппозиция стояла перед Родионом Раскольниковым — героем «Преступления и наказания», который оказался художественным предтечей и воплощением вполне реальных российских бунтарей. Припомним разговор с кухаркой Настасьей, где Раскольников пытается сам себе объяснить, почему он, бедный студент, отказывается «за копейки» давать уроки детям; ему кажется, что «копейки» не дают шанса на преобразование жизни, на решение «разом» всех проблем, вставших перед ним:

«— За детей медью платят. Что на копейки сделаешь? — продолжал он с неохотой, как бы отвечая собственным мыслям.

— А тебе бы сразу весь капитал?

Он странно посмотрел на нее.

— Да, весь капитал, — твердо отвечал он помолчав».

Получить разом сто тысяч, то есть «весь капитал», — это и желание Чичикова, хотя отец наставлял его «копить копейку», и желание разоряющегося от неумения хозяйствовать помещика Хлобуева, у которого «все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч. Тогда, казалось ему, все бы устроилось как следует». Но этак, полагает Гоголь, невозможно стать богачом и капиталистом, дóлжно иначе, через копейку. Но беда в том, что само государство пренебрегает столь ничтожной денежной единицей, капитаном Копейкиным (этаким инвариантом лермонтовского Максима Максимыча или толстовского капитана Тушина), героем войны 1812 года. Капитан Копейкин — ратник, воин, но хотел бы и в мирное время работать и получать свою трудовую «копейку». Не позволяет инвалидность. Поэтому он просит свою законную пенсионную «копейку» как человек, сберегший государство, ведь известно, что «копейка рубль бережет». Но копейки не замечают. Высокопоставленные чиновники прогоняют его, предлагая самому искать себе пропитание. Как я уже замечал, государство оказывается несостоятельным должником, к тому же и не имеет никаких сфер деятельности, где мог бы приложить свои силы еще нестарый и крепкий человек. Очевидное презрение к труду, в том числе самому важному для государства — ратному труду, вынуждает капитана Копейкина заняться разбоем, то есть взять «разом весь капитал». Неслучайно Гоголь так дорожил этой повестью: в контексте нашей проблемы она есть важнейший элемент для понимания структуры романа и структуры, определяющей российскую ментальность.

И мы уже не удивимся, что, чувствуя отношение государства и высшего сословия к копейке, так же относится к ней и народ. В рассуждении Чичикова о приобретенных «мертвых душах» всплывает имя сапожника Максима Телятникова, и устами Чичикова писатель дает сравнительную характеристику отношения к труду и к копейке европейца и русского, причем оба из одного и того же слоя, из простонародья:

«Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или с камрадом. А как кончилось твое ученье: “А вот теперь я заведусь своим домиком, — сказал ты, — да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею” (выделено мной. — В.К.).

И вот, давши барину порядочный оброк, завел ты лавчонку, набрав заказов кучу, и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две перелопались твои сапоги, и выбранили тебя подлейшим образом. И вот лавчонка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: “Нет, плохо на свете! Нет жилья русскому человеку, все немцы мешают”».

Вот такая вот впечатляющая художественно-социологическая зарисовка. Но точно такой же подход к жизни и у главного героя поэмы — Чичикова. Отсюда и все беды, и прежде всего — отсутствие экономического и духовного роста. Ю. Лотман полагал, что «Чичиков — приобретатель, образ совершенно новый в русской литературе тех лет» [33]. Но Чичиков не приобретатель, он, по выражению писателя, «подлец». И подлец вовсе не потому, что приобретатель. В приобретательстве, в «честном богачестве» Гоголь не видел ничего плохого. Чичиков — мошенник, не желающий трудиться. Неслучайно Лотман указывает в той же статье на внутренние переклички образа Чичикова и с капитаном Копейкиным, и с благородным разбойником, и с антихристом, и с Наполеоном, то есть героем, на которого пытались равняться и пушкинский мечтавший «вдруг разбогатеть» Германн, и Раскольников Достоевского. То есть человек, умеющий «вдруг» «черту преступить», нарушить все законы человеческого общежития, как понимали образ Наполеона русские писатели прошлого века. Но когда все общественные сословия «глядят в Наполеоны», желая насилием или обманом «разом» решить все общественные проблемы, то перспективы капитализации страны, ее благоустроения и цивилизации более чем сомнительны. Гоголь понимал необходимость появления капиталистов в России, рисовал их идеальные образы, но тот реальный российский делец, которого он угадал и нарисовал, вызывал у него неприязнь и страх. Он боялся, что таким образом наживший свое богатство человек (сапожник мог оказаться удачливее, удача могла улыбнуться и Чичикову) никогда не станет подлинным благоустроителем страны.

Как видим, Гоголь весьма серьезно отнесся к проблеме российского капитализма — проблеме, поставленной перед Россией ее историческим развитием. Она стала одной из центральных тем его творчества. Начав с общеевропейского романтически-негативного отношения к власти денег и золота над душой и искусством, утверждения их дьявольского происхождения («Откуда, как не от искусителя люда православного, пришло к нему богатство?» — справедливо угадывают односельчане разбогатевшего Петруся, героя «Вечера накануне Ивана Купала»), он изобразил и специфически русское отношение к богатству, реальных купцов и дельцов, а также носившиеся перед его глазами идеальные образы хозяйственников, навеянные, очевидно, российским восприятием западноевропейского экономического быта. Причем реальных русских дельцов он не принимал и боялся их влияния на будущую жизнь страны, противопоставляя им свое желание нарисовать идеальный тип русского капиталиста как образец для подражания. Можно выделить три типа изображенных Гоголем русских дельцов.

1. Первый тип он рассматривал через отношение к нему государственной администрации. Речь в данном случае о русском купечестве, из которого вроде бы мог развиться класс отечественных капиталистов-промышленников. Но писатель не верит в его силу и самодостаточность, видя его невежество и полное бесправие перед государством в лице чиновников. Это сословие надеется только на государство, на «ревизора», которому уже несут купцы «дары», дань, как когда-то татарам, потом воеводам и градоначальникам. Государство же неспособно защитить купечество от произвола своих же чиновников, которым дают купцы взятки «и на Антона, и на Онуфрия». Впоследствии А.Н. Островский подхватил эту гоголевскую тему, показав эту среду как «темное царство».

2. О втором типе мы уже писали: это делец-мошенник, который воспринимался Гоголем как реальное настоящее русского капитализма и вызывал у него неприязнь и страх. Этот человек (Чичиков) уже вымыт социальными сдвигами из своего сословия, он не то дворянин, не то разночинец («ни то, ни се», по определению Гоголя), но он образован и в принципе знает, что хорошо и честно, а что плохо и бесчестно. Но поступает все равно бесчестно, он преступник и не сможет никогда «послужить отечеству», хотя непрестанно об этом рассуждает («я всегда хотел… исполнить долг человека и гражданина»). У Достоевского, наиболее могучего продолжателя гоголевских тем и проблем, образы капиталистов стали просто воплощением едва ли не мирового Зла, губящего Россию (от старухи-процентщицы и Петра Петровича Лужина в «Преступлении и наказании» до старика Карамазова и Смердякова в «Братьях Карамазовых»).

3. Наконец, третий тип — это идеализированный образ миллионера-откупщика, промышленника, предпринимателя, при этом непременно богобоязненного и истинно православного, за все дела берущегося с молитвою (Муразов из «Мертвых душ»). От таких людей ждал он могучего слова для страны: «вперед!». Любопытно, что в рассуждениях Муразова слышатся отзвуки «протестантской этики», тесно связанной с эпохой становления капитализма в Европе и навеянной Гоголю, очевидно, его европейскими впечатлениями. Труд предпринимателя должен восприниматься как богоугодное дело, только тогда он будет плодотворен и полезен. «Если <бы> вы взялись за должность свою, — говорит Муразов разорившемуся помещику Хлобуеву, — таким образом, как бы в уверенности, что служите тому, кому вы молитесь, у вас бы появилась деятельность, и вас никто из людей не в силах <был бы> охладить». В этом образе ожидание тех благ, которые может принести стране капитализм, желание капиталиста, но непременно в облике нового святого. Образ, ничего общего с реальными капиталистами ни Европы, ни тем более России не имевший. Но в нем сказалось типично российское мечтание о вдруг являющемся спасителе — мечтание, высмеянное самим Гоголем, но которому он и сам оказался привержен. Эта мечта о построении идеального общества и переделке всех людей на идеальный лад чуть позже привела к попытке немедленного построения социализма в одной отдельно взятой стране. Так реализовался российский хилиазм, российское «вдруг». Если же вернуться к литературе, то надо добавить, что от образа Муразова пошли образы идеальных, ожидаемых капиталистов — благоустроителей России: Штольц и Тушин у Гончарова, Соломин у Тургенева и т.д.

Это желание идеального капиталиста и страх перед реальным, действительно малосимпатичным и даже отвратительным типом капиталиста (кстати, критически воспринятым в европейских странах, достаточно вспомнить персонажей Бальзака) и бросили Россию в объятия социализма: от зла уже очевидного к злу проблематичному. Негативные стороны капиталистического накопительства, которое, пожалуй, в России и не могло идти иначе, чем оно шло (в силу исторически сложившегося характера общественно-государственных отношений, долгой жизни народа без всякого понятия о праве на частную собственность и т.п.), вселили неверие в возможность позитивного переустройства страны с такими капиталистами. Но других, как понятно, и быть не могло. Сегодняшняя очевидность зла реального социализма принудила нас снова к попытке капиталистического развития, которое сызнова хотят принимать только в идеальном обличье, как благодетельное снадобье, проглотив которое можно вдруг вылечиться. И видя омерзительный лик современных хапуг, начинают ностальгически вспоминать развитой социализм, забывая горы трупов и моря крови, пролитые ради его достижения. Историческая память у человечества коротка, порой хочется, чтоб мы наизусть заучили строчки И. Бродского: «но ворюга мне милей, чем кровопийца». Кажется, пора уже понять, что идеального развития не бывает.

Примечания

1. Пушкин А.С. Полн. собр. соч. В 10т. Т. VII. М.-Л., 1951. С. 308.
2. Там же. С. 519.
3. Ключевский В.О. Сочинения в 9 т. Т. VIII. М.: Мысль, 1990. С. 399.
4. Пушкин А.С. Ук. соч. Т. VII. С. 307.
5. Петр Великий. Воспоминания. Дневниковые записи. Анекдоты. СПб.; Париж; Нью-Йорк, М., 1993. С. 280.
6. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4 т. Т. I. М., 1986. С. 182.
7. Крюков В.М. Вокруг России: Синтаксис Василия Розанова // Вопросы философии. 1994. № 11. С. 66.
8. Флетчер Дж. О государстве Русском // Проезжая по Московии (Россия XVI–XVII веков глазами дипломатов). М., 1991. С. 69–70, 70, 71.
9. Горсей Дж. Сокращенный рассказ, или Мемориал путешествий // Россия XV–XVII вв. глазами иностранцев. Л., 1986. С. 162.
10. Кавелин К.Д. Собр. соч. Т. 2. СПб., 1898. Стлб. 881.
11. Ключевский В.О. Сказания иностранцев о Московском государстве. М., 1991. С. 191.
12. Новиков Н.И. Избранные сочинения. М.-Л., 1951. С. 507.
13. Там же. С. 547.
14. Дидро Д. Собр. соч. В 10 т. Т. X. М., 1947. С. 239.
15. Чичерин Б. Опыты по истории русского права. М., 1858. С. 231.
16. Дидро Д. Собр. соч. Т. X. С. 424.
17. Там же. С. 511.
18. Аникин А.В. Муза и мамона. Социально-экономические мотивы у Пушкина. М., 1989. С. 199.
19. Там же. С. 197.
20. Пушкин А.С. Ук. соч. Т. VII. С. 207.
21. Кожинов В. Размышления о русской литературе. М., 1991. С. 425.
22. Аникин А.В. Муза и мамона. С. 5.
23. Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. М., 1984. С. 187. Выделено П.В. Анненковым.
24. Пушкин А.С. Ук. соч. Т. VII. С. 519.
25. Белинский В.Г. Ук. соч. Т. VII. М., 1955. С. 320.
26. Там же. С. 319. Выделено Белинским.
27. Пушкин А.С. Ук. соч. Т. VII. С. 183–184.
28. Там же. С. 287.
29. Герцен А.И. Собр. соч. В 30 т. Т. VII. М.: АН СССР, 1956. С. 220.
30. Гоголь Н.В. Выбранные места из переписки с друзьями. М., 1993. С. 98.
31. Манн Ю. Диалектика художественного образа. М., 1987. С. 251.
32. Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1994. С. 83.
33. Лотман Ю. Избранные статьи в 3 т. Т. III. Таллин: Александра, 1993. С. 45.

Комментарии