Тезисы к выступлению об Октябрьской революции в Электротеатре «Станиславский»

Освобождение от мифа Великой русской революции: за и против

Дебаты 07.11.2017 // 2 951

Тезисы к выступлению на конференции НИУ ВШЭ «Человек в эпоху катаклизмов: опыт 1917 года» (20 октября 2017 года).

Память в России — дело злобно-забывчивого большинства.

Недавние эксперименты в космофизике подтвердили существование темной материи и ее подавляющую общую массу во Вселенной — более 90%. Что-то похожее можно сказать о российской памяти. Неслыханный шум скандалов из-за прошлого скрывает ледяное безразличие к жизни прошлых людей. Безразличие, быть может, чем-то близкое к ленинскому.

Наиболее характерна для этой темной материи воспоминаний ее неспособность увидеть современников революции. Радикальному опровержению обычно подвергается любой человеческий опыт современника, если только он не выражен в нарративе, в прямом высказывании позиции и таком же прямом занятии места «за» или «против». Попытка видеть современника вне тех или иных неприятных нам, но ему современных фигур не только обескровливает, но и обесчеловечивает его, при всех милых подробностях и деталях, которыми его оклеивают, как папье-маше.

Российская жизнь не хочет и не умеет быть человеческим продолжением своего собственного прошлого. Однако при этом желает получать выморочное наследство с процентами. И еще зарится на чужое, когда-то отданное или не востребованное предками, до которых ей дела нет.

 

Три «не»

Россия не реабилитировала свою революцию, не изучила ее и от нее не отказалась вполне. Вот, может быть, самый свежий пример. Вчера на встрече Валдайского клуба президент Путин обратился к революции 17-го года в присутствии широкой международной аудитории:

«Революция — это всегда следствие дефицита ответственности, как тех, кто хотел бы законсервировать, заморозить отживший, явно требующий переустройства порядок вещей, так и тех, кто стремится подстегнуть перемены, не останавливаясь перед гражданскими конфликтами и разрушительным противостоянием. И зададимся вопросом: разве нельзя было развиваться не через революцию, а по эволюционному пути — не ценой разрушения государственности, беспощадного слома миллионов человеческих судеб, а путем постепенного, последовательного движения вперед?»

Путин говорил это, не чувствуя, как смешон — перед аудиторией экспертов из стран, преуспевших благодаря их собственным революциям, — КНР, Великобритании, США, Франции.

 

Ампутированное сознание

Интеллектуальный эксперимент. Представим себе сознание, в котором по каким-то причинам — неважно, по каким, в данном случае — полностью отсутствует историческая память и в том числе само представление о революции 1917 года.

Это сознание вполне ориентируется в актуальном мире, отвечает на его вызовы, действует и выдвигает идеи. Добавим к этому, что это существо мыслит на русском языке и оперирует понятием России. Понятие России как таковое коварно, поскольку оно позволяет приписывать существующему территориальному образованию со столицей в городе Москве тот или иной вид тождества с другими государствами, существовавшими до него в северной Евразии.

Это сознание вполне способно рассуждать, требовать, ссылаться на те или иные нормы. Оно говорит по-русски и на этом основании считает себя русским. Понадобится ли ему знание о том, что 100 лет назад в этих или почти в этих землях произошла катастрофическая революция? Необязательно.

Если не задаваться вопросом о происхождении тех вещей, которые попадают ему в поле зрения, — например, Кремль, рядом с ним Мавзолей или крейсер «Аврора», то все эти объекты расположатся относительно беспроблемно один рядом другим, исключая вопрос об их прошлой конфликтности.

Но это и есть современное основное сознание, распространенное в Российской Федерации. Оно не нуждается в знании о революции, поэтому любые ее оценки, а тем более связанные с позицией, будут просто отслаиваться, отделяться от него, как наружный орнамент.

 

Забыть революцию — забыть империю

Первым преступным государством в русской истории революцией была сочтена Российская империя. В сущности, в этом был консенсус 1917 года. В новой России боятся люстраций, потому что знали их только в большевистском, анкетно-расстрельном исполнении. В феврале 1917 года империя просто не имела союзников, даже для продолжения участия в войне.

Вытеснение революции 1917 года оставило жителей России не только без опыта революции и свободы, но и без опыта империи. Граждане России не понимают, что, будучи потомками победителей революции и победителей в Гражданской войне, они не могут получить доступ к имперскому опыту в обход революционного. Российская общественная память беспочвенна, наподобие инженера Гарина — пародийного Робинзона на необитаемом острове, лениво листающего чужие книги, которые, как ему помнится, он сам писал.

Неспособность вспомнить ни революцию, ни империю искусственно вызывает в памяти ярких маргиналов, вроде Распутина или Матильды Кшесинской, ведь надо поместить в слепое пятно памяти хоть что-то.

 

Забыть революцию — забыть мировое русское

Прежде чем удалиться, русская революция оставила в долгосрочное наследство (актуальное по сей день) «россиецентризм» наших взглядов на всю историю ХХ века. Мы и сейчас согласны рассматривать русских в контексте европейской истории, но только до 1917 года. Первая мировая война никогда не считалась здесь Великой войной, а лишь мимолетным введением в 1917 год. После нее все русские описания ХХ века — это описания русской истории и тех фрагментов внешнего мира, которые представлены в ее контексте. Поэтому мы просто не умеем рассмотреть ни мировую войну, ни даже саму русскую революцию в более широком европейском контексте.

 

Мировые русские 1917

Человек России 1917 года прежде всего участвует в идущей уже три года мировой войне. Она называется мировой и собственно как раз в 1917 году ею становится с вхождением в нее Японии, Китая и США. Война длится долго, но она все еще не приобрела, для русских участников во всяком случае, какого-то ясного образа, ясного смысла. Для солдат на фронте она остается русско-немецкой войной с добавочными австрийскими и турецкими осложнениями, а мировой, и уже совсем в другом смысле, она является для политического либерального класса, в руки к которому падает власть. Важно не упускать из виду эту синхронность — падение власти в руки, понятое как возвышение русской интеллигенции до уровня ответственности мировых держав, ведущих войну. Иначе не понять ту загадочную ярость, с которой интеллигенция, даже левая, цепляется за «наших дорогих демократических союзников», хотя еще год назад война была для них в целом чужой. Революция как бы короновала петербургскую буржуазную интеллигенцию короной одновременно военной и миродержавной. Их легитимность — Антанта, которая еще недавно брезгливо морщилась от необходимости иметь союзником антисемитскую монархию.

И еще один мировой срез — это социал-демократический консенсус, охватывавший почти всю передовую общественность в более-менее идейно выдержанном ключе. Это сегодня социал-демократия звучит просто как обозначение некоторых европейских партий. В 1917 году социал-демократия — это прежде всего глобальная контримперия, о которой Энгельс точно сказал: «Мы — великая держава, внушающая страх. Держава, от которой зависит больше, чем от других великих держав». И хотя мировая война разделила эту еще вчера единую империю Маркса и Энгельса на два блока, но социал-демократическое мышление продолжает в обоих станах сохранять не только глобальное прошлое, но и глобальные притязания на будущее. Будущее, которое каждая из частей видит временем после своей победы.

Существует и крестьянское понятие мирового, где нет ни Антанты, ни Энгельса, а есть земля, принадлежащая миру — миру в смысле крестьянской общины, не только все еще существующей, несмотря на реформу Столыпина, но и возрождающейся во время войны как удобная учетная единица. Идея «черного передела» также является мировой, а не узко-местечковой. Она предполагает, что в результате раздела всей (именно всей, в этом уже заложена утопическая тотальность) земли по едокам и возможно превращение этой вот свободной, вольной разделенной земли в основной уклад русской жизни. Мы часто забываем, что ничего подобного в русской истории никогда не существовало, что «черный передел» — это также радикальная революционная идея, в которой так же, как и в большинстве видов милиенаризма, нет места собственно для других укладов и городов. Как утопический проект тот самый «черный передел», на который отваживается Ленин (нехотя!), вообще не предполагает ясного места модерна, а все с ним связанное оттесняется как бы на периферию этой вольной-волюшки.

 

Судить, чтобы не понимать

Главное, что не удается разглядеть, — это повседневность, порождающую революцию, втягивающуюся в нее и ею разрушаемую.

Впрочем, как раз фаза разрушения, фаза гибели, жертв в России удается лучше и лучше исследуется. Отсюда удивительный акцент на эпоху Сталина, которая исследована лучше, чем эпоха революции или послесталинские — эпоха десталинизации 60-х, диссидентство 70-х…

Дело в том, что, сосредотачиваясь на невинных и страшных жертвах, мы обретаем желанное алиби, — но теряем из виду саму человеческую нормальность — как нормальность тех людей, принимавших решения в собственной обстановке, не ради нас и наших так называемых ценностей. Поэтому мы приписываем к жертвам сперва мнимых преступников, имена которых также берем из прошлого, а сами при этом получаем комфортабельное место судей, как бы нейтральных и как бы хранящих норму.

Это не просто аберрация или осовременивание, в принципе простительные для столь давней и столь чуждой нам эпохи. Это деструктивная операция, удаление актуальности прошлого из современного мозга.

 

Историческая комедия ошибок

1917 год, если не смотреть на него глазами идейных сожалений за судьбу той или иной концепции или традиции, выглядит как поразительная стрельба мимо цели, а верней шторм рассинхронизированных проектов, почти каждый из которых в отдельности мог бы казаться разумным и имел бы шанс к осуществлению. Но все происходит чуть-чуть не тогда и не в тот момент, когда следует. Вильсон, еще в 1916 году угрожавший Антанте фактически снятием с кредитования, требуя отказа от аннексии и контрибуции, к моменту начала русской революции уже воюет на стороне Антанты (война была объявлена Германии США через несколько дней в феврале 1917-го в ответ на немецкое заявление о неограниченной подводной блокаде Антанты).

Россия, в 1916 году уже практически готовая к мирным переговорам, после злосчастного «Брусиловского прорыва» захлебнулась допингом победы и войны до победного конца.

Но и Австро-Венгрия, еще в конце 1916 года отчаянно искавшая сепаратного мира, после русской революции естественно не склонна просить пощады. А Вильсон, вступив в войну с Германией, хотя и не в составе Антанты, а независимо, уже не может требовать от Франции отказа от Эльзаса. Итак, внутри России в результате всего этого довольно краткая эйфория бескровной революции Февраля переходит в совсем неуместную, несвоевременную и запоздалую эйфорию «войны ради дорогих союзников», пародийно похожую на экзальтацию августа 1914 года, но уже совершенно не разделяемую фронтом. Столицей империи овладевают чувства, категорически отвергаемые фронтом, и это притом что столица наводнена военнослужащими из запасных частей, передерживаемых перед отправкой на фронт.

Для политического класса столицы победа революции резюмируется прежде всего победой в войне. Учредительное собрание еще задолго до того, как оно было разогнано большевиками, было в той или иной степени отодвинуто на периферию малозначимости коалицией вокруг Временного правительства и большинством либеральных групп. Амбицией лидеров первого этапа русской революции, февральского, было не открыть Учредительное собрание, а оказаться в совете Антанты и принимать капитуляцию Германской империи.

Россия в это время — поистине дьявольская колба с разнородными версиями и концептами мирового. И все они представлены укладами и ансамблями людей, сообразно времени — вооруженных или имеющих под своим командованием таковых. И это в то самое время, когда американский президент Вильсон выходит с концепцией «мира без победы», опередив, к несчастью и для концепции, и для России, в этом Троцкого на год. Трудно представить, что бы произошло, если б вильсоновская утопия мира без победы — и тоже вооруженная, что особенно важно финансово, ибо Америка — единственный серьезный кредитор Антанты, без чего та бы не могла вести войну, — если б этот вильсоновский призыв совпал с началом русской революции и был воспринят в Петербурге.

То есть с самого начала либеральной вроде бы и даже либерально-национальной революции в России не находится места в самой России. Она распадается на петербургский центр власти, быстро вобравший в себя все виды властей без исключения (Временное правительство юридически присвоило себе большую власть, чем даже власть российского императора, являясь одновременно законодательной, исполнительной и частично судебной властью), и воюющую на мировых фронтах Россию, желающую вернуться домой в некий утопический богатый, сытный дом справедливого равенства «по числу едоков». Между этими полюсами металась крайне малочисленная прослойка лиц свободных профессий, партийных активистов из вчерашних эмигрантов и других осколков сословий, принадлежащих фактически миру до 1914 года, миру, отмененному войной.

Между полюсами находились и немногие здоровые, хорошо организованные экономически городские, сельские или культурные уклады. Ни передовые сельские хозяйства, ни кооперативы художников или союзы интеллигентов наподобие созданного Горьким в 1917 году не могли найти входа в ситуацию иначе как через власть. В каком-то смысле их положение оказалось чем-то сродни крестьянской утопии, и они могли надеяться, что в «очистительном приливе» революции они в конце концов найдут и себе справедливое место среди других.

Можно только фантазировать, что было бы, если б в 1917 году возникла та или иная коалиция против внутренней войны, коалиция условных «правых» внутри всех тогдашних движений. Правых, но не буржуазных. Если бы России удалось уйти от внутренней войны, не только история Первой мировой войны, но и история XX века вероятно была бы другой. Но симптомы этого надо искать скорее не в политической прессе 1917 года, а в романе Платонова «Чевенгур».

 

Уйти от алиби «случайно случившегося» 1917 года

Отличие людей 2017 года от людей революционного времени — это характер присутствия в их повседневной жизни мировых проблем и мирового уровня восприятия. Человека 17-го года нельзя рассматривать усредненно — но в большинстве действующих его типов это мировой человек. И быть может здесь главное отличие от его провинциального потомка, обитающего в РФ.

Революция из нейтрального термина стала в русском языке пусковым словом, триггером, включающим непроработанные комплексы переживаний и образов неясного происхождения. Эти образы большей частью принадлежат скорее последующему кинематографу и сериалам, чем нашей исторической памяти, заблокированной столетними неврозами. Многие худшие черты нашего мышления и публичности восходят к революции и предреволюционным спорам. Например, лживый концепт «простых, обычных людей», «доверчивого простонародья», «рядовых людей, мужиков» — это революционный мем, восходящий к народническому дискурсу.

Сегодня можно было бы сказать, что мы нуждаемся в освобождении от мифа Великой русской революции 1917 года хотя бы для того, чтобы рассмотреть людей 1917 года как в чем-то близких себе. Рассмотреть мир 17-го года как важный, но неудавшийся черновик устойчивого мирового порядка. Альтернативного и быть может более достойного, чем установившийся после Второй мировой войны. В котором мы застряли и не вырвемся по сей день.

Читать также

  • Новый «мировой» гамбит: Великая революция 1917-го

    Глеб Павловский на конференции «Человек в эпоху катаклизмов: опыт 1917 года»

  • Комментарии