Академия умористов и круговорот воды

Колонки

Mare Nostrum

10.05.2017 // 202

Кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института всеобщей истории РАН (Центр интеллектуальной истории РАН).

Accademia degli Umoristi. Академия умористов появилась на свет с началом эпохи Сейченто, в 1600 году, когда подобные интеллектуальные сообщества были в большой моде. Ложный друг переводчика позволяет прихотливо обыгрывать это название, однако девиз и стемма сделали более прозрачным смысл существования сообщества — облако, изливающее дождь на морские волны, и мотто Redit Agmine Dulci. Итак, за понятийную основу был взят образ круговорота воды в природе, с его мотивом возвращения на круги своя, через восхождение и очищение, превращение горечи познания в успокоительную сладость обретенной истины.

Академия была создана римскими нобилями Паоло Манчини, его супругой Витторией Капоччи, а также Гаспаром Сальвиани во время веселого карнавала и почти сразу получила поддержку одного из влиятельных римских кардиналов — Каэтани (иерарх Церкви по той же моде века был не только священником, но еще и прекрасным сатирическим поэтом и со вкусом писал для театра). Вскоре положение академии еще более упрочилось (собрание стало если не статусным, то полуофициальным институтом) благодаря протекции другого влиятeльного церковного лица — кардинала Барберини. Полуофициальным, поскольку вообще-то академии являлись поводом к нерегулярному и неформальному общению. И в данном случае встречи в аристократическом кругу стали собраниями литературно-театрального свойства: разыгрывались комедии и другие постановки, но также происходили и диспуты, и даже обсуждались политические события.

Мода на академии еще была свежей новостью, тем не менее, уже существовал шаблон проведения таких собраний: требовалось придерживаться оговоренной заранее программы-повестки, а за регламентом следил всеми признаваемый Principe. Нет-нет, совсем не то же, что князь Дундук, и даже не то, что Государь великого флорентийца в прославившем его труде il Principe. В собрании академиков-умористов Principe — скорее литературный и научный арбитр, известный интеллектуал, лицо академии, ее представитель в других чтимых ученых сообществах. Он избирался обычно на год, хотя должностные полномочия могли быть возобновлены и на новый срок. Известные в свое время лица, лучшие умы эпохи — Джованни Баттиста Гварини (Giovanni Battista Guarini, 1611), Алессандро Тассони (Alessandro Tassoni, 1606–1607), Джованни Баттиста Марино (Giovanni Battista Marino, 1623) — исполняли эту роль в Академии умористов.

Таким образом, любители сослаться на традицию, коих появилось немало в связи с последними веяниями в Российской академии наук, как всегда, не очень хорошо осведомлены в истории. Традиционно правители и государи всех мастей не имели никаких особых прав в интеллектуальных сообществах, включая полномочия выбирать для них главу, а вот участвовать в научной и культурной жизни академий могли, выказывая при этом всяческое уважение ученым коллегам.

При этом литературная среда нередко оказывалась питательной (как в случае с Академией умористов) еще и для политической активности. На ее заседаниях присутствовал цвет римской аристократии, включая представителей родов Колонна и Альдобрандини (Colonna и Aldobrandini), а также появлялись кардиналы и папы. Частыми гостями в собраниях умористов стали Клемент VII (Clemente VII), Урбан VIII (Urbano VIII), которые, разумеется, навещали академию со всей помпой, вместе с представителями курии (видимо, канцелярских еще в те времена тянуло в академию и тогдашние государи относились к этому с пониманием, сочувствием и даже поощряли подобный интерес). Обстановка в академии была вольной, может быть, не настолько, как на собраниях шутовского всепьянейшего собора Петра Великого, первооткрывателя окна в Европу, но не более чопорная, чем на литературных собраниях Серебряного века или на диссидентских посиделках с литературно-философской канвой в эпоху зрелого и развитого социализма.

Девиз собрания умористов, как и сам принцип создания академии, предполагал избранность, обособленность членов сообщества от прочих обывателей, как бы изъятие их из круговорота жизни обыденной и создание для них некоего цикла очищения и воспарения, подобно водам, отходящим от горькой поверхности моря, чтобы очиститься до сладости небесной, а затем возвращающим миру свою возвышенную суть. Об этом девизе, избранном из различных предложений, со вкусом рассуждал Girolamo Aleandri: «l’Accademia degli umoristi è una raunanza di spiritosi ingegni, che dall’amarezza dei costumi mondani si sono separate». Притом что академия — это собрание особого круга элиты, питавшейся рафинированными идеями неоплатонизма, некоторые атрибуты и эмблемы академии должны были быть понятны и широкой публике того времени, а не только избранным.

Итак, символ академии, ее Impresa — это вода: испарения морской воды с ее соленой горечью вбирает облако, откуда, наделенная новыми свойствами, свежая вода изливается вновь. Такова сущность академии для интеллектуала XVII века. Язык этой образности, в т.ч. символика акватики, важен, если мы хотим проследить за приключениями-превращениями идеи академии. Есть ли прямая связь этих институций-академий в итальянской и русской культуре, переводимо ли само понятие об академиях Ренессанса и раннего Нового времени на современный русский язык? Спойлер: нет. Не только феномен ренессансных академий неоплатоников не транслируется на русский язык, не имеет аналогов, но не хватает и адекватной манеры перевода той образности, символики, которая была присуща частному случаю академии — собранию умористов.

Прежде чем попытаться понять, как связаны и связаны ли вообще ранние итальянские академии с теперешней российской официозной структурой под тем же названием, направим течение разговора в другое русло. Как играют образы воды в русской и итальянской, романской словесности и ментальности? Эта тема столь же существенна, сколь и интересна. Понятны ли образы средиземноморской культуры для русского восприятия? Если нет, то хотя бы интересны ли они, есть ли к ним тяга?

В колонке Mare nostrum (посвященной переливам и отражениям итальянской культуры в культуре русской, т.е. объединяющим эти культуры смыслам) мы пока меньше всего говорили о воде. Но в эти весенние дни, которые выдались то такими сырыми и водянистыми, как День поэзии, то снежными и льдистыми, как День театра или День историка, образ воды как стихии и поэтической темы, видимо, стал неизбежным сюжетом разговора. Новостная лента и лента Фейсбука, как нарочно, тоже принесли ссылки на новые публикации с названиями, включающими именно слова «вода» и «лед» (например, статья «На льдине» А. Морозова, Colta).

Образ воды, разумеется, пронизывает даже сами известные, хрестоматийные примеры итальянской литературы, которые проходят в курсах по истории культуры. Накануне происходившие в моем семинаре студенческие чтения (в переводах непереводимой поэзии) Данте и Петрарки совершенно убедили меня, что самые слабые строки русских подстрочников касаются именно метафоры воды. От образа пловца, выплывающего на берег и оглядывающегося на преодоленную стихию в «Божественной комедии», до образов корабля и бухты у Петрарки — ничто не обретает в русском переводе адекватные место и смысл. Ад со всеми его кругами понят и переведен, амор, который в русском языке даже и рода другого, тоже на своем месте, а вот вода не играет так живо и ярко, как в оригинале.

Пожалуй, единственный пример удачи — совершенно негодная как подстрочник, но равноценная источнику поэзия — это Мандельштам, поэт, читавший Петрарку самому себе:

Valle che de’ lamenti miei se’ piena
fiume che spesso del mio pianger cresci,
fere selvestre, vaghi augelli et pesci,
che l’una et l’altra verde riva affrena,

…Речка, распухшая от слез соленых,
Лесные птахи рассказать могли бы,
Чуткие звери и немые рыбы,
В двух берегах зажатые зеленых;

Сладость вод — чистота и свежесть в зачине одного из самых известных стихотворений Петрарки — ближе той сладости, противостоящей горечи, которую воспевал девиз Академии. Здесь же соль, разумеется, не горькая и низменная субстанция — река принимает слезы влюбленного, а дол — его жалобы. Слезы в средневековой культуре почти сакральны. На русский язык все эти оттенки смысла не передаются. Однако ведь никак нельзя сказать, что вода — чуждая нам стихия. Как прекрасна в оригинальных стихах на русском языке та образность и сила, которая слабеет в подстрочнике при встрече перевода с акватическим романским. При этом никак нельзя сказать, что русская культура глуха к романской. Поразительным даром вчувствования в средиземноморскую культуру обладали две поэтические натуры, различные, но в чем-то, наверное, близкие друг другу: Кузмин и Шварц.

Елена Шварц считала, что главная тема есть у каждого поэта. Это побудило ее заняться делом не вполне поэтическим — анализом и систематизацией, притом в обстановке, напоминавшей ранние собрания итальянских академий XV–XVIII веков. В сообществе, где она была сестрой Шимп, на шутейном шимпозиуме, ЕШ сделала доклад об образе воды у Кузмина. Есть ее собственная запись этого доклада, возможно, подправленная после выступления.

Тема, избранная поэтессой, звучала так: «Вода — убийца и спаситель» (доклад Елены Шварц, прочитанный на «шимпозиуме» в апреле 77-го года).

Вот строки из этого доклада в собственном пересказе поэтессы: «Стихия выбирает себе поэта, а не поэт стихию. Он может прожить жизнь и умереть, не узнав, что все его существо, каждый атом его крови отзывались на ее приказы, что ритм его стихов зависел от ее движений, что он сам был ею. Одержимый не знает, чем он одержим. Кузмину заклинатель сказал бы: “Ты одержим духом Воды”.

Для Кузмина потоп не кончался. С самого начала и до конца жизни — одна вода кругом. Названия книг (первых): “Сети”, “Осенние озера”, (последней) “Форель разбивает лед”. Вода во всех видах (лед, пар, гладь морская, речная) и все к ней относящееся: рыбы, сети, пароходы. В каждом стихотворении она, в блюдечке ли с чаем, в котором отражается Фудзияма, в луже, пруде, море, океане».

И далее, переходя к стихотворению Кузмина «Смерть Антиноя», Шварц цитирует такие строки:

здесь в саду
вырой прудок!
Будет не очень глубок.
но я к нему приду
отгородиться от всего стеною!

О да, на вилле в Тиволи отгородиться вышло прекрасно. И крепкие стены там есть, и бани философов. Но как было отгородиться от жизни бесприютным и ничем не защищенным питерским поэтам времен социализма? Однако многим на время удавалось — замкнуться в своей среде, не покидать мира самостоятельно созданных условностей.

У самой ЕШ образ воды встречается не реже, чем воронка, постоянное присутствие которой в стихах поэтессы подметил один из сотоварищей. Эти стихи разных лет надо просто читать друг за другом, волнами. Вода и тонуть. Вода хлынула и размыла: границы и ум. Потоп и наводнение, дикая вода. Вода убийца и спаситель. Раба, душа, чешуя.

Само общее в образах воды и моря Шварц соединяет в одном стихотворении, в цикле под названием «Антропологическое страноведение»:

Человек граничит с морем,
Он — чужая всем страна,
В нем кочуют реки, горы,
Ропщут племена,
В нем таятся руды, звери,
Тлеют города,
Но когда он смотрит в точку —
Тонет, тонет навсегда.

Шварц анализирует цикл стихов, объединенный темой и образом воды. Он (Кузмин) видит мир не как библейский дух, парящий над водами. Но не из глуби, а почти на грани воды и воздуха, перейти которую рыба хочет. Мотив «Форели» — разбить лед, разбить стекло аквариума. Такое желание кажется нелепым. Переход из воды в воздух — смерть для рыбы. Но это только кажется. Рыба чувствует, что станет лодкой. Воздух (по Кузмину) — та же вода, но более легкая, более духовная.

«Ах, неба высь — лишь глубь бездонная!»

Умереть для воды и родиться для воздуха, он — тоже вода в своем роде. Из тяжести воды — в легкость, в праздничность, которая доступна и здесь иногда, но редко.

Ключ к пониманию этого — стихотворение «София» из книги «Нездешние (подводные, надводные?) вечера». В нем описывается схoждение Софии в мир, она становится землей, миром. Так пишет Шварц о Кузмине. Но ведь это уже совсем близко тому, что встречается в девизе Академии умористов, что просвечивает в образе дождя из облака, впитавшего горькую влагу испарений.

Итак, заключает Шварц, «очевидно, что Кузмин, о чем бы он ни писал, писал о воде и выстроил, не подозревая об этом, стройную аквиальную систему, философию воды. Он был горлом этой стихии, связь поэта и стихии, как уже говорилось, таинственна»… «Вода стала всем. То есть небесная вода стала всем, в том числе и грубой “нагорной” водою. А если можно сойти вниз, то можно — тем же путем и подняться, снова стать небесной водой. В чем и состоит труднодостижимая цель. Воздух отбрасывает назад слишком земных и тяжелых.

Итак, для рыбы есть два пути (рыба, понятно, символ): первый — жить как жила в воде, второй: броситься в воздух и умереть, вернувшись в родную небесную воду. Но возможен и третий выход: прыгнуть в воздух и снова вернуться в воду, но уже другим — преображенным, преломленным в воздухе, как луч. Именно это происходит с героями поэм “Для Августа” и “Форель разбивает лед”».

Шварц повторяет: «чешуя, кстати, тоже важна у Кузмина. В стихотворении “Рыба апостол, уверовавший”:

Мне на волосы с неба упала
Золотая рыбья чешуя.

Душа была рыбой. Золотая чешуя — это все, что осталось от старой души», — такой строкой заканчивает свое размышление Шварц.

У самой Шварц тот же образ чешуи появляется в стихотворении «Небо в Риме».

Где-то в небе мучат рыбу
И дрожит, хвостом бия.
От нее горит над Римом
Золотая чешуя.
Только в Риме плещут в небо
Раздвижное — из ведра.
Только в Риме смерть не дремлет,
Но не трогает зазря,
А лежит, как лаццарони,
У фонтана, на виду
И глядит, как злую рыбу
В синем мучают пруду.

Вообще же водная стихия у Шварц пронизывает Рим не меньше, чем Венецию. В Риме вода — и прошлое, и будущее, тьма — тоже вода.

Вот только повернет автобус
У Circo Massimo, тогда
Чувствую — в седой арене
Стынет тьмы зацветшая вода.

Перекличка образов Кузмина и Шварц сильна, будто русские поэты разных эпох условились говорить хором об эманации Рима, Италии — в виде водных образов.

Вода и Венеция — этот образ ожидаемо проступает в стихах Шварц.

Aqua alta

…Как деньги к деньгам — вода к воде.
Дождливый ноябрь. Воды прибавленье.
Кружевной юбкой плиты мела
Лагуна пеною наводненья.
…Венеция, высокая вода!
Ты жаждешь ли исчезнуть навсегда
Как лучшее на сей земле виденье,
В последнее бросаясь наводненье?
И кружев каменных я слышу шелест — да,
И града склизкого растет самозабвенье,
Когда толчками дикая вода
Вздымается как Боговдохновенье.

Вспомним здесь особо выделенное в докладе из строк Кузмина Еленой Шварц: Италия для него (не Венеция только) — «ворожея зыбей зеленых». Вся Италия стихов — водная стихия? При этом у Шварц в итальянских стихах много и зимы, и холода:

Платочки носовые марьонеток
Зимы полощет тонкая рука.
Вода текучая глотает
Замерзшую — как рыба рыбу,
Тленна.
Зима в Венеции мгновенна —
Не смерть еще — замерзшая вода.

Интересно, узнает ли в этой стирке в проруби итальянский читатель свою родину? Эти итальянские стихи Шварц ближе ее же «русским», даже петербуржским стихам — о блаженной Ксении: «Со своего ума сошла / И, как на льдину круглую, Прыгнула в чужой…»

Впрочем, не думаю, что легкой или хотя бы посильной задачей будет для итальянского переводчика обыграть русские образы воды, например холодного, льдистого русла стиха о юродивой Ксении или венецианскую стирку в ледяной проруби. Мотив круговорота воды и смысл ранних академий точно так же ускользает от русской культуры, как красота иностранного стиха с принципиально иной ритмикой, дыханием, отсутствием рифм от привычного к русской частушке уха. Круговорот воды в природе, ставший символом Академии умористов, — это явление итальянской ментальности, так и не проникшее в русское сознание, несмотря на прекрасную традицию исследования итальянских ренессансных академий русскими историками. В этой области первопроходцем среди русских авторов был В.Н. Забугин (талантливый историк являлся русским католиком, эмигрантом, работавшим столетие назад в Италии и внезапно погибшим в горах на леднике). В наше время традиция исследований такого плана была подхвачена итальянистом О.Ф. Кудрявцевым.

Что же делать, не все связи понятны, да и не стоит пытаться привести картину мира к тоталитарной связности, где каждая нить сплетена с другой. Леонардо пытался изобретать и аппараты, способные летать по воздуху, и устройства, дающие человеку возможность перемещаться под водой. Однако из этого не следует, что гений Ренессанса и вся итальянская интеллектуальная культура разделяют ответственность за «Чудо на Гудзоне», когда столкнувшийся со стаей птиц самолет приводнился без жертв, успешно перейдя из одной стихии в другую, или за знаменитое: она утонула-с! (когда погиб призванный именно плавать под водой аппарат). Идеи восприятия фортуны и вирту, доблести — ренессансные, воплощение же фортуны — весьма местное.

Стал ли возможен перевод академической традиции на язык русской культуры, если даже метафора воды, игра ее образами столь различны в русском языке и поэзии и в поэтической традиции романского мира? Тем не менее, история понятий, связь слов, которые мы используем для их объяснения, есть интереснейшее и полезное изыскание, которое немедленно дает результат (недаром в советское время в академии подобное теоретическое исследование, к которому чувствовал вкус ученый-историк Гефтер, воспринималось как подрыв устоев).

Да, учрежденная государем Петром академия уже не была игрой и детищем аристократического круга, она подчинялась предписаниям верховной власти, но оставалось главное отличие академической традиции от демократической университетской — это был круг элиты. Нынешняя Академия, РАН (или академия ранений, как метко указал автоперевод на английский язык академического сайта), с трудом может дать обществу представление о той вольнице, с которой была неразрывна академическая жизнь в средиземноморской культуре. Но некоторое понятие о культуре элиты академия пронесла и через советское время, и через эпоху крушения империи. И вовсе отрицать связь академии со своим истоком опасно, ведь можно наряду со свободами (как будто бы уже лишними при нашей бедности) утратить и поддержку традиции, опору на нее, остатки смысла этого учреждения.

Италийская идея ренессансной академии важна для любой интеллектуальной среды и культуры, но на русскую почву эта идея пересаживается с трудом. Вольность и самостоятельность кажутся здесь, скорее, атрибутом диссидентства, а не солидного, т.е. академического, стандарта. Иначе говоря, эти характеристики далеки от тех, которыми обыватель наделяет академический мир. Для обывателя (а ведь российский чиновник — обыватель, и достаточно примитивный) свобода — символ неустроенности, а назначение и управление — милость и привилегия, которые сулят не только материальные выгоды, но и вызывающий уважение статус.

Переливы культуры элиты, как игра воды, неуловимы и труднодоступны в пересказе с языка одной культуры на язык другой. Русская культура элиты — никак не синоним академической, а ведь в романской ренессансной культуре игры в академию — именно такой аристократический досуг. Замкнутость академической культуры проявлялась в Отечестве даже и в советское время, но игра и несерьезность — никогда, сословная аристократическая элитарность не была возможной. Сейчас же невозможной становится и просто обособленность.

То, что идею академии убивает расширение, слияние науки с сельским хозяйством и медициной, понятно очень немногим. На языке русского мира расширение — это благо, не так важно, зачем, почему и вовсе ли без смысла это расширение и прирост происходят. Даже в советское время сохранялась некоторая доля академической изолированности от мира и поощрение ее свободы, в силу уважения к классической традиции. Но круговорот идей, разумеется, не поощрялся. Терпеть академическую вольницу в замкнутом пространстве было можно, если не допускать опальных и диссидентов к университетам, к преподаванию. Так, в гротескном виде, традиция продолжалась. Сейчас произошел ее окончательный слом. Никаких круговоротов воды в природе, никакого очищения от горечи и соли моря. Но само слово «академия» пусть живет.

Невозможны летучие собрания остроумцев и знатоков, поощряемые теми, кто имеет власть в России, как были возможны поощряемые папами и кардиналами собрания остроумцев из римской элиты в апостольской столице. Невозможно рождение вольного собрания из духа карнавала, как это было с Академией умористов в 1600 году, когда была не странна мысль сопоставить академию и постановку комедии — т.е. произведения с быстро изменяющимся сюжетом и счастливым концом. Этот ренессанс не повторится. Но невозможен сейчас и советский мир академии — спиритус высокой возгонки и очистки, энергия которой оставалась в замкнутом пространстве. Энергия утрачена, концентрированность идей рассеивается, принадлежность традиции утрачивается, но структура все еще не умирает. Не происходит гибели-перерождения, перехода из стихии в стихию, из среды в среду. Среда одна — как правящая партия и правитель.

Случайно слитая воедино из не подходящих друг другу и несоразмерных частей современная большая Академия не имеет связи с культурой элиты, с избранностью — логично, что не будет академия, в конце концов, иметь и связи с выборностью и выборами. С другой стороны, вся бюрократическая Россия — академия карнавала и комедии, академия юмористических передач и сцен, ставших общим интеллектуальным дискурсом. В России есть верхи и низы, есть иерархия, но нет живой культуры элит, нет круговорота первоосновы этой культуры.

Комментарии

Самое читаемое за месяц
  • Андрей Десницкий