1977. «Основной закон развитого социализма»

Воссоздание контекста конституционных размышлений диссидентских кругов немыслимо без определения исторического контекста появления брежневской Конституции. С любезного разрешения профессора В.Л. Шейниса мы публикуем одну главу из его готовящейся к изданию монографии.

Дебаты24.08.2012 // 2 696

От редакции: Портал ГЕФТЕР продолжает готовить дискуссию по материалам самиздатского журнала «Поиски» (1978–1980). Воссоздание контекста конституционных размышлений диссидентских кругов немыслимо без определения исторического контекста появления брежневской Конституции. С любезного разрешения профессора В.Л. Шейниса мы публикуем одну главу из его готовящейся к изданию этой осенью монографии.

Римская империя времени упадка
Сохраняла видимость твердого порядка.
Цезарь на престоле, соратники рядом,
Все у них прекрасно, судя по докладам.

Булат Окуджава

Последняя советская Конституция появилась на пике вторичного, как его назвал Д. Волкогонов, социализма [1]. Социализма, пошедшего трещинами. Главные ее формулы, придуманные поднаторевшими в искусстве новояза людьми, имели очень отдаленное отношение к действительности. Как регулятор общественных отношений к тому времени, когда она была принята, Конституция в сущности никому не была особенно нужна: ни гражданам, которые в подавляющем большинстве ее не прочитали и не знали, ни управителям общества, которые привыкли действовать по заведенному алгоритму, описать который пером конституционалиста решительно невозможно.

О том, что руководство КПСС намеревается подарить стране новую Конституцию, было объявлено на XXII съезде партии в конце 1961 года. Конституционную комиссию образовали на сессии ВС СССР в апреле 1962 года. Стало быть, продвижение к этой Конституции потребовало примерно такой же срок, какой оказался отведенным на все время ее жизни. В конституционной истории других стран такого длинного разбега, кажется, не было. Это тем более парадоксально, что никаких явных препятствий созревавшему замыслу, ни политических, ни юридических, — и тем более сопротивления каких-либо общественных сил — в СССР не было и в помине. Наследники Сталина, к ногам которых в 1953 году свалилась колоссальная власть, могли бы в любой момент продиктовать Конституцию по своему выбору, если бы они знали, какая им нужна и нужен ли вообще какой-то основной закон, отличный от Конституции 1936 года.

К новой Конституции пошли на ощупь, по мере того, как раскрывались масштабы неблагополучия в стране и не приносили желанного эффекта сумбурные попытки исправить положение в первые послесталинские годы. Какой могла бы стать наша Конституция, если бы она была принята до «малой октябрьской революции» 1964 года, можно только строить гипотезы. Конституционалисты того времени, разумеется, не намеревались посягнуть на основы политической системы — к тому не было ни социально-политических предпосылок, ни понимания подлинных императивов общественного развития, уже заявивших о себе в середине ХХ века. Но для тех лет можно вообразить появление Конституции, которая содержала бы некоторые предпосылки для постепенной эволюции (а не слома, как в начале 90-х годов) режима. Речь, конечно, идет о перспективе сугубо проблематичной.

Однако в 1964–65 годах произошел перелом, расколовший послесталинский период истории надвое. Выбор был сделан — и не в пользу существенных политических (а стало быть, и конституционных) перемен. То был выбор не между равнозначными, продуманными, логически выстроенными моделями общественного устройства. А между настойчивым поиском перспективной экономической, социальной и политической стратегии (хотя и безалаберным, ограниченным внешними обстоятельствами и уровнем понимания вещей лицами, принадлежавшими к верхнему слою политической элиты) — и сохранением не только основ, но и возможно большего числа атрибутов сталинской тоталитарной системы. Применительно к конституционному проекту этот выбор означал: отразится ли в нем стремление свернуть с пути, на котором была проведена ограниченная модернизация, но который в новых условиях вел в тупик, или возобладают консервативные, охранительные тенденции, сталинское мировидение большинства политического класса. И тогда также и в Конституции можно оставить почти все, как есть, ограничившись в основном сменой геральдики (которой, впрочем, в нашей стране всегда придавалось исключительное значение). Так оно и случилось.

И все же Конституция 1977 года — заметная веха в истории номинального советского конституционализма. И сама она, и порядок ее утверждения в концентрированном виде отразили место и время ее появления. Отразили выбор, сделанный на пройденных исторических развилках, и остаются одним из посланий в день сегодняшний нашей страны.

Время Хрущева

В контексте всей советской истории время Хрущева — один из самых противоречивых периодов. В исторической памяти он отложился как период лихорадочного коммунистического реформаторства, демонтажа некоторых инструментов, которые казались неотъемлемой принадлежностью устоявшегося режима. С легкого пера Эренбурга за ним закрепилось название оттепели. На деле время было неровным: несколько «оттепелей» и «заморозков» в экономике, политике, правовых нормах, в идеологии и даже в людских отношениях накладывались и сменяли друг друга. Задачи, которые пришлось решать команде, унаследовавшей власть, были многообразны и трудноподъемны.

Теперь, когда известен финал исторического эксперимента, начатого в 1917 году и растянувшегося почти на весь ХХ век, стало очевидным то, чего в его середине не видели даже проницательные критики советского социализма: к середине века система вступала в полосу своего общего кризиса. Процесс находился еще на ранней стадии, но необходимость перемен уже начала смутно осознаваться. Каких? Этого не знали толком ни правящий класс, ни граждане страны. Но перемены в экономике, социальной жизни, в построении государственной власти, в идеологии (в которой видели главным образом пропагандистское оформление строя) были поставлены в порядок дня. Первой почувствовала это правящая партбюрократия (точнее — ее верхний эшелон), которая именно в эти годы стала превращаться, если использовать известную терминологию XIX века, из «класса в себе» в «класс для себя», т.е. осознавать свою общность и свои интересы.

Насущной и не терпящей отлагательства задачей, вставшей перед правящим классом, было отвести опасность физической расправы, нависавшей независимо от личных заслуг и прегрешений над каждым, кто принадлежал или рассчитывал к нему приобщиться. Непосредственную угрозу с большим или меньшим основанием усматривали в лице Берии, самого сильного, искушенного и коварного из выживших членов сталинского руководства. На коротком отрезке времени, который теперь отвела ему судьба, он успел заявить себя инициатором ревизии самой одиозной части наследия усопшего вождя, пролагавшим «курс реформ», к которым его сотоварищи стали подступать спустя месяцы и годы или не решились обратиться вообще. Судили же Берию за мифические, а не действительные преступления, активными участниками которых были все члены сталинского политбюро. Арест, «разоблачения» и суд над Берией были осуществлены в привычной стилистике — другой еще не знали. Но это было последнее действо такого рода. После него проигравшим иерархам, каковы бы ни были их прегрешения перед победителями, было гарантировано право на жизнь: сначала по негласной договоренности, а затем подтверждено публично и по факту [2]. Борьба за власть переставала походить на схватку каннибалов.

Между тем именно Берия, один из самых зловещих организаторов террора, дал старт реформированию ГУЛАГа, массовой амнистии и первым политическим реабилитациям. Как бы ни был мотивирован и обставлен начавшийся процесс, он, раз начавшись, повлек за собой крупные гуманитарные и политические последствия [3]. Был смягчен режим, распространявшийся на 3,5 млн ссыльнопоселенцев, а чуть позже «наказанным» в годы Отечественной войны народам (хотя не всем) было разрешено вернуться в родные места. Упразднены были внесудебные карательные органы. Запрещены «изуверские методы допроса». Закрыты «великие стройки коммунизма», возведение которых обеспечивалось даровым трудом заключенных. Значение всех этих акций, которые подталкивали восстания в лагерях, трудно переоценить: впервые из сталинской машины террора изымались самые беззаконные и бесчеловечные механизмы.

Перед советскими руководителями стояла по сути не поддающаяся решению задача: надо было начать демонтаж одной из главных опорных конструкций тоталитарного режима — и сделать это так, чтобы власть не была поколеблена. Раскассирование лагерей за счет своего рода балласта — амнистия малотрудоспособных и лиц, вина которых перед советской властью была сомнительной, с какой бы точки зрения на нее ни смотреть, — было делом сравнительно простым. Хотя заранее нельзя было предвидеть, как пройдет встреча, по выражению А. Ахматовой, России, которую сажали, с Россией, которая сажала: ведь с той и другой стороны стояли миллионы людей.

Намного сложнее было приступить к реабилитации, хотя бы посмертной, тех, кто были осуждены за «контрреволюционные преступления». И дело было не только в том, что она должна была коснуться судеб миллионов людей. Эти реабилитации затрагивали политическую сердцевину режима, ставили под вопрос обоснованность главных социально-политических преобразований при Сталине. Поэтому вслед за прекращением ряда дел последних лет сталинского правления, провокационный характер которых был особенно очевиден и пересмотр которых бросал тень на деятелей из высшего партийно-государственного руководства (дело кремлевских врачей, мингрельской политической элиты в Грузии, руководителей ВВС и авиационной промышленности), наступила пауза. К концу 1954 года было реабилитировано лишь около 10 тыс. недавних заключенных (часть из них — посмертно) [4].

Официальные политические реабилитации то замирали, то возобновлялись вновь, подошли к своему пику между XX и XXII съездами КПСС в конце 50-х — начале 60-х годов, а затем практически оборвались. Возобновились они только в годы горбачевской перестройки, когда, наконец, было объявлено, что главные обвиняемые на больших московских процессах 30-х годов и другие видные партийцы невиновны [5]. Вопрос об ответственности наследников Сталина, партии и государства за террор, коллективизацию и голодомор так и не был поставлен — к судебной ответственности были привлечены лишь немногочисленные исполнители низшего звена.

Отныне преследования уже не мнимых, а, как правило, действительных противников режима, стали осуществляться выборочно, с использованием более разнообразного набора средств и не достигали прежних масштабов. Немалая роль в этом принадлежала хрущевским реабилитациям и разоблачениям, прозвучавшим на ХХ (и повторенным на XXII) съезде партии, сотням тысяч «читок» его доклада в массовых аудиториях После этого вернуть время, когда органы государства в массовом порядке истребляли граждан собственной страны, оказалось невозможно. В этом, собственно, не было и необходимости: террор и переработка социальных классов выполнили свои функции.

Новое руководство, придя к власти, оказалось перед необходимостью срочного решения неотложных экономических и социальных проблем. В первую очередь требовалось найти способы повышения эффективности производства, преодолеть убожество материальной жизни большинства населения, поднять разоренную, обложенную непосильными поборами деревню, дать городским жителям хотя бы ограниченный набор продуктов питания и жилье.

Некоторые из осуществленных в те годы преобразований позволили смягчить нараставшие напряжения. Налоговые послабления получили колхозы и крестьянские хозяйства. Были отменены особенно ретроградные антисоциальные (и антиконституционные) нормы: колхозники получили паспорта и право покидать деревню, рабочие и служащие — по собственной воле менять место работы. Была реформирована пенсионная система: упрощено законодательство, подняты до уровня, приближавшегося к прожиточному минимуму, пенсии; к концу правления Хрущева пенсии (за счет государства и колхозов) стали получать колхозники. В городах было развернуто массовое жилищное строительство. Началось сокращение рабочего дня и рабочей недели в учреждениях и на предприятиях.

Тяжкое наследие сталинской индустриализации и аграрных преобразований отзывались теперь разоренной деревней, отсталым сельским хозяйством и продовольственной проблемой, которая превратилась в хроническую болезнь. Скрывать это становилось затруднительно. Уже в сентябре 1953 года Хрущев на пленуме ЦК партии привел данные, из которых вытекало, что зерновая проблема в СССР, чуть ранее объявленная решенной «с успехом… окончательно и бесповоротно», на самом деле далеко не решена, а поголовье скота опустилось ниже уровня 1916 и 1928 годов [6]. Надо было срочно принимать какие-то меры. На некоторое время острота зерновой проблемы была снижена освоением целинных и залежных земель в восточных районах. Решение это было не бесспорным. Оно принесло быстрые результаты, и, как повелось, целинная эпопея была прославлена как подвиг партии и народа (после смещения Хрущева заслуга была приписана Брежневу). Но затраты и потери были исключительно велики, а эффект — кратковременным. Так что позиция ряда членов высшего руководства, считавших более целесообразным направить инвестиции в сельское хозяйство центральных областей страны, возможно, имела свои резоны.

Но спор этот, о котором общество узнало, лишь когда оппоненты хрущевского курса были из руководства удалены, не затрагивал главного вопроса. Отказ от колхозно-совхозного строя, который только и мог бы дать долговременное и надежное решение проблемы, даже не рассматривался. А ряд сопутствующих мер сельскохозяйственной политики (наступление на личное хозяйство крестьян и жителей малых городов, принудительная продажа по завышенным ценам техники МТС колхозам, административный нажим на колхозы и совхозы и т.п.) вместе с массовым исходом сельского населения в города и на стройки так и не позволил ни подняться деревне, ни решить продовольственную проблему. Уже в 1963 году начались массовые закупки зерна за границей.

Экономическая политика государства в значительной степени сводилась к перебору технологических и организационно-управленческих вариантов — поиску излюбленного большевиками «основного звена», что, как полагали, даст радикальное и универсальное решение обострявшихся проблем. В сельском хозяйстве ухватывались за целину, за кукурузу, за звеньевую организацию труда, за торфо-перегнойные горшочки и т.п. В промышленности всеисцеляющим средством в 1957–58 годах показался переход от отраслевого к территориальному методу все того же централизованного планирования и управления, от разросшегося числа министерств — к совнархозам.

Сначала для управления народнохозяйственным комплексом были учреждены 105 совнархозов (и упразднены отраслевые министерства). Рассчитывали, что это приблизит управленческие звенья к производству, исключит нерациональные перевозки за тысячи километров, позволит вовлечь в оборот местные ресурсы. Но уже изначально ряд хозяйственных министерств, управляющих наукоемкими и военными отраслями, пришлось сохранить. Оставлены были Госплан, Госснаб, Комитет по труду и др. Затем для проведения единой технической политики, стимулирования НИОКР и т.п. взамен министерств стали создаваться разнообразные комитеты как координирующие органы. Система становилась все более громоздкой и трудноуправляемой. В 1963 году совнархозы подверглись укрупнению: их число было сведено до 47. Рядом со столичной хозяйственной и местной обкомовской бюрократией, курировавшей «свои» совнархозы, стал формироваться еще одни слой управленцев. Как и следовало ожидать, новый порядок управления серьезно усложнил связи в экономике и ожидавшегося эффекта не дал.

Несмотря на «волюнтаристские», как их назовут позднее, метания в экономической политике, темпы роста национального дохода и промышленности в первое послесталинское десятилетие были еще довольно высокими — главным образом за счет перелива рабочей силы из сельского хозяйства в более производительные отрасли промышленности и строительства, освоения природных ресурсов и иных экстенсивных факторов. На полном серьезе в 1957 году была выдвинута задача «догнать и перегнать Америку» по мясу, молоку и маслу в 2-3 года, а в 1961 году — по общему объему промышленного производства за 10 лет. Но темпы неуклонно снижались, пятилетние планы не выполнялись, разного рода сбои увеличивались, отставание от развитых стран по широкому фронту производимой продукции росло. Неспособность «социалистической системы хозяйства» выдерживать мировую конкуренцию, удовлетворять элементарные нужды населения и сдерживать потери, рост которых обгонял увеличение масштабов производства, с каждым годом становилась все более очевидной.

Только под конец правления Хрущева робко подступили к реабилитации (правда, под чужим именем) рыночных и квазирыночных механизмов: «социалистической» прибыли, хозрасчета, материальных стимулов и введения элементов конкуренции между предприятиями (под вывеской новых форм «социалистического соревнования»). Знаковым эпизодом стала публикация в «Правде» статьи харьковского профессора Е. Либермана. В осторожной форме автор предложил реорганизовать плановую систему: доводить до предприятий планы только по объему и номенклатуре продукции и срокам поставок; все остальные показатели — только до совнархозов; заинтересовать предприятия в получении прибыли; предоставить им свободу хозяйственного маневра; сделать гибким процесс ценообразования [7]. Сдвиг, однако, наметился лишь в теоретических дискуссиях, да и здесь живую мысль топило упрямое сопротивление ортодоксов. На практике же одна директивно-указующая (насаждение кукурузы и т.п.) и запретительная (походы против «частников», смертные приговоры за коммерческие деяния, совершенные до ужесточения закона, и др.) волна сменяла другую.

В общественно-политической жизни были предприняты попытки развязать инициативы на низовом уровне (постоянно действующие производственные совещания на предприятиях, самоуправляемые бригады, народные дружины), но они вязли в тенетах административно-бюрократической системы управления. Действительно ключевой проблемой было существование вертикально-монолитной организации власти, монопольное положение партии в государстве и аппарата в партии. Влить некую толику живой крови в кадровую политику партии были призваны разумные, хотя и паллиативные поправки, внесенные в ее устав в 1961 году (ограничение сроков пребывания на выборных партийных постах, ротация руководящих партийных органов). Но тут же в устав внесли поправки, исключавшие и без того слабые возможности отсева потерявших авторитет руководителей на выборах в партийные органы и сменяемости номенклатуры по инициативе снизу.

Вслед за внеочередным, XXI съездом партии, созванным по сути лишь для того, чтобы благопристойно прикрыть невыполнение очередной пятилетки (1956–1960) семилеткой, в 1961 году состоялся XXII съезд КПСС. На нем приняли новую программу, внесли изменения в устав партии, добивали «антипартийную группу», попытавшуюся сместить Хрущева в 1957 году, и рукоплескали удалению мумии Сталина из Мавзолея.

Судьба третьей программы партии примечательна. В высокопарных выражениях она восславила пройденный путь и пообещала советскому народу через 20 лет «в основном» построенный коммунизм. Но в отличие от двух первых программ, оперировавших категориями, которые можно было толковать по-разному, в третью программу включили немало конкретных показателей, недостижимость которых в отмеренный срок даже при самом благоприятном течении событий была очевидной изначально. Изобиловала программа и утверждениями, конъюнктурный и преходящий характер которых обнаружился очень скоро. (Трудно отделаться от впечатления, что составители программы действовали по известному методу Ходжи Насреддина, взявшегося за несколько лет обучить грамоте осла). Если бы главный «волюнтарист» захотел тут же утвердить новую Конституцию, политически это затруднений бы не вызвало, но задача эта тогда, видимо, не представлялась ему актуальной. Поэтому через полгода назначили лишь Конституционную комиссию.

Не прошло и года после XXII съезда, как была проведена основательная ломка структуры партии (а заодно и иных государственных и общественных структур). На территории каждой области учреждалось по два обкома — промышленный и сельскохозяйственный (оба — с местоположением в областном центре). По такому же образцу перестраивались Советы и исполкомы, расчленялись надвое комсомольские и профсоюзные организации, органы милиции и т.д. Ликвидировались сельские райкомы партии, их функции передавались производственным управлениям, охватывавшим несколько районов. Каков бы ни был замысел этой экзотической и скоропалительно проведенной реорганизации, результат легко было предвидеть. Как и затея с совнархозами, она вовсе не ставила партаппаратчиков в зависимость от результатов их работы, поскольку все основные принципы так называемого «демократического централизма» не были поколеблены. Еще менее она приоткрывала щель для свободной политической конкуренции. Реорганизация порождала лишь неразбериху, дублирование управленческих функций, распаляла амбиции и соперничество местных кланов, поскольку персональное карьерное продвижение по-прежнему зависело от благорасположения вышестоящих инстанций.

Особо охраняемой зоной в большевистском идеократическом государстве, как уже отмечалось, была идеология. В системе идеологического прессинга и контроля, которая выстраивалась годами, были ладно пригнаны друг к другу и исправно взаимодействовали разнообразные составляющие. От идеологических отделов партийных органов до спецслужб с их легионами осведомителей. От цензуры, резвившейся на необъятном поле всего, что выходило в печать и эфир, до ученых советов академических институтов и вузов, правлений творческих союзов и т.п. Идеология в годы реформ оставалась исключительным доменом партийной верхушки. «Оттепели», послабления, дозированная и дискретная критика Сталина (но не сталинизма) сменялись заморозками, свирепыми кампаниями в печати против «гнилых людей», «ревизионистов», «проводников влияния империализма».

Первые публикации Солженицына и некоторых других произведений в «Новом мире» были заглушены на рубеже 1962–63 годов приступами «культуркампфа», в ходе которых эталоном художественного вкуса были объявлены примитивные представления первого лица, а орава бездарных членов творческих союзов принялась сводить счеты с писателями и деятелями искусств, посягнувшими на каноны «социалистического реализма». Правда, через несколько месяцев после бешенства разогретой явными и скрытыми сталинистами кампании против самых значительных произведений литературы и искусства, прорывавшихся сквозь цензуру в короткие просветы «оттепели», по распоряжению расчувствовавшегося Хрущева была напечатана ходившая до того в списках поэма А. Твардовского «Теркин на том свете», в которой современная советская действительность была выразительно представлена как мертвое царство… [8]

Общий итог можно подвести следующим образом. Происходившие при Хрущеве преобразования не смогли ни повысить существенным образом эффективность системы, ни удовлетворить ее амбиции в мире, где уже разворачивалась научно-техническая революция и крепли союзы западных государств. Даже разумные реформы были, как правило, остановлены на дальней дистанции от решения старых и набегавших новых проблем. Действия власти противоречили друг другу, сталкивались во времени и политическом пространстве. Прогрессивные преобразования то и дело накрывались консервативными волнами. Развитие шло в ритме «иди-стоп-назад», изменения осуществлялись методом проб и ошибок, при котором ошибочных (т.е. не достигавших задуманного результата) шагов было больше, чем самих рассогласованных проб. Команда, стоявшая на капитанском мостике, и сам формировавший ее капитан не имели ясных ориентиров и рывками меняли курс корабля, создавая парализующую «болтанку».

И все-таки главное, с чем вошел период Хрущева в советскую историю ХХ века, — разрыв с крайностями террористического режима, подкрепленный сенсационными публичными разоблачениями боготворимого вчера еще вождя, массовые, хотя и не доведенные до конца реабилитации его жертв, возвращение миллионов людей к нормальной жизни (если таковой можно было назвать жизнь в советском государстве). В остальном — не столько сами реформы, сколько поиск новой стратегии начал переворачивать пласты общественного сознания. Это порождало неоформленные, расплывчатые надежды в широких слоях общества.

Можно ли было отсеять и выделить в этом сумбуре замыслов и реорганизаций, высочайших дозволений и проработок перспективное направление реформ, продвинуть их к необратимой точке, ослабить монополию власти и госсобственности, расширить круг участников политической игры? Была ли альтернатива неосталинистской реставрации, которая наступила после смещения Хрущева? Казалось бы, сама жизнь дала отрицательный ответ на этот вопрос. Несомненно, сказались общие закономерности общественного развития нашей страны. То был наглядный пример path dependency — зависимости от того, что происходило со страной и народом на ранее пройденном историческом пути [9]. И все же альтернативный выбор, переход с исторически тупикового пути на цивилизованную магистраль в более или менее отдаленной перспективе, на мой взгляд, тогда не был абсолютно исключен [10].

Для того еще сохранялись некоторые условия. Экономические — научно-техническая революция на Западе только начинала разворачиваться, и технологическое отставание СССР от передовых стран еще не приобрело (во всяком случае, в ведущих отраслях производства) качественный характер: и Запад, и СССР пребывали в индустриальной фазе развития, хотя и на разных ее ступенях. Социальные — сохранялись, особенно в деревне, трудовые навыки и этика. Еще жили поколения, по крайней мере для части которых опыт предпринимательства не был чем-то неведомым. Наконец, условия политические — в принципе, противопоказанные конкурентной системе в экономике и обществе, но способные облегчить переход на старте. Известные возможности создавали две отличительные черты власти в СССР. Во-первых, управляемость всех партийно-государственных эшелонов власти с вершины пирамиды (до определенного момента она будет способствовать реформам Горбачева). И во-вторых, тоже до известного предела, исключительность положения и объема власти первого лица.

Конфигурация власти, установившаяся сразу после смерти Сталина и сохранявшаяся в течение нескольких лет, была названа «коллективным руководством» и до поры представляла разновидность олигархата. Она, однако, не была органичной для советской политической системы, более того — русской исторической традиции. К 1957 году раздел власти в верхнем ее эшелоне был отторгнут. Однако политбюро (называвшееся тогда президиумом) не стало, как при Сталине, простым приложением к первому лицу. Через семь лет высшие иерархи смогли сорганизоваться и вырвать власть (впервые в советской истории!). И все-таки Хрущев, в чьем лице в марте 1953 года мало кто видел преемника вождя, искусно завладевая одной позицией за другой, стал символом всего десятилетия (включая несколько лет олигархического правления).

Памятник Э. Неизвестного на его могиле очень точно выразил два цвета времени и личности самого Хрущева. С одной стороны, он — типичное порождение сталинского аппаратного отбора. С другой — живой человек: самоуверенный, нетерпеливый, импульсивный, но — в отличие от большинства своих коллег — кажется, не начисто лишенный представлений о моральных заповедях (еще до войны, если верить свидетельству одного из друзей его юности, вынашивавший надежду впоследствии «рассчитаться с этим Муд…швили сполна» за его преступления [11]). Малообразованный self made man, он верил в победу коммунизма во всем мире («мы вас похороним!»), в наступление коммунизма в СССР к 1980 году («нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме»), в простые решения сложных проблем и практичность исповедуемой им теории («нет на свете лучше птицы, чем свиная колбаса!»). Верил в преданность выдвинутых им иерархов, в народное признание собственных заслуг, в дружбу народов (что не мешало ему опасаться «обратной реакции» на осуждение антисемитизма, которого в СССР «не было и нет») [12]. Был убежден, что укрепляет мир, когда ставил ракеты на Кубе, но имел мужество одуматься, когда увидел, что события вплотную подвели к роковой черте. Судьба подарила Хрущеву время, когда он сумел многое пересмотреть в себе и в окружающих и даже рассказать о том [13]. Но это уже ничего не смогло изменить в ходе событий.

Почему же курс постоянно сбивался и в конечном счете был заменен на отказ от действительных реформ и консервацию системы? Объяснение — и на стороне общества, еще только начавшего просыпаться после сталинщины, и на стороне правящего класса. Сформировавшийся на расчищенном социальном пространстве, прошедший чистки и изощренные сталинские выбраковки, этот действительно новый, как назвал его М. Джилас, класс в массе своей не способен был осознать, а тем более — ответить на вызовы современного мира. Люди, продвинутые на посты, где принимались принципиальные решения, не способны были подняться над узкоклассовыми интересами. К тому же в массе своей они в культурном отношении уступали почти поголовно выбитой ленинской партийной элите, прошедшей университеты, не первоклассные, но выстроенные еще не на культурных задворках. Большинство этих людей — да и сам Хрущев — были способны лишь к черно-белому восприятию мира. Они верили в догматы прививавшейся им под названием марксизма-ленинизма пропагандистской жвачки, коронным тезисом которой было превосходство советского государственного социализма над западным обществом, в неизбежность его распространения по всему миру. И были убеждены: их долг — ни перед чем не останавливаясь, отстаивать пресловутые итоги Второй мировой войны, то есть линию разграничения Ялты и Потсдама, закрепленную в 1975 году в Хельсинки, распространять влияние СССР в «серых зонах» третьего мира и добиваться военного паритета с США. Во многом на внешнеполитических претензиях сломался «курс реформ» 50–60-х годов, так и не дошедший до оформления в новой Конституции.

Пересменка

Люди, сменившие Хрущева у власти, были настолько ошарашены своей победой, что не сразу определились, как ею распорядиться. Инерция перемен, заданная хрущевскими реформами, была еще довольно сильна. К тому же группа лиц, которых объединило неприятие реформ Хрущева, была политически и психологически разнородна и не имела внятной программы действий. Ее раздирали интриги, борьба за личный домен у власти. Некоторое влияние приобрели советники из рядов академической интеллигенции, предлагавшие разные, в том числе и разумные решения. Поэтому в первое время был еще замах косыгинской экономической реформы 1965 года, смягчение аграрной политики, некоторые идеологические послабления, расширение поля творчества в негуманитарной науке, реабилитация генетики, низвержение Трофима Лысенко и дозволение публичной порки некоторых подобных ему монстров от литературы и публицистики.

В сентябре 1965 года «Правда» в статьях назначенного на короткое время ее главным редактором А.М. Румянцева (переведенного в Москву из Праги, где он несколько лет возглавлял журнал Коминформбюро «Проблемы мира и социализма», который ортодоксы считали рассадником ревизионизма) осудила «грубое администрирование в сфере художественной жизни, безапелляционные, дилетантские суждения об отдельных художниках и их работах». После травли Б. Пастернака и скандала, который по наводке приближенных художников учинил Хрущев на выставке в Манеже, это было понято как осторожный пересмотр отношения партийного руководства к интеллигенции. «Интеллигентность, — писал Румянцев, — нисколько не противоречит народности и партийности» [14]. Люди, способные поддержать продвижение в этом направлении, уже сформировались и заняли некоторые позиции в научных институтах, в редакциях журналов и газет, в издательствах и даже в экспертных группах при ЦК КПСС. Если бы новая Конституция была принята на этой волне, она могла бы открыть «новую фазу переналадки системы» [15].

Но уже в 1965 году появились признаки принципиального отката не только от волюнтаризма Хрущева. Само его имя оказалось под запретом, а умеренно прогрессивные составляющие его курса — отброшены. В мае партийно-государственная элита на торжественном заседании в Кремле по поводу 20-летия Победы бурными аплодисментами ответила на прозвучавшее впервые после длительного перерыва упоминание «заслуг» Сталина в докладе Брежнева. А в сентябре арестом писателей Синявского и Даниэля был дан сигнал к расширению политических репрессий [16].

В конце марта — начале апреля 1966 года прошел очередной XXIII съезд партии. Партийные съезды в СССР всегда подавались как важнейшие события года. Этому съезду надлежало завершить зачистку хрущевского управленческого «волюнтаризма» и закрепить режим политической стабилизации. Главные государственные и партийные конструкции, возведенные при Хрущеве (и, как водится, сопровождавшиеся восторгами тех, кому теперь досталась власть) к этому времени уже были разобраны: совнархозы упразднены, министерская система управления хозяйственными отраслями возвращена, промышленные и сельскохозяйственные обкомы воссоединены, сельские райкомы восстановлены. На съезде доламывали то, что посягало на стабильность партийного руководства и аппарата.

Номинально подтвердив «сам по себе принцип систематического обновления» руководящих органов партии, съезд под аплодисменты отменил введенные в 1961 году нормы, предназначенные регламентировать этот процесс (квоты ротации партийных органов, предельные сроки пребывания отдельных лиц на партийных постах), поскольку «они себя не оправдали». Одновременно промежутки между съездами республиканских партийных организаций были увеличены вдвое — до четырех лет [17]. Ротация в высших партийных органах, избранных на съезде, была минимальной: в ЦК, несмотря на все перетряски, связанные с удалением Хрущева и лиц, тесно и лично с ним связанных, оказалось всего 28,2% новых членов (в том числе ранее не состоявших в кандидатах ЦК и членах РК всего 12,8%) [18]. Как видно, переворот, значение и последствия которого не были сразу оценены в обществе, не потребовал сколько-нибудь значительного обновления верхнего эшелона власти (да и нижестоящих тоже).

Номенклатура, покончив с террором, не разбиравшим ни правых, ни виноватых, стала целеустремленно вытравлять те хрущевские новации, которые представляли помеху для ее власти. С разоблачения «культа личности» акцент был перенесен на преемственность по отношению ко всей советской истории, включая и сталинский период. Содержательно малозначимое переименование президиума ЦК в политбюро и первого секретаря — в генерального было знаковым эпизодом на съезде и именно так воспринято (под аплодисменты) его делегатами. Впрямую атака на антисталинские постановления XX и XXII съездов не была развернута — достаточно было, что они не были упомянуты. Но уже выступивший первым в прениях оратор высказался против «моды» «выискивать в политической жизни страны какие-то элементы так называемого “сталинизма”, как жупелом пугать им общественность, особенно интеллигенцию. Мы говорим им: не выйдет, господа!» [14]

Команда к реабилитации «великого вождя» еще не была подана — это произойдет чуть позже. Но однообразие скучнейших многочасовых отчетов и самоотчетов, приветствий руководителей «братских компартий», соревновавшихся в славословиях, на заседаниях съезда нарушала одна тщательно оркестрованная тема. По сути главная из того, что произносилось публично, она воскрешала память об идеологических кампаниях непозабытых времен. Высказывания по ней отличались и от хрущевских размашистых поучений писателям и художникам, и тем более — от курса партии по отношению к интеллигенции, как он был представлен за несколько месяцев до того А. Румянцевым в «Правде».

Один за другим с трибуны съезда руководители республиканских и областных партийных организаций клеймили «вредные произведения», которые публикуются в «популярных журналах», возглавляемых членами партии (!). Произведения эти, наполненные «недоброжелательным критиканством, а иногда и охаиванием того, что досталось нашему народу», «льют воду на мельницу наших идейных врагов» и внедряют в сознание молодежи «неправильные суждения о наших кадрах», противопоставляют руководителей — коллективам. Адрес изданий, распространяющих столь ущербные взгляды, был назван и не раз повторен — это журналы «Новый мир» и «Юность». Партийный агиптроп шел войной на все самое значительное, что появилось в советской литературе и публицистике в послесталинские годы. Требовал пресечь переосмысление советского прошлого и настоящего, закрыть «лагерную тему». Вторгался с осуждением повести Солженицына, еще недавно номинированной на Ленинскую премию. А Шолохов, незадолго перед тем увенчанный Нобелевской премией, все более вживавшийся в образ своего героя деда Щукаря, сетовал на мягкость приговора, который советский суд вынес писателям [20]. Самим членам политбюро высказываться по этому вопросу нужды не было. Но сигнал и партноменклатуре, откликавшейся бурными овациями на наболевшее, и советской интеллигенции был подан: наступают другие времена.

Вслед за тем покатились новые политические процессы и внесудебные преследования инакомыслящих. В выступлениях официальных лиц, в печати стала набирать обороты собственно ресталинизация. Беспощадным подавлением «Пражской весны», до смерти испугавшей властителей Кремля, было отчетливо заявлено: под периодом, когда в действиях советских властей сталкивались разнонаправленные устремления, подведена жирная черта.

К 1968–69 годам историческая развилка была пройдена, выбор сделан, поворот завершен. Теперь новая Конституция могла фиксировать только обновление геральдики и технические переделки конструкции власти. Но режиму, усваивавшему линию на консервацию системы и реставрацию тех ее устоев, которые были порушены или поколеблены при Хрущеве (прежде всего в идеологии), новая Конституция была не слишком нужна. Да и не до того было во время накатывавшихся бурных событий конца 60-х — начала 70-х годов.

Практичные политики, отбросившие замыслы Хрущева, отлично сознавали номинальный характер советского конституционализма. Придя к власти, они еще 13 лет превосходно обходились без обновления Конституции. А идеологи, твердо помнившие ленинское определение права как возведенную в закон волю господствующего класса, видели в Конституции не механизм согласования различных общественных интересов и тем более — не инструмент защиты граждан от произвольных действий властей, а пресловутую «волю», которая может реализоваться и без конституционной фиксации. Скажем, на основе последнего решения политбюро. Главным стержнем советской правовой системы оставалось «право власти, соединенное с правом войны» [21].

Обманчивая стабилизация

Десятилетие Хрущева и двадцатилетие вождей, пришедших ему на смену, имея общую социально-политическую основу, явили два резко отличавшихся друг от друга цвета времени.

Курс партийной верхушки во времена Хрущева в общем виде можно описать формулой: ограниченная десталинизация + отказ от массовых репрессий + чередование оттепелей и заморозков в идеологии + слепое экспериментирование в поисках новой модели управления экономикой и обществом + энергичные перетряхивания руководящих кадров. Брежневско-андроповская же контрреформация выглядела так: осторожная ресталинизация + изощренный механизм дифференцированных репрессий против открытого диссидентства + наведение «идеологической дисциплины» + затухающие экономические реформы + гарантии сохранения на своих постах высокопоставленных чиновников при условии их лояльности высшему руководству. Смена курса отразила процессы, происходившие в элите и обществе.

В 70-х годах мало что предвещало приближение государственной катастрофы. Нарастание кризисных явлений могло бы внушать тревогу, но советские руководители долговременной тенденции деградации системы не видели и не понимали. Даже теоретическое допущение, что кризис возможен в социалистической экономике и обществе, казалось кощунственным [22]. Впоследствии двадцатилетие, последовавшее за смещением Хрущева, было наречено «временем застоя». Ю. Левада и я обозначили его иначе — «погружение в трясину» [23].

Административно-командная система управления экономическими процессами чем дальше, тем больше стала обнаруживать свое несоответствие объекту, становившемуся все более сложным и разветвленным. Ее грубый инструментарий неплохо справлялся с мобилизацией ресурсов и их концентрацией на узких участках, когда соотношение затрат и результатов еще можно было не принимать во внимание. Последней относительно успешной советской пятилеткой была восьмая, спланированная на 1966–1970 годы. Национальный доход увеличился на 41% по сравнению с 32% в предшествующей пятилетке и 28% — в последовавшей. Выросла производительность труда, фондоотдача, а прибыль предприятий (на что были особые причины) увеличилась даже в два раза [24]. Однако вслед за тем шло неуклонное угасание темпов роста НД и промышленности, увеличивался разрыв между плановыми заданиями каждой пятилетки и выполнением планов — даже по данным официальной статистики. Фактическое положение дел было хуже статистических показателей. Альтернативные подсчеты советских экономистов показали, что в 60-е годы ежегодный прирост национального дохода составлял не 7, а 4,2%, в 70-е — не 4,9, а 2,1%, в первой половине 80-х — не 3,6, а 0,6% [25]. Но падение темпов роста, неисполнение планов были лишь тревожными симптомами.

Увеличивался затратный характер функционирования советской экономики, падала эффективность производства, нарастали народнохозяйственные дисбалансы и сбои [26]. Навстречу друг другу в народном хозяйстве катились два потока: рост так называемых запасов потребительских и инвестиционных товаров (в том числе дорогостоящего импортного оборудования, которое ждало своего часа под дождем, снегом и солнцем) и увеличение объема и номенклатуры дефицита. Дефицит приводил в движение коррупцию и «черный рынок». Так выглядели лишь некоторые парадоксы советской плановой экономики. Собственно, и плановой она переставала быть в некоторых хотя и непризнанных, но необходимых сочленениях. Сложным и диверсифицированным народнохозяйственным комплексом невозможно было управлять, как во времена первых пятилеток.

Этого знать не хотели, громоздили, наслаивали друг на друга неповоротливые органы планово-распределительного управления (множили, например, отраслевые отделы в ЦК и обкомах, призванные подстраховывать деятельность министерств и госкомитетов), но ниши заполняла теневая экономика, которая на основе полной или частичной занятости абсорбировала десятки миллионов работников. Без обращения к ее товарам и услугам не могли функционировать ни потребительский рынок, ни само государственное производство — тщетно снова и снова объявляли войну «нетрудовым доходам», «толкачам» и «припискам».

Экономика СССР оказывалась все менее способной воспринимать импульсы научно-технической революции. Доля интенсивных факторов экономического роста, достигавшая в развитых странах 70–80%, в СССР снизилась с 40 до 25%. Увеличивались отраслевые и региональные диспропорции. Советский Союз проигрывал соревнование со странами рыночной экономики. Теперь его обходили не только США, но и Япония, и Западная Европа. Усиливавшееся качественное отставание советской экономики от передовых стран имело тем более далеко идущие последствия, что оно перечеркивало всякие надежды на победу в «соревновании двух систем», на что были сделаны главные ставки в экономике, политике, идеологии.

Колоссальной нагрузкой на советскую экономику легли непомерные военные расходы. Они превышали 20% ВНП страны (по другим данным — до 40%; в США — 5%) [27]. Но их угнетающее воздействие не сводилось к количественным показателям. ВПК отвлекал наиболее квалифицированные кадры, в нем был сконцентрирован качественно самый совершенный технический аппарат, соблюдалась жесткая дисциплина труда и четкая организация производства. Сосредоточение колоссальных материальных и интеллектуальных ресурсов в космическом и военно-промышленном комплексе обеспечивало впечатляющие успехи в космосе, создание новых видов оружия и стратегический паритет с США. Частные успехи завораживали не только сторонников советского строя. Но производство машин и оборудования, которое только и могло обеспечить модернизацию всей экономики, не удовлетворяло ее потребности ни по количеству, ни по качеству: импорт в этом секторе превышал экспорт в 12–16 раз [28]. Инерция же наращивания вооружений и расходов на ВПК, за которыми стояли влиятельные силы, в том числе и в высшем политическом руководстве, побуждала к новым внешнеполитическим и военно-стратегическим авантюрам и становилась еще одним фактором саморазрушения системы.

Провальным в экономике СССР оставалось сельское хозяйство. Капиталовложения в него со второй половины 60-х годов, наконец, стали существенно увеличиваться. Среднегодовые сборы зерна в 70-х заметно выросли. Но колхозно-совхозная система, рост городов, исход трудоспособного населения из деревни, засухи 1972, 1974 и 1975 годов, примитивная организация производства на селе (потери при уборке, заготовке и хранения картофеля и овощей достигали 30%) сделали свое дело. Впервые в российской истории страна вышла на одно из первых мест в мире по импорту зерна, а мясо и мясопродукты на большей части территории исчезли из свободной продажи. Дефицит продовольствия в городах усиливался с каждым годом.

Экономическая катастрофа наступила бы раньше, но страна на свою беду начала превращаться в «энергетическую сверхдержаву» (название придумают и возгордятся этим, правда, несколько позже). Освоение крупных месторождений нефти и газа в Западной Сибири, старт которого пришелся как раз на 70-е годы, и неожиданный подарок советскому хозяйству — взлет в разы мировых цен на нефть после 1973 года (и второй скачок в 1979–1981 годах) позволяли до поры наращивать экспорт и поддерживать положительное сальдо торгового и платежного баланса. Но конвертируемая валюта, поступавшая в страну, расходовалась на текущие нужды. Ее не использовали ни на пополнение государственных ресурсов, ни на вложения в ликвидные финансовые активы.

Обвал нефтяных цен на мировом рынке наступит позже и не только не позволит тем, кто пришел к руководству в 1985 году, воспользоваться притекавшими ресурсами для создания компенсаторных механизмов социально-экономических преобразований, но и серьезно затруднит назревшие реформы. Впрочем, кто может сказать: когда начались бы реформы, если бы в страну бесперебойно поступал изобильный поток незаработанных ресурсов? Можно лишь утверждать: взлет цен на нефть и освоение западносибирских месторождений подарили — если воспользоваться ленинским термином — загнивающей экономической системе еще около 20 лет жизни, если исчислять срок от первой серьезной попытки экономической реформы. Перспектива относительно менее болезненного исторического транзита была утрачена.

Реформа по имени стоявшего у ее истоков советского премьера была названа косыгинской. Замысел реформы предусматривал оплодотворение командно-распределительной экономики некоторыми инородными для нее элементами: ограниченной самостоятельностью предприятий, переводом их прибыли из учетной в стимулирующую категорию и т.п. Она была объявлена на сентябрьском пленуме ЦК 1965 года и запущена, когда еще действовала инерция поисков хрущевского периода. Конечно, рыночный характер косыгинской реформы нельзя переоценивать. В лучшем случае был обозначен вектор движения и сделаны несколько первых нетвердых и, как оказалось, легко обратимых шагов. Сам термин «рыночный социализм» в представлениях советских идеологов был понятием одиозным. В официальных документах от него всячески открещивались и оперировали формулами типа: «улучшение управления промышленностью, совершенствование планирования и усиление экономического стимулирования промышленного производства» (как назван был доклад Алексея Косыгина на упомянутом пленуме). В 1967 году новые методы хозяйствования попытались ввести и в совхозах.

Сформулировав цель «создавать огромные накопления для капитальных вложений и одновременно обеспечивать значительный рост материального благосостояния народа», а для того — расширить источники роста ресурсов, реформаторы предусмотрели ряд ограниченных преобразований, которые серьезный и долговременный эффект могли бы принести только при дальнейшем продвижении по намеченному пути. Речь шла, в частности, о расширении прав предприятий, о предоставлении им возможности воспользоваться этими правами в интересах развития производства и материального поощрения работников, некоторой коррекции строго централизованной системы хозяйственного управления. «Надо отказаться от привычных представлений о том, — сказал Косыгин, — что во взаимоотношениях между руководящими хозяйственными органами и предприятиями первые имеют только права, а вторые только обязанности» [29].

«Россия избирает свободу. Сталин переворачивается в гробу. Трудовая теория Маркса отвергнута. Шаг навстречу капитализму». — Так зарубежная печать комментировала объявление косыгинской реформы. Перехлест очевиден. Но примерно так же ее оценили советские догматики. Настороженно встретил реформу государственный и особенно стоявший над ним партийный аппарат, чьи властные позиции она подрывала в первую очередь. Пусть ограниченная, но последовательно проведенная реформа ограничивала пространство для реализации главного принципа общественных отношений в СССР — партийного руководства всем и вся. Как это ни парадоксально, мало сведущая в теории социализма, но обладавшая практической хваткой партбюрократия реалистичнее оценила направление развития, задаваемое реформой, чем ее высокообразованные оппоненты, доказывавшие, что реформа совместима с основами советского социализма. Последующий исторический опыт показал принципиальную несовместимость того и другого. А в 60-е годы реформаторы вскоре оказались в изоляции: люди системы на всех этажах властной пирамиды саботировали, искажали и отторгали намеченные преобразования.

Окончательно добили ее «Пражская весна» 1968 года и интервенция государств Варшавского договора в Чехословакии. Самым непонятливым объяснили, что экономическая реформа Ота Шика (развитие, но в более радикальном варианте, реформы Косыгина) взаимосвязана с политическими послаблениями Александра Дубчека и вместе они обнажают суть «современного ревизионизма». Коммунистическое «классовое чутье» подсказало: проведение рыночной (эвфемизм — хозрасчетной) реформы выводит из-под «реального социализма» его экономическую основу и на полпути остановиться невозможно. Реформа, которая могла открыть некоторые возможности преобразований на эволюционном пути, уже на старте стала подвергаться корректировке, а теперь была решительно свернута. Развилка пути была пройдена; как обычно, избран был худший вариант.

Усиливавшаяся неэффективность производства и углубляющееся отставание от Запада в 70–80-х годах снова и снова возвращали советских лидеров к поиску более рациональных форм управления экономикой; последняя из них была предпринята при Андропове. Но предпринимавшиеся попытки эти становились все более слабосильными в сравнении с замахом 1965 года и сразу же угасали. Ни до конституционного их оформления, ни до ревизии догматики идеократического государства дело не дошло.

Коль скоро экономические неурядицы не мешали до поры наращивать ракетно-ядерный потенциал, а экспорт энергоносителей позволял поддерживать основные народнохозяйственные балансы, внешнеполитические позиции СССР представлялись советским руководителям (и в известной мере были) прочными. После локальных столкновений было достигнуто относительное замирение с Поднебесной, превращение которой в мировую сверхдержаву было еще впереди и пока не особо заботило советских вождей.

Была официально провозглашена так называемая доктрина Брежнева: «защита социализма — дело всех социалистических государств», т.е. право СССР и его союзников на вмешательство во внутренние дела в любой стране «лагеря», если и когда они усмотрят, что развитие событий там представляет угрозу установленному режиму. Как следовало понимать угрозу? В Венгрии в 1956 году коммунистическая партия распалась, было создано коалиционное правительство, а его глава Имре Надь в ответ на концентрацию советских войск в самой Венгрии и у ее границ заявил о выходе из Варшавского пакта. В Чехословакии реформы возглавило само коммунистическое руководство, опиравшееся на широкую народную поддержку и неизменно подтверждавшее верность союзническим обязательствам. «Угрозу социализму» усмотрели здесь в отмене цензуры, свободе общественных объединений и развернутой критике сталинизма.

Проблема, однако, была не решена, а лишь отодвинута. Кризис разворачивался по нарастающей, и сохранять просоветские тоталитарные режимы в Восточной Европе становилось все труднее. Забастовки и мощные демонстрации в ГДР в 1953 году, восстание в Венгрии в 1956 году, попытка мирной реформации коммунизма в Чехословакии в 1968 году, политические кризисы в Польше в 1956, 1968, 1970 и 1976 годах, завершившиеся в 1980–1981 годах созданием «Солидарности» — альтернативной общественно-политической структуры, противопоставившей польское общество государству, — все это не оставляло сомнений в том, что одними только политическими средствами коммунистическую империю в Восточной Европе защитить невозможно и что сохранение ее поддерживается военной силой или прямой угрозой ее применения. Крушение этих режимов теперь становилось лишь вопросом времени.

Правда, после 1968 года острота противостояния в Европе снизилась. «Доктрину Брежнева» официальные круги демократических государств, вволю покритиковав, де-факто признали. Интервенцию в Чехословакию не только западные правительства, но и еврокоммунисты стали забывать, а местные квислинги уверенно проводили «нормализацию» в раздавленной стране. «Ревизионистам» в странах Восточной Европы был преподнесен наглядный урок, и относительное спокойствие здесь будет нарушено лишь в 1980 году. Советское правительство оставило навязчивую идею поглотить Западный Берлин. «Восточные договоры», заключенные ФРГ в 1970 году с СССР и Польшей и в 1972 году с ГДР, а затем и Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, которого долго добивалась советская дипломатия и которое состоялось-таки в Хельсинки в 1975 году, закрепили послевоенное территориальное размежевание и раскол Германии.

Вооруженное противостояние в сравнительно вялых формах разворачивалось лишь в «серых зонах» третьего мира. Советское правительство не последовало призыву своего нетерпеливого кубинского союзника: «используя все имеющиеся средства и идя на необходимый риск», «создать военную силу, способную прекратить бомбардировки Демократической Республики Вьетнам, то есть выводить из строя американские самолеты…» [30] Зато распад португальской колониальной империи и крушение монархии в Эфиопии в известной мере компенсировали провал в 1973 году египетской политики, восходившей к Хрущеву, и позволили приобрести новую клиентуру в ряде стран Африки. Кубинские ландскнехты обеспечивали ей сохранение у власти. США, основной соперник, потерпел тяжкие поражения во Вьетнаме и Иране. Все это вселяло уверенность в будущих победах и подталкивало к губительным авантюрам, к которым вернулись в конце 70-х годов: к установке ракет средней дальности нового поколения (СС-20) на территории союзников по Варшавскому договору и вторжению в Афганистан.

С новыми вызовами советское руководство столкнулось и внутри страны. Жизнь ставила перед ним непростые вопросы. Что делать с протестами против ползучей ресталинизации в идеологии и культуре? С заторможенным было, но теперь начавшим пробуждаться эффектом антисталинских разоблачений хрущевского времени? С «подписантами», в том числе известными представителями советской интеллигенции, направлявшими в официальные инстанции письма в защиту арестованных писателей, репрессированных диссидентов? С национальными движениями? С требованиями еврейских активистов разрешить эмиграцию? С самиздатом и тамиздатом, поток которого все шире распространялся по стране?

«Есть, стоит картина на подрамнике! Есть, отстуканы четыре копии! Есть магнитофон системы “Яуза”! Этого достаточно!» — пел Александр Галич. Достаточно? Нет, не совсем так. Событиями в духовной жизни страны становились честные произведения, прорывавшиеся в подцензурную печать, стихи молодых поэтов, каждая книжка «Нового мира» при Твардовском, продержавшемся во главе журнала до 1970 года, спектакли «Современника», «Таганки», других театров, симфонии Шостаковича, картины художников-нонконформистов, то сметаемые бульдозерами, то отвоевывавшие пространство на разрешенных выставках, кинофильмы, допущенные к показу в ограниченном числе кинотеатров, за билетами на которые выстраивались длиннющие очереди… Шла большая, хотя и рассредоточенная, просветительская, культурная работа. Убогой «воспитательной работе партии» нечего было всему этому противопоставить. Из-под влияния официальной идеологии выходили группы людей, наиболее креативных, самостоятельно мыслящих. К тому же в жизнь вступали поколения, не испытавшие на себе тяжелой руки Большого террора.

В арсенале властей сохранялся испытанный набор запретительных средств: отказ от либеральных послаблений, ужесточение цензуры, перетряска состава издательств и редакций, собрания-судилища над диссидентами и «отъезжантами», карьерные ограничения, исключения из партии, автоматически тянувшие за собой лишение гражданских прав, изгнания с работы с занесением в черные списки спецслужб и т.д. — и все они шаг за шагом приводились в действие. Как далеко следует зайти, двигаясь по этому пути? Ответ на этот вопрос разделил высший эшелон власти. Чтобы восстановить полный контроль над пробуждавшимся обществом, полагали сталинисты, необходима эскалация репрессий. Объект для этого созрел, утверждали они: ведь речь теперь идет не о людях, вину которых приходилось придумывать, а о тех, кто действительно переходит в оппозицию режиму, распространяет «тлетворное» влияние на окружающих и тем самым создает угрозу незыблемости строя. В новых условиях требуется террор, не столь тотальный, как при Сталине, но достаточно широкий и показательный. Для начала необходимо арестовать и осудить несколько тысяч интеллигентов, прегрешения которых несложно подвести под существующее законодательство…

Возобладали, однако, сторонники более гибкого подхода — ограниченных и дифференцированных репрессий, в ряду которых стояли не только лагеря, но и ссылки, заключения не только в тюрьмы, но и в психлечебницы, не только аресты, но и высылки за границу. Все это в комбинации с разнообразными мерами партийного, административного, квазиобщественного воздействия приносило желательный для властей эффект. В их арсенале был важнейший компонент непреодоленного сталинизма — прочно вколоченный в сознание людей страх. «Великого Страха сталинских времен уже не было, — писал В. Турчин. — Но работала инерция страха». «Советский интеллигент снова был поставлен перед проблемой выбора — и он снова сделал выбор в пользу тоталитаризма, однако на этот раз — под несравненно меньшим давлением» [31]. Искусная работа Андропова, пришедшего в 1967 году к руководству КГБ, позволила пресечь открытые выступления протеста, локализовать очаги диссидентского движения, изолировать или удалить из страны признанных его лидеров, сделать чтение самиздата и тамиздата опасным занятием [32]. Правда, за решения в Хельсинки пришлось заплатить обязательствами по «третьей (гуманитарной) корзине», но мало что мешало советскому руководству игнорировать их выполнение.

Совсем подавить не удалось ни выступления диссидентов, ни откровенные обсуждения на «кухнях» и в частных «неформальных колледжах», ни распространение неподцензурной литературы и публицистики. Строгую «идеологическую дисциплину» и единомыслие власть восстановить не смогла — и это скажется, когда будет снято давление и уйдет страх. Но пока она довольствовалась показной лояльностью той части общества, которая могла бы пополнять актив протестных выступлений.

Контролировать мысли и поведение большинства населения властям было проще и сложнее одновременно. Проще — потому что оно легче поддавалось прессингу советской мифологии и не ставило под вопрос политические основы режима. Приемы «партийной работы с массами» были отработаны и до поры действовали безотказно. Кроме того, для социального маневрирования в 70-х годах власть получила определенные материальные ресурсы. Учтены были уроки Новочеркасска. С населением был заключен неформальный социальный контракт: цены на основные виды продовольствия оставались стабильными или росли медленно. Правда, со времен Хрущева на предприятиях пищевой промышленности осуществлялась предусмотренная нормативами фальсификация продуктов. Но и их себестоимость, и государственные дотации производителям росли, создавая напряженность в государственном бюджете и увеличивая потенциал подавленной инфляции. Вместе с квазикарточной системой в виде закрытых распределителей и «заказов» на стратегически важных предприятиях (а затем — и не только на них) стабильность государственных цен позволяла глушить постепенно нараставшее недовольство в широких слоях населения.

Сложнее — потому что в обществе, затрагивая все более широкие его страты, разворачивались процессы разложения, культурной и нравственной деградации. Бесчисленные «несуны» и «самоделкины» тащили с предприятий для собственного употребления то, чего они не могли «достать» в государственной торговле, — и власть не представляла, что с этим делать [33]. В подлинное бедствие вырастало пьянство: «воспитательная работа» пасовала перед необходимостью наполнять бюджет «алкогольными деньгами». То и дело в разных районах многонационального государства вспыхивали всполохи дикого национализма. В 1989 году Горбачев скажет, что, начиная перестройку, он не подозревал, на краю какой пропасти стояла страна [34].

Разложение режима, деградация власти

Советская модель представляла наиболее всеобъемлющую, законченную разновидность тоталитарных режимов ХХ века. Она была приспособлена к решению относительно простых, грандиозных по масштабу, но ограниченных по содержанию экономических, политических и военных задач в короткие отрезки времени. Ее способность провести тотальную мобилизацию всех имеющихся ресурсов и сконцентрировать их в руках государства не знала себе равных в мире. Апофеозом ее могущества стала победа, завоеванная без оглядки на человеческие жертвы, в самой страшной войне, которую когда-либо вела Россия. Десятилетия спустя обстоятельства изменились. Размягчение режима, частичный демонтаж сталинской модели начались сразу после смерти диктатора. Теперь она вступала в полосу общего кризиса. Тоталитарный режим в СССР подрывали различные факторы. Среди них — нарастающие социальные и национальные напряжения в стране, приход новых поколений, не испытавших зомбирования сталинским террором, вынужденное расширение разнообразных контактов с Западом и ослабление изоляции советского общества от зарубежного мира, эрозия идеологической монополии государства. Советский социум становился менее унифицированным и управляемым, не обретая той устойчивости, которую дают структуры гражданского общества.

Время Хрущева отличалось бессистемными, импульсивными, нередко контрпродуктивными и даже вздорными импровизациями, но все же предпринимались попытки найти нестандартные решения нараставших проблем. Двадцатилетний период, наступивший после его удаления от власти, стал временем необратимого упадка, распада, не вполне очевидного, поскольку засасывание в трясину происходило постепенно. Реформы, посредством которых система могла бы быть выведена из застоя и сохранить устойчивость и какую-то динамику, спускались под откос. Все основные ее блоки: экономика, порядок управления, официальная идеология, «социалистический лагерь» и т.д. — приходили в кризисное состояние. Она держалась в решающей мере силой инерции. Эта сила в больших и жестко организованных системах, выстроивших мощные механизмы самозащиты, велика. Поэтому процесс социального гниения мог продолжаться еще некоторое время. Для выведения таких систем из равновесия требуется толчок, вслед за которым события приобретают быстрый и необратимый характер. Обычно такие импульсы приходят извне. В данном случае сигнал, возбудивший цепную реакцию перемен, поступит изнутри, более того — из главного центра системы, из помещения, в котором располагался центральный пункт управления ею.

Структура и функционирование власти в советской тоталитарной системе после 1953 года претерпели изменения. Это был уже не вождистский режим, при котором крутые политические повороты могли совершаться по велению самодержавного властелина и любую его фантазию, в том числе порожденную больным воображением, люди из ближнего и дальнего окружения, соревнуясь друг с другом в усердии, изо всех сил пытались претворить в жизнь. Инерция культа вождя была все еще сильна. Раболепное окружение, воспитанное в сталинской школе, по привычке наряжало Хрущева и Брежнева в роскошные одеяния для демонстрации на публике. Но реальное положение лидера было все-таки иным.

Одно из главных отличий авторитарного режима от тоталитарного заключается в том, что при нем допускается существование центров власти, обладающих большей или меньшей автономией и более или менее консолидированных и организованных групп влияния, способных оказывать давление на эти центры. Такого в СССР до горбачевской перестройки не было. Как и прежде, высшая номенклатура армии и госбезопасности, при авторитарных режимах складывающаяся в некие корпорации, с выбором которых вынуждена считаться верховная власть, самостоятельной роли в советской системе не играла, на назначение своих «единоначальствующих» руководителей не влияла.

Само по себе членство в партии, численность которой к концу режима достигла 19 млн человек и составила 6% населения страны, означало не приобщение к каким бы то ни было властным функциям, а лишь некоторую вероятность доступа к лифтам социального продвижения. Продвижение же по этажам власти осуществлялось исключительно по командам и отбору сверху. Причем чем выше располагалась позиция, на которую претендовало то или иное лицо, тем более высокая, подчас буквально-таки заоблачная инстанция должна была принять решение о его назначении. Таким образом, монополия на формирование властной (и околовластной) пирамиды по мере перехода от ее нижних к верхним ступеням оказывалась в руках резко сужавшегося круга лиц.

Отличие утвердившегося варианта расстановки руководящих кадров в партийном и государственном аппарате, то есть высших и средних страт номенклатуры, в «застойный» период заключалось в том, что те, кто сумели продвинуться в нем на высокие позиции, получали гарантии, что они не будут отправлены в небытие, как при Сталине, или даже «с ярмарки»», как угрожал Хрущев, если будут соблюдать известные правила игры. Уже при Хрущеве режим перестал быть террористическим (в том смысле, что отказался от оргий самоистребления, обеспечивших замену большевиков-революционеров чиновниками), а после него — «волюнтаристским». Правящий класс получил ту стабильность, которую он ценил превыше всего и которая заблокировала прилив свежей крови, перекрыла пути к обновлению системы, ее приспособлению к менявшимся обстоятельствам.

Зарубежные эксперты, по крупицам собиравшие скудную информацию о том, что происходит «под ковром» в Кремле, выстраивали версии о борьбе либералов и консерваторов в советском руководстве. Никакого отношения к действительности — во всяком случае, после удаления из политбюро Александра Шелепина и его «комсомолят» из КГБ и идеологических органов — эти домыслы не имели. Конечно, местничество, жесткая борьба за влияние, столкновение амбиций и уязвленных самолюбий, как это всегда происходит в закрытых кланах, давали о себе знать. Но уже к концу 60-х годов персональный состав высшего руководства в основном стабилизировался. Претенденты на главный государственный пост или хотя бы на выражение собственной, отклонявшейся по тому или иному вопросу позиции, а также лица, позволявшие себе критику каких-то действий или бездействия генерального секретаря, из высшего эшелона власти немедленно удалялись.

В лице Брежнева режим обрел именно такого лидера, в каком он нуждался. Человек малообразованный и тщеславный, но незлой и осторожный, стремившийся избегать резких решений, он органично вписался в верхушку партийной элиты, остановившей на нем свой выбор в 1964 году, исполняя роль арбитра и миротворца. Среди иерархов, появляющихся на страницах дневника Анатолия Черняева, который долго наблюдал их вблизи, Брежнев выглядит едва ли не самым человечным. В 70-х годах этот жено- и жизнелюб уже миновал свою лучшую пору. Вначале он еще способен был говорить не по бумажке, держался с окружающими по-свойски, но со временем все больше обретал державную осанку. В своем тщеславии, любви к наградам, подаркам и почестям он становился смешон, все более начинал походить на чучело орла, все меньше был способен понимать смысл написанных для него речей, с удовлетворением воспринимал нараставший вал восхвалений и сам принимал участие в этом «всесоюзном и даже интернациональном бесстыдстве». «В отношениях с людьми “всех рангов” в нем сочетались плебейский демократизм и провинциальное российское барство» [35].

Тяжело больной и неработоспособный в последние годы жизни, он, замещая центральную позицию в партии и государстве, самим этим фактом предотвращал переход мощных рычагов власти в руки одной из соперничающих группировок в высшем руководстве и выход конфликтов на поверхность. Когда только что введенный в этот ареопаг молодой и энергичный Горбачев увидел генсека вблизи и поделился в доверительном разговоре своим недоумением с Андроповым, он услышал в ответ: «Надо делать все, чтобы и в этом положении поддерживать Леонида Ильича. Это вопрос стабильности в партии, государстве, да и вопрос международной стабильности» [36].

Своему выдвиженцу скрытный и многознающий Андропов сказал не все. Обратимся опять к свидетельству Черняева. На закате Брежнева даже в политбюро политика творилась не открыто. Пленум ЦК «не удостаивают даже откровенного информирования, не говоря уж о каких-то там решениях, направлении и проч.». Брежневу противостоит «все более нагло и открыто напор со стороны его окружения — идеологов и охранителей, олицетворяемых Сусловым и Андроповым». В апреле 1973 года, после большого перерыва, членами политбюро стали «главные министры»: военный, госбезопасности и иностранных дел (Гречко, после смерти которого его место занял Устинов, Андропов, Громыко). «Тройка» поименованных лиц, в руки которой переходили рычаги «реальной политики», все более «нагло подбирала под себя» властные функции. Этим деятелям страна была обязана срывом разрядки, новым витком гонки вооружений, афганской авантюрой [37].

Многочисленные чистки и пертурбации, которые претерпела партия, оставили в ее высшем руководстве, за немногими исключениями, людей малокультурных, с узким кругозором, искушенных лишь в интригах, умении держаться на плаву да стоять насмерть, отстаивая то, что они считали социализмом и отождествляли с интересами народа. Последнее обстоятельство заслуживает особого внимания. «Надо долго рекрутировать в состав руководства страны особо некомпетентных людей», — утверждает Гайдар, чтобы привести ее к тому финалу, который наступил в начале 80-х годов [38]. Суждение хлесткое и в основном справедливое, но, пожалуй, обобщение чрезмерно. Беда была не только (и даже не столько) в уровне компетентности коммунистических иерархов.

Мало кто, по-видимому, мог бы обвинить в некомпетентности Алексея Косыгина, отца экономической реформы 1965 года. Высокий уровень его профессионализма был общепризнан, его некоторая чужеродность в среде тех, кто пришел на вершины власти через партийный аппарат, известна [39]. И тем не менее именно Косыгин оказался в авангарде душителей «Пражской весны». Г. Попов, присмотревшись к поведению Косыгина в 1968 году и изучив протоколы встреч советских и чехословацких руководителей, «пришел к выводу, что после ознакомления с реальной ситуацией в Чехословакии А.Н. Косыгин буквально пришел в ужас. Он клеймил демократию и вседозволенность. Он был на этих встречах, несомненно, и активнее, и агрессивнее Л.И. Брежнева» [40].

Если Косыгин не вполне осознавал, что танки в Праге давят не только порыв чехов и словаков к свободе, но и его собственное детище — экономическую реформу, то лишь потому, я полагаю, что не позволял себе додумать до конца вещи очевидные. Потому что в системе его приоритетов сохранение навязанного порабощенной стране «социализма» занимало главное место, и ради этого он готов был идти на любые риски и жертвы. Потому что он, как и его менее достойные соратники, был продуктом сталинской системы [41]. Никто из советских вождей не понял, что «Пражской весной» история дала шанс проиграть более мягкий, спокойный выход из нежизнеспособной системы государственного социализма на наиболее приспособленном к тому полигоне. Так что путь к катастрофе был прочерчен не тогда, когда кремлевские вожди в 70–80-х годах стали выстраивать свою экономическую политику по линии наименьшего сопротивления, а значительно раньше. Массовое сознание и недобросовестные интерпретаторы нашей истории возлагают вину за крушение СССР и последующие потрясения на Горбачева и Ельцина, оставляя в стороне действительных гробокопателей.

Вдобавок ко всему советские руководители в 70-е и последующие годы все более впадали в физическую немощь. Средний возраст членов политбюро, избранных на XXV съезде КПСС в марте 1976 года, приближался к 69 годам [42]. Е. Чазов, возглавлявший Медицинское управление Кремля, в доверительных разговорах не скрывал, что у одного из его пациентов — атрофические процессы в коре головного мозга, потому он «не может не только мыслить, но даже говорить осмысленно» («Если бы только у одного», — сокрушался Андропов), у другого — «тяжелый атеросклероз сосудов сердца и мозга», что Брежнев с середины 70-х годов недееспособен как глава партии и государства и т.д. Его не слушали, потому что не хотели слышать [43]. «Пятилетка пышных похорон» была еще впереди. Но, уже доживая своей век, эти люди к нетривиальным стратегическим решениям, нужда в которых становилась все острее, были совершенно неспособны. Репрессивно-централизаторские способы решения сложных проблем не только закрепляли безальтернативность избранного пути, но и формировали психологический облик советского руководства, его предпочтения и политические навыки.

Удачи и успехи на этом пути, которые еще случались, убеждали их в том, что принятые решения верны, а слабости и провалы — случайны и преодолимы. Что путь освещен «единственно правильным учением» — марксизмом-ленинизмом, сути теоретических построений которого они не знали, но зато обладали изощреннейшим «классовым чутьем». Тем же инстинктом они отсеивали неприемлемое для себя в рекомендациях сведущих экспертов [44]. Рутину повседневных дел они перемежали грандиозными зрелищными мероприятиями, которым со времен Сталина придавалось совершенно несообразное значение, — благо, искусных устроителей таких акций в их распоряжении было предостаточно. В 1977 году пришел черед новой Конституции.

Спектакль

Начало 1977 года в СССР было ознаменовано двумя трагическими событиями. 8 января террористы взорвали поезд в московском метро. 25 февраля в центре столицы горела гостиница «Россия», погибли несколько десятков человек. То были предвестники бедствий куда большего масштаба в недалеком будущем. Но катастрофы эти не врезались в сознание и память народа. Жизнь шла своим чередом, существенные и маловажные события набегали одно на другое, не нарушая ощущения некоей стабильности, повторяемости происходящего. Газеты широко освещали разнообразные трудовые успехи и помалкивали об очередях за овощами и фруктами нового урожая. КГБ продолжал наносить точечные удары по «классовым врагам социализма». В январе Андропов сообщал политбюро об удачно проведенной операции: публикации пасквиля чехословацкого журналиста, внедренного спецслужбой в окружение Солженицына, — «Спираль предательства» [45]. В феврале были арестованы известные диссиденты Ю. Орлов, А. Щаранский, А. Гинзбург. На холостом ходу прокручивались советско-американские переговоры. В марте очередной безрезультатный визит в Москву нанес госсекретарь Вэнс. В июле Ельцин, секретарь обкома КПСС в Свердловске, по предписанию политбюро снес дом Ипатьева, в котором в 1918 году были расстреляны последний русский царь и его семейство. За пределами Свердловска этого не заметили. Куда большее внимание, чем всем этим событиям, было уделено опубликованному 4 июня проекту новой Конституции и последовавшему затем его обсуждению на собраниях и в печати.

Приближалась 60-я годовщина Октября. К юбилейным дням в нашем государстве относились серьезно. Вокруг них, как и по поводу решений партийных съездов, подвигов космонавтов, успехов спортсменов и назначения Олимпиады в Москве, выстраивались одна за другой кампании по «идейному воспитанию трудящихся». Вероятно, мысль совместить праздник с объявлением новой Конституции кремлевские идеологи расценивали как свою находку.

Алгоритм кампании был опробован еще в 1935–1936 годах. Сначала под контролем высших партийных инстанций шла закрытая работа над проектом. Как в любых коллективах, готовивших документы государственного уровня, здесь могли возникать разноречия. Но, во-первых, привлеченные эксперты твердо знали границы своего творчества и не могли, даже если бы захотели, отклониться от того, что в данный момент официальная доктрина полагала основами строя. А во-вторых, никакие расхождения в Конституционной комиссии даже по сравнительно второстепенным вопросам не могли быть вынесены на публику. Разве что намеки на них можно было углядеть в специальных журналах.

Публикация прошедшего первичную апробацию безальтернативного текста (заведомо исключавшую сколько-нибудь существенную его последующую корректировку) дала старт мощной пропагандистской кампании. Было объявлено «всенародное обсуждение», которое должно было продемонстрировать стране и миру преимущества советской подлинно народной демократии. На партийных собраниях, в трудовых коллективах, на страницах печати люди, в подавляющем большинстве слабо подготовленные к освоению сложного юридического документа, высказывали свое к нему отношение. Практически все участники этих обсуждений и, во всяком случае, их устроители, редакторы и цензоры твердо знали правила игры и границы дозволенного. Восхваления мудрости и своевременности предложенного проекта (это преобладало) сопровождались внесением разного качества предложений.

Большинство из них касалось малосущественных деталей и по природе своей в конституционный текст включено быть не могло. Некоторые поправки вносились такими активистами партучебы, которые были (или хотели слыть) в своей коммунистической вере святее авторов текста. Так, предлагали предпослать изложению прав советских граждан статьи об их обязанностях, в числе которых называлась обязанность выпускать продукцию только высокого качества. Любовь к общественной работе тоже предлагалось прививать с помощью Конституции. В обязанности предлагали включить воспитание детей в духе коммунистического отношения к труду, уважения революционных и боевых традиций народа, любви к социалистическому Отечеству, любви к природе… В некоторых поправках отражалось стремление с помощью статей Конституции как-то защитить немудреные претензии на более достойную жизнь. Так, предлагалось вменить в личную обязанность каждого заботу о собственном здоровье. Запретить непроизводительное использование высококвалифицированного труда. Разрешить пенсионерам с их нищенской пенсией продолжать трудовую деятельность. В то же время ментальность советского человека отчетливо проявилась в предложениях поставить заслон «нетрудовым доходам», ликвидировать личную собственность на дома в городах, особенно курортных (где сдача койко-мест была единственной возможностью отдохнуть у моря или в иной курортной зоне беспутевочным трудящимся). Тунеядцев и спекулянтов (а к ним часто относили и лиц, торгующих продукцией со своего приусадебного участка или пресловутых шести соток) призывали подвергать преследованию [46].

Этот далеко не полный перечень дает представление о тональности, в которой проходило «всенародное обсуждение». Правда, среди поправок были и такие, которые кураторы проекта решили принять или, по меньшей мере, объяснить мотивы их отклонения. Предложения обобщались аппаратом ЦК КПСС и докладывались на политбюро, которое и принимало окончательные решения. Ряд принятых формулировок носил отчетливо декларативный характер: «ясно сказать», что является социальной основой СССР; «яснее оттенить», что экономической основой является государственная и колхозно-кооперативная собственность; «ярче показать» роль труда при социализме; сказать, что государство поощряет новаторство и творческое отношение к труду, и т.п. Были одобрены также некоторые частные поправки: о наказах избирателей, об установлении единого возрастного ценза при избрании в советы (кроме Верховного) — с 18 лет, об обязанности всех граждан бережно относиться к предоставленному им жилищу и детей — заботиться о родителях [47]. Среди немногих поправок, внесенных по итогам обсуждения на самой сессии ВС СССР, принято было предложение М. Горбачева обязать государственные и общественные организации рассматривать рекомендации комиссий Верховного совета [48].

«Неправильными по существу» Конституционная комиссия сочла предложения ввести одинаковые для всех зарплаты и пенсии, ликвидировать или резко ограничить подсобные хозяйства, ввести понятие единой советской нации и упразднить Совет национальностей СССР, закрепить в Конституции передачу государственной власти партийным органам, а законодательной власти — политбюро [49]. Впрочем, задача эта была решена косвенно — в известной 6-й статье Конституции. Некоторые предложения даже поставить на публичное обсуждение не решились: например, передать Нагорный Карабах в состав Армении [50]. Заблаговременно удалить мину отложенного действия не захотели.

Так шло обсуждение новой Конституции. По его итогам было объявлено, что совет с народом состоялся. Валовые показатели выглядели впечатляюще. Прошли 1,5 миллиона собраний, в них приняли участие свыше 140 млн человек, или более 80% взрослого населения страны. Поступило около 400 тыс. поправок. Изменения были внесены в 110 статей из 173 (и добавлена одна новая) [51]. Апофеозом кампании стала сессия ВС, на которой Конституцию надлежало утвердить. С докладом о проекте и итогах его обсуждения выступил Брежнев. Хотя годом раньше он перенес инсульт и состояние его здоровья к этому времени сильно пошатнулось, он стоически выдержал несколько часов на трибуне: того требовал неукоснительно соблюдавшийся ритуал.

Сочинителям доклада не было нужды выдумывать оригинальную матрицу: по структуре, да и по ряду ударных формулировок, рассчитанных на аплодисменты, он во многом воспроизводил (разумеется, без прямых ссылок) эталон — доклад Сталина на Съезде Советов, принимавшем Конституцию в 1936 году. Вслед за пространным докладом было предусмотрено словоговорение, на которое отвели четыре дня. К реальным проблемам, которые могла бы решить, но не решала (и даже не обозначила) новая Конституция, все это имело очень отдаленное отношение. Но выступления депутатов, которым оказали честь, предоставив слово на нерядовой сессии, интересны для ознакомления с идеологической атмосферой в зените времени, нареченном позже застоем [52].

Ораторы, каждый в меру собственных и своих спичрайтеров дарований, соревновались в выражении восторга перед «самой заветной, самой главной книгой», какую «жаждет читать каждый читатель», он же соавтор, ибо «соучаствовал в создании этой Конституции народ». «Пройдут годы, десятилетия, века», но дни, когда впервые прозвучала «симфония разума и счастья», останутся в памяти народной, «войдут красной строкой в учебники, календари, энциклопедии». Таков был лейтмотив всех выступлений. Но в потоке слов, местами цветистом, а в основном бюрократически трафаретном, можно было выделить несколько сюжетных линий, оркестрованных устроителями спектакля и отвечавших злобе дня.

Выше приводилось суждение Андропова о том, сколь важно укреплять позиции Брежнева. Такова была общая установка политбюро, которую без труда улавливали выступающие. Со времен Сталина эту политическую задачу решали нагнетанием славословий. Генсека прославляли как «неутомимого продолжателя ленинского дела», «несгибаемого борца за мир и коммунизм». Из запасников извлекли и переадресовали «достойному знаменосцу» давние излияния попавшего в опалу Молотова, ранее обращенные к Сталину (разумеется, без ссылки на первоисточник): «Великое счастье нашего народа, что во главе партии и государства стоит…» и т.д. Брежнева объявили «вдохновителем и творцом» Конституции, которая «от первой до последней строки пронизана его мыслями и пожеланиями, по-ленински глубокими и ясными, доступными пониманию каждого человека». Имя генерального секретаря звучало в каждом выступлении, в среднем по шесть раз на оратора. Но были в этом виде спорта чемпионы: секретарь ЦК КП Латвии Восс сделал это 12 раз, Алиев и Приезжев (секретарь Рязанского обкома) — 11 раз, Кунаев и Соломенцев — по 9 раз и т.д. И только президенты Всесоюзной и Армянской академии наук Александров и Амбарцумян упомянули имя главного героя этого праздника всего по 2 раза.

Как было заведено на всех высоких партийных и советских сборах, какому бы вопросу они ни были посвящены, преобладала тематика, обычная для партхозактивов. О Конституции большинство выступавших говорили общие слова, о хозяйственных успехах — более конкретно: о дороге в космос, проложенной 20 лет тому назад опять же «под руководством Леонида Ильича», о его же заботе о развитии морского флота и производстве автомобильной техники высокого качества, о его внимании к каждому региону, от имени которого говорил очередной оратор, и т.п. Лишь немногие вышли с предложениями — и то скорее по законодательству вообще, чем по обсуждаемому тексту.

Умеренно звучала на сессии критика: чаще сверху вниз (обычно в пределах собственного ведомства или территории), реже — снизу вверх, но больше осуждали поведение «отдельных граждан»: пьяниц, тунеядцев, любителей легкой жизни, бюрократов. Во всех случаях — без указания конкретного адреса и без связи с вынесенным на утверждение текстом.

Немало слов было уделено двум дежурным политическим сюжетам. Один — благодарность партии не только за то, что она сделала, но и за то, что она позволила делать благодарным хвалителям. Шахтеру — участвовать «в решении важнейших вопросов внутренней и внешней политики». Директрисе текстильной фабрики — побывать на трех партийных съездах. Арматурщице — досрочно выполнить пятилетку. Писателю С. Михалкову — за «самое ответственное партийное поручение» — переписать слова государственного гимна (он еще не предвидел, что будет это делать и в третий раз, — и сделал бы еще не раз, если бы потребовалось).

Второй сюжет — об исторической роли России, русского народа, «самого беззаветного среди беззаветных борцов за новую жизнь», о русском языке, о том, как нерушимый Союз «сплотила навеки великая Русь», — на свой лад расцвечивали представители союзных республик. То были, конечно, сеансы самовнушения, замещавшие реальность, о которой не желали не только говорить, но и думать, — заклинания, цена которых обнаружится довольно скоро. Между тем политическая монополия партии в советском обществе и принципы федеративного построения государства как раз и были теми вопросами, которые надлежало решать, если бы к Конституции подходили новаторски и всерьез.

Была еще одна тема, совсем уж привязанная к злобе текущего дня, навеянная зарубежной критикой советских властей за неисполнение положений «третьей корзины» Хельсинки — о правах человека. С неподдельной яростью депутаты клеймили «клеветников», «лицемерие и ханжество хваленой буржуазной демократии, которая пытается щеголять в бутафорской, уже изрядно потрепанной амуниции так называемой защитницы человеческих прав и свобод». Вести дискуссию с реальным оппонентом, а не соревноваться в одобрениях и восхвалениях, ораторы не умели и не решались. Поэтому отвечали они критикам простым отрицанием очевидности, награждая их при этом нелестными эпитетами. Одни делали это грубо, на уровне штампов примитивной политграмоты, другие же более изобретательно (так, писатель Чаковский уподобил супостатов пушкинским бесам: «бесконечны, безобразны…»).

В целом по критериям коммунистического агитпропа спектакль удался на славу. В том, что проект Конституции будет утвержден единогласно и что самомалейших споров и расхождений в ВС не будет, не сомневался никто. Конечно, в какой-то части общества примитивная и вульгарная буффонада этого парада вызвала оскомину. Тонкий ценитель слова Андрей Синявский говорил, что с советской властью у него стилистические расхождения. Большинство же, не склонное вникать в детали, привычно-равнодушно взирало на происходящий в верхах спектакль под названием «Основной закон развития социализма» и «Манифест эпохи строительства коммунизма». Многочисленная армия пропагандистов и конформистски ориентированных преподавателей и научных работников получила в свое распоряжение новый цитатник. Стране в очередной раз была продемонстрирована незыблемость основ строя и иллюзия его движения к светлому будущему. Так укрепляли — или думали, что укрепляли, — «морально-политическое единство советского народа».

Последняя советская Конституция

Конституция была утверждена в октябре 1977 года. Через полгода по трафарету была обновлена Конституция РСФСР — аналог союзной. Точно так же поступили в других республиках.

С формальной точки новая Конституция, по крайней мере в некоторых отношениях, была более совершенной, чем прежняя. Она во многом была декларативна и чужда концепции верховенства права как такового: советское государство по сути как было, так и оставалось неправовым. Но она содержала более полный перечень прав граждан (но не прав человека!) — глава 7. Была сделана попытка найти некоторые правовые основания легитимации режима — а не только исторические и социально-политические. Хотя текст был излишне многословным и помпезным — об этом позаботились ваятели советского агитпропа, — более строгой стала юридическая техника структурирования и изложения закона.

Многое из сказанного выше о сталинской Конституции с полным основанием можно отнести к Конституции брежневской. Она, справедливо констатирует А.Н. Медушевский, «вообще суммировала наиболее характерные черты номинального конституционализма советского общества» [53]. Можно сказать, его высший и последний этап. Последний — ибо когда социально-политическая ситуация в стране изменилась, выяснилось, что эта Конституция нереформируема, что поправками дело не поправишь, ибо они закладывали в нее неразрешимые внутренние противоречия. Действительная перестройка экономики, власти и общества нуждалась в Конституции, построенной на иных принципах и написанной по-иному.

Конституция-77, как все советские конституции, была в высокой степени идеологична. Естественно, в ней были учтены изменения, произошедшие в официальной идеологии. Изобретение прогрессистов, советников партийного руководства — формула, впервые появившаяся в 1961 году в программе КПСС, была здесь воспроизведена: «Выполнив задачи диктатуры пролетариата, Советское государство стало общенародным». До прихода обещанного в той программе коммунизма оставалось три года, поэтому акцент был перенесен на новоизобретенную категорию: «развитый социализм» — «закономерный этап на пути к коммунизму», без уточнения, сколь долгим ожидается этот путь. В Конституции, сказал Брежнев в заглавном докладе, содержится «истина о социализме и завтрашнем дне (не больше и не меньше! — В.Ш.) человечества». Впрочем, идеологические новации вводились дозированно. В преамбуле, отдавая дань догме и отвлекаясь от реального положения вещей, не забыли упомянуть, что ведущей силой общества является рабочий класс. Достойное место было отведено и Коммунистической партии — «авангарду всего народа». Это не было, однако, одним лишь идеологическим украшением.

В Конституции 1936 года, как уже было сказано выше, лишь в Х главе, в общем перечне прав граждан на объединение в общественные организации упоминалось право «наиболее активных и сознательных» из них вступать в ВКП(б), которая как бы мимоходом была обозначена как «руководящее ядро всех организаций трудящихся» (ст. 126). Теперь норма о партии — «руководящей и направляющей силе советского общества, ядре его политической системы» — была усилена и передвинута в первую главу. Оговаривалось, правда, что «все партийные организации действуют в рамках Конституции СССР» (ст. 6). Найденная формулировка не была лишена ограничительного смысла: в конституционных рамках функционируют партийные организации, но не партия в целом как «руководящая сила», которая обрела свою роль исторически и потому стоит над собственным созданием — Конституцией. Суть, однако, не в этих тонкостях.

Партия-суверен, как и самодержавие на раннем этапе российского конституционализма, отмечает Медушевский, феномен, неправовой по происхождению и природе, вписала себя в правовой контекст. Коммунистическая, как и абсолютистская идеология, отступая под натиском времени, «не исключала… определенных правовых параметров выражения воли суверена». В этом, продолжает он, заключался компромиссный характер и известный прогресс текста 1977 года по сравнению с 1936 годом, в котором не было и намека на ограничение власти партии. Внутренне противоречивая формула открывала возможность противоположных истолкований: в пользу партии (как прежде монархии) как источника конституционных норм либо в пользу самих этих норм, под которые подпадает и сама партия [54]. Эта интерпретация представляется более точной и взвешенной в отличие от преобладающих в литературе суждений о свершившемся будто бы в 1977 году апофеозе партийной диктатуры. Ясно, однако, что продвижение к правовому государству потребует снять это противоречие, т.е. удалить 6-ю статью, низвести компартию до роли одного из возможных компонентов многопартийной системы — что и было сделано в союзной и российской конституциях в 1991 году.

Требовалось и нечто значительно большее. В противовес моноцентризму власти, укорененному в российской исторической традиции, необходимо было реализовать принцип разделения властей. Без этого не могут быть защищены права граждан (в том числе меньшинств и отдельных лиц) и ограничены произвольные действия институтов власти. Конституция-77, как и предшествовавшая ей, напротив, закрепляла принцип всевластия Советов и положение Верховного Совета как высшего, т.е. возвышающегося над всеми иными, органа государственной власти в СССР (ст. 108). Эта норма в еще более жестком виде была воспроизведена конституционными поправками в начале перестройки, учредившими и в Союзе, и в РСФСР двухступенчатую структуру парламента: Съезд народных депутатов — Верховный Совет. Но когда из чисто номинальной она, вместе с удалением ст. 6, начала превращаться в реальную, стало очевидно, что концентрация власти в чьих бы то ни было руках опасна и несовместима с правовым государством. А повышение в Конституции 1977 года роли Президиума ВС (вместе с состоявшимся незадолго до ее принятия совмещением постов его председателя и генерального секретаря ЦК КПСС [55]) готовило переход к президентской системе и резервную позицию для авторитарного режима в преобразованном, исключавшем КПСС виде.

Система органов государственной власти и государственного управления, как она была определена в Конституции 1936 года, в основном воспроизводилась и в новом Основном законе. Известный интерес, однако, представляют некоторые разночтения. Дополнительными полномочиями был наделен Президиум Верховного Совета. К прежним были добавлены контроль за соблюдением Конституции, обеспечение соответствия конституций и законов союзных республик — Конституции и законам СССР (ст. 121), а в период между сессиями ВС (с последующим утверждением на очередной сессии) — право внесения изменений в действующие союзные законодательные акты (ст. 122), что лишь юридически оформляло широко применявшуюся практику. В советском государстве ПВС, как и иные представительные органы, играл второстепенную роль, и закрепление за ним этих немаловажных полномочий (как и некоторых других, введенных дополнительно: амнистия, гражданство, образование Совета обороны и других — перечень полномочий ПВС в Конституции был открытым) решало лишь одну задачу — оперативно и корректно с юридической точки зрения оформлять решения, принимавшиеся совсем в другом месте. Характерно, что почти все значимые постановления в СССР объявлялись от имени двух инстанций — ЦК КПСС и Совета министров, но эта форма нормотворчества как прежде, так и теперь в Конституции отражения не нашла.

Относительная значимость различных властных структур и общественных организаций в СССР вполне отчетливо выражалась в их представительстве в ЦК КПСС. Решения, конечно, и там лишь оформлялись, но его состав был предметом самого пристального внимания и определялся на самом верхнем уровне власти. В 1976 году на XXV съезде партии, т.е. за год с лишним до утверждения новой Конституции, ЦК партии был «избран» (сформирован) в следующем составе (в процентах). Руководители партийных органов (от политбюро до райкомов) и работники партийного аппарата — 44,6. Представители государственных органов исполнительной власти в центре, республиках и на местах — 27,5. Руководители органов представительной власти — 2,7. Председатель Верховного суда и Генеральный прокурор — 0,7%. Маршалы и генералы — 6,6. Дипломаты высшего ранга — 5,6. Руководители предприятий — 2,1. Ученые (руководители Академии наук и оборонных институтов) — 2,4. Руководители СМИ — 1,4. Руководители общественных организаций (ВЦСПС, ВЛКСМ и др.) — 2,1. Руководители творческих союзов — 0,7. И, наконец, представители основных классов общества — 9 рабочих (включая бригадиров) и 1 колхозник, что составило 3,5% [56]. Этот перечень как нельзя более явно демонстрировал относительную значимость всей совокупности властных позиций в стране.

Верховный Совет СССР (как и иные советы) формировался на основе иных критериев. Сверху определялся перечень номенклатурных работников, подлежащих «избранию» в ВС (за которыми закреплялись определенные избирательные округа). Это практически был тот же ЦК партии почти в полном составе. Но ВС был намного многолюднее высшего партийного органа. Это открывало возможность приблизить его демографическую, социальную и профессиональную структуру к тем пропорциям, которые существовали в обществе. Конечно, точное соответствие реализовать было невозможно: слишком велико было число руководящих чиновников, которых по правилам номенклатурной субординации надлежало снабдить депутатскими мандатами. Но значительная их часть предназначалась рядовым «передовикам производства» — рабочим и крестьянам, прославленным ученым, известным писателям и деятелям искусств и т.п. — таковы были каноны идеологического дискурса. Задача решалась следующим образом: общая разнарядка (столько-то женщин, молодежи, работников «от станка» и т.п.) составлялась в отделах ЦК КПСС, а персональный подбор осуществляли местные партийные органы. Разнарядка исправно работала. Во всяком случае, когда выборы стали конкурентными, пропорции оказались смещенными в пользу начальников низшего звена и рядовых интеллигентов, что стало поводом для демагогии партийных идеологов, вступившихся за рабочих и крестьян.

Статус депутата в лучшем случае открывал его обладателям возможность выступать ходатаями по личным и местным делам, за разрешением которых в соответствующие инстанции могли с известными шансами на успех обращаться депутаты. Но, разумеется, не участвовать в решении государственных вопросов. Здесь их роль сводилась к «единодушному одобрению решений партии и правительства». В Конституции появилась отдельная глава — «Народный депутат». Но, как справедливо замечает А. Медушевский, «народные депутаты стали в глазах мыслящей части общества комическими марионетками» [57].

Еще одно отличие Конституции 1977 года от предыдущей — исключение из ее текста перечня министерств (в 1936 году — наркоматов) и административно-территориального состава союзных республик. Реорганизации производились постоянно, так что решено было не загромождать Основной закон СССР столь изменчивой материей. То и другое осталось в республиканских конституциях.

Предметом особой гордости создателей Конституции был акцент на правах (и обязанностях) граждан. Соответствующую главу передвинули ближе к началу текста и расширили, добавили право на охрану здоровья, жилище, на пользование достижениями культуры, на участие в управлении государственными и общественными делами и т.д. Как и в Конституции 1936 года, и даже еще более обстоятельно, описывались гарантии прав: правда, в таких категориях, которые либо в принципе не подлежат конституционному регулированию («неуклонный рост производительных сил», «широкое развертывание научной деятельности… развитие литературы и искусства» и т.п.), либо представлены были настолько общо, что улетучивалась чья-либо ответственность за реализацию таких гарантий. К чему авторы Конституции не подступились, так это к гарантиям прав граждан, защищающих их от произвола государства. Что государственные органы проделывали и продолжали проделывать с правами человека и гражданина, было хорошо всем известно, но тема эта была табуирована. Как никто не коснулся и вопроса об ответственности тех, по чьей вине права, обещанные Конституцией 1936 года, сразу же стали фиктивными.

Из Конституции удалили ходовое в 1936 году, но ставшее одиозным к 1977 году понятие «враг народа». В обществе «зрелых социалистических общественных отношений, в котором на основе сближения всех классов и социальных слоев, юридического и фактического равенства всех наций и народностей, их братского сотрудничества сложилась новая историческая общность людей — советский народ», как гласила преамбула, разумеется, не могло быть места категории «лишенцев» — ее упразднили еще в 1936 году. Статья 34 формулировала это еще более категорически: «Граждане СССР равны перед законом независимо от происхождения, социального и имущественного положения, расовой и национальной принадлежности…» и т.д. По закону дело теперь обстояло именно так. Но это нисколько не мешало по факту препятствовать возвращению в родные места крымских татар, турок-месхетинцев, поволжских немцев и, сохраняя ограничения для евреев при поступлении на работу и учебу, наделить их с начала 70-х годов «привилегией» — возможностью легального выезда за границу после прохождения унизительных процедур.

А политические права всех граждан сама Конституция, как и прежде, жестко ограничивала. В каждом относящемся к ним пункте воспроизводилась уже опробованная формула: «в соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя», «в соответствии с целями коммунистического строительства» и т.д. Кроме того, в обязанности граждан было вменено «оберегать интересы Советского государства, способствовать укреплению его могущества и авторитета» (ст. 62). Другими словами, налагался запрет на политическую активность, независимую от государства.

Права граждан ограничивались и иным образом — через всеобщее огосударствление хозяйственной деятельности. Конституция подтверждала, что основой экономической системы СССР является социалистическая, т.е. непосредственно государственная и колхозно-кооперативная, фактически всецело контролируемая государством собственность. Собственность общественных организаций, как и прежде, упомянуть позабыли. Впрочем, здесь, возможно, не обошлось без умысла: в 70-х годах партийная собственность достигла колоссальных размеров.

Частная собственность исключалась. Допускалась, правда, личная собственность граждан, догматически противопоставлявшаяся собственности частной. Но чтобы первая не могла превратиться во вторую, были воздвигнуты два барьера. Во-первых, был дан закрытый (и достаточно ограниченный) перечень объектов, которые могут находиться в личной собственности. А во-вторых, было особо оговорено, что имущество, находящееся в личной собственности, не должно использоваться для извлечения «нетрудовых доходов».

Теоретической основой такого регулирования являлась старая, восходившая еще к домарксову социализму доктрина, согласно которой частная собственность — основа эксплуатации. Доктрина отвлекалась от того, что эксплуататором, притом значительно более жестким, может выступать государство, особенно если оно становится собственником монопольным. С другой стороны, исторический опыт, в особенности ХХ века, вошедший в мировидение современного социализма и в программы социал-демократических партий, непреложно подтверждает, что без развитой, распространяющейся на преобладающую часть экономического потенциала страны частной собственности не может существовать гражданское общество. Частная собственность, когда она достаточно рассредоточена и не является номинальной (т.е. за собственником закреплены полноценные права владения, распоряжения и пользования), гарантирует свободу и независимость не только самого собственника, но и наемного работника, который получает свободу выбора и за рабочую силу которого конкурируют наниматели. Конечно, абсолютной свободы в обществе быть не может, но частная собственность вместе с развитым трудовым законодательством и независимыми от государства и правящей партии профсоюзами обеспечивает в демократических странах более или менее приемлемый уровень свободы.

Создатели Конституции, впрочем, не столько исходили из доктринальных соображений, сколько преследовали вполне утилитарные цели. Государство наделялось статусом сверхмонополии, соединяющей власть и собственность. Это исключало любую законную экономическую деятельность, независимую от государства. В его распоряжении находились не только уголовные и административные инструменты репрессии (которые действовали безотказно, поскольку не существовала независимая судебная система). Сверх того, его возможность контролировать «меру труда и потребления» распространялась почти на все население. Строптивцев же можно было принуждать к повиновению, лишая их средств к существованию и устанавливая — вопреки Конституции — запреты на профессии. Это придавало советской разновидности авторитарного строя тотальный характер.

Разработчики Конституции должны были каким-то образом совместить догматический постулат о построении бесклассового общества, расстаться с которым они себе позволить не могли, с повышением роли КПСС и укреплением государства, красной нитью проходящими через весь ее текст. Сталин, как мы видели, «диалектически» решал эту задачу, выдвинув формулу «отмирание через укрепление». В уста Брежневу авторы доклада вложили аргументацию поновее: участие миллионов граждан «в работе органов власти, народного контроля, в управлении производством и распределением, в социальной и культурной политике, в осуществлении правосудия» как раз и означает «перерастание нашей государственности в коммунистическое общественное самоуправление» [58]. Пространная статья (8-я) была посвящена трудовым коллективам, их правам и задачам.

Все поименованные формы «участия», привлекались ли к ним единицы или миллионы граждан, на деле не оказывали сколько-нибудь самостоятельного влияния на реальные процессы, поскольку не были должным образом институционализированы и контролировались «ядром государственных и общественных организаций», выстроенным по иерархической схеме так называемого «демократического централизма». Характерно, что сам этот «принцип» в чуть усеченном виде был перенесен из партийного устава и впервые воспроизведен в тексте Конституции. Народный контроль, собрания производственных коллективов, народные заседатели в судах и др. были пятым колесом в государственных структурах [59]. В систему государственной власти и управления сама Конституция включила и местные органы (гл. 19) — понятия местного самоуправления в ней не существовало. Таким образом, «коммунистическое общественное самоуправление» представляло не более чем юридическую фикцию.

Декларируя разнообразные права трудящихся, граждан, коллективов, общественных организаций, а также союзных республик (как и в Конституции 1936 года, за ними признавался статус суверенных государств) и автономных образований (статус которых был повышен), по-оруэлловски подменяя нормальный смысл понятий принятыми истолкованиями, создатели Конституции вполне отдавали себе отчет в том, что они нимало не колеблют фундаментальных основ тоталитарного режима. Не колеблют «главного — доминирующего положения административно-командного управления, безраздельного господства всесильного аппарата, всевластия монопольной бюрократической государственной собственности, репрессивной деятельности карательных органов и в целом осуществления политико-государственной деятельности помимо права» [60]. Такова общая оценка, которую вынес Конституции 1977 года С. Алексеев, один из наиболее авторитетных российских юристов. С этим можно согласиться, но необходимо учесть одно немаловажное обстоятельство.

Выстраивая в меру привлекательный, внешне демократический государственно-правовой фасад, декларируя широкий набор разнообразных прав, создатели Конституции положились на рычаги управления и контроля, которые достались им в наследство от большевистских вождей, которые в главной своей части находились за пределами формальной Конституции и которыми они искусно владели. Политическая монополия КПСС и монолитность самой партии представляли стержень, нанизанные на который, широковещательно заявленные права и свободы утрачивали свой истинный смысл. Но долговечность и прочность этого стержня они переоценили. Как только он подвергся коррозии и стал прогибаться, неравновесно выстроенная конструкция власти закачалась, «государственное единство советского народа» пошло трещинами, некоторые декларативные положения Конституции начали обретать смысл и силу, а сама она стала полем сражений, исход которых не был предопределен.

*     *     *

В гражданской истории России Конституция 1977 года оставила противоречивый след. Когда ее проект был опубликован, Михаил Гефтер писал: «Он опасен своей бесполезностью. Его многословность, соответствующая речевому стандарту власти, вместе с тем — производное от попытки регламентировать все стороны жизнедеятельности. Такова же и подоплека назойливости, с которой употребляется (в виде существительных или прилагательных) “социализм”. И то и другое — внешнее выражение “сверхзадачи”: принуждения к единственному образу жизни, что ставит вне закона иные мотивы и жизненные установки, не исключая и неортодоксальную интерпретацию самого социализма. Если добавить к этому сохранение в фактически неизменном виде унитарного строя, державы как формы не только политического, но и социального устройства, то в виде общего итога можно бы назвать этот документ активно и даже агрессивно отсталым, изоляционистским по своему духу и назначению» [61].

Конституция 1977 года прекратила свое существование с распадом СССР. Ее российский аналог, утвержденный годом позже и под конец испещренный противоречившими друг другу поправками, прожил чуть дольше — до конца 1993 года.

С позиций сегодняшнего дня приходится признать, что советский конституционный опыт вообще, союзная Конституция 1977 года и российская 1978 года, в частности, содержат не выученные нашим обществом отрицательные уроки. Эти уроки, к сожалению, не были должным образом учтены в последующем конституционном развитии. Отрицательные — в том смысле, чего делать не следует, на что полагаться — опрометчиво и опасно.

2 февраля 2010 года


Примечания

1. Волкогонов Д. Семь вождей. Кн. 2. М., 1995. С. 96.
2. XXII съезд КПСС. Стенографический отчет. М., 1962. Т. II. С. 588.
3. По «ворошиловской амнистии» (по имени председателя Президиума ВС СССР, подписывавшего соответствующие указы) уже в первые месяцы 1953 года на свободу было отпущено более половины заключенных из лагерей (к началу 1953 года общая численность населения ГУЛАГа — ок. 2,5 млн чел.), а к XX съезду оно сократилось примерно втрое. — ГУЛАГ. 1918–1960. Документы. М., 2002. С. 435–436; Пихоя Р.Г. Советский Союз: история власти. 1945–1991. М., 1998. С. 105–106.
4. Медведев Ж., Медведев Р. Неизвестный Сталин. М., 2001. С. 131.
5. Известия ЦК КПСС. 1989. № 1. С. 113–131; № 2. С. 124–134; № 5. С. 67–92; № 6. С. 101–115; № 7. С. 64–93; № 8. С. 78–115; № 9. С. 30–50; № 10. С. 56–82.
6. О решении зерновой проблемы было заявлено в докладе Маленкова на ХIХ съезде КПСС в октябре 1952 года. Данные по производству зерна, приведенные в обоих докладах, не вполне сопоставимы: у Маленкова — 8 млрд пудов общий сбор, а у Хрущева — 40,4 млн т товарного зерна. Очевидно, однако, что разрыв не мог быть трехкратным. — Правда. 1951. 6 октября; Н.С. Хрущев. О мерах дальнейшего развития сельского хозяйства СССР. Доклад на пленуме ЦК КПСС 03.09.1953. М., 1953. С. 5, 17.
7. Либерман Е. План, прибыль, премия. Правда. 1962. 9 сентября.
8. Известия. 1963. 18 августа.
9. «Выбор сталинского варианта действий: раскулачивание, коллективизация, возврат к продразверстке — определил траекторию развития страны на десятилетия вперед», — написал Е. Гайдар. — Гайдар Е. Гибель империи. Уроки для современной России. М., 2006. С. 147.
10. Такова же точка зрения Г. Попова, полагающего, что «эпоха Хрущева могла стать эпохой краха Административной системы как таковой, эпохой перехода к принципиально новой модели социализма». Ситуация, полагает он, тогда «была неизмеримо проще для преобразований, чем в 1965-м и тем более 1985 годах». — Попов Г. Два цвета времени, или Уроки Хрущева // О советской истории. М., 2004. С. 411–412.
11. Таубман У. Хрущев. М., 2005. С. 140–141.
12. Никита Сергеевич Хрущев. Два цвета времени. Документы. М., 2009. С. 546–547.
13. Уникальный исторический памятник — воспоминания, надиктованные пенсионером Хрущевым, оформленные и переданные его сыном Сергеем Хрущевым с санкции отца на Запад — с грубейшим нарушением всех канонов большевистских норм поведения. См.: Никита Сергеевич Хрущев. Воспоминания. Время, люди, власть. М., 1999. Кн. 1–4.
14. Румянцев А. О партийности творческого труда советской интеллигенции; Наша народная интеллигенция. Передовая // Правда. 1965. 9 и 19 сентября.
15. Гефтер М.Я. О проекте Конституции 1977 года // Из тех и этих лет. М., 1991. С. 70.
16. «Правда», 09.05.1965. Политические репрессии в СССР никогда не прекращались — вплоть до перестройки. Заметная их вспышка была отмечена как раз после ХХ съезда, когда в Москве, Ленинграде и в провинции прошли аресты и закрытые судебные процессы над людьми, публично выступившими за продолжение и углубление десталинизации, ставившими вопросы об ответственности КПСС и ее руководителей. Еще большее число людей с т.н. «гнилыми взглядами» подверглись исключению из партии, из комсомола, увольнениям с работы, «запрету на профессии» и т.д. Однако к этим репрессиям власть старалась не привлекать внимания, а Н. Хрущев утверждал — вопреки очевидности: «…у нас сейчас нет заключенных в тюрьмах по политическим мотивам» (Внеочередной XXI съезд КПСС. Стенографический отчет. Т. I. М. С. 105). Процесс Синявского и Даниэля в начале 1966 года, сопровождавшийся массивной пропагандистской кампанией, а затем и свертывание разоблачений «культа личности» обозначили идеолого-политический рубеж.
17. XXIII съезд КПСС. Стенографический отчет. М., 1966. Т. I. С. 98–99; Т. II. С. 318–320.
18. Подсчитано по: XXII съезд… Т. III. С. 356–360; XXIII съезд… Т. II. С. 383–388.
19. XXIII съезд… Т. I. С. 126.
20. Там же. С. 175, 357–358, 422–423, 504, 521, 551–552 и др.
21. Алексеев С.С. Теория права. М., 1995. С. 297.
22. Только на январском пленуме ЦК в 1987 году Горбачев решится сказать об этом, да и то в сильно смягченном виде: «ЦК КПСС, руководство страны прежде всего в силу субъективных причин не смогли своевременно и в полном объеме оценить необходимость перемен, опасность нарастания кризисных явлений в обществе…» — Правда. 1987. 28 января.
23. Статья под таким названием была опубликована нами в «Московских новостях» (1988). Впоследствии при участии Т. Ноткиной она была расширена и помещена в одном из сборников известной серии «Перестройка: гласность, демократия, социализм» — «Погружение в трясину», М., 1991, с. 15–30.
24. Попов Г. Реформирование нереформируемого. Попытка Алексея Косыгина. М., 2009. С. 369; Независимая газета. 2005. 28 октября.
25. Эти показатели были приведены Г. Поповым и Н. Шмелевым в 1990 году. См.: Ясин Е. Российская экономика. Истоки и панорама рыночных реформ. М., 2002. С. 61. Сходные данные представили В. Селюнин и Г. Ханин. Применив собственную методику агрегирования натуральных показателей промышленности, строительства и национального дохода, они убедительно показали, что официальная статистика, манипулирующая стоимостными показателями, завышает объем произведенной продукции в разы. Согласно их расчетам, НД СССР увеличился в 1928–1985 годы не в 90, а в 7 раз. — Селюнин В., Ханин Г. Лукавая цифра // Новый мир. 1987. № 2. С. 192–195.
26. В СССР добывалось железной руды в восемь раз больше, чем в США, из нее выплавляли чугуна в три раза больше, стали — в два раза, но машин по стоимости производилось столько же и худшего качества. Выпуск зерноуборочных комбайнов в 16 раз превышал американский, но зерна собирали намного меньше. — Гайдар Е. Цит. соч. С. 137. В системе Минводхоза трудились 2 млн чел., разрабатывались грандиозные планы переброски стока сибирских рек в Среднюю Азию. А потери воды в ирригационных системах достигали 75%.
27. Доля военной продукции в общем выпуске машиностроения превышала 40%. Военно-промышленный комплекс забирал треть производимого в стране металла и 20% топлива. — Кудров В.М. Советская экономика в ретроспективе. Опыт переосмысления. М., 1997. С. 35.
28. Гайдар Е. Цит. соч. C. 177.
29. Правда. 1965. 28 сентября.
30. Выступление секретаря ЦК КП Кубы Армандо Харта Давалоса на XXIII съезде КПСС // XXIII съезд КПСС… Т. I. С. 322.
31. Турчин В. Инерция страха // Погружение в трясину (Анатомия застоя). М., 1991. С. 584.
32. Вот некоторые количественные показатели этой деятельности. В 1958–1966 годах число осужденных по стандартному обвинению в «антисоветской агитации и пропаганде» (ст. 5810 УК РСФСР 1926 года, ст. 70 УК РСФСР 1960 года и по ст. 1901, дополнительно внесенной в него в 1966 году, в редакции «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй») составляло 3448 человек. В 1967–1975 годах — 1583. Зато только в 1971–1974 годах «профилактированы», т.е. получили сопряженные с угрозами предупреждения, 63,1 тыс. чел. — Гайдар Е. Цит. соч. С. 134–135.
33. Характерную картинку с заседания ЦК партии рисует в своем дневнике А. Черняев. Обсуждается вопрос о хищениях на транспорте. За сухими цифрами — фантасмагория повального воровства и безнаказанности. «Я буквально содрогался», — записывает А. Черняев. Реакция?.. «Обсуждение (ворчание Кириленко, морали Пономарева в духе большевизма 20-х годов: как, мол, это возможно! Это же безобразие! Где парторганизация? Профсоюзы куда смотрят…) поразило всех полной беспомощностью» — Черняев А. Совместный исход. Дневник двух эпох. 1972–1991 годы. М., 2008. С. 390.
34. Московские новости. 1989. 26 ноября.
35. Черняев А. Цит. соч. C. 75, 132, 193, 286, 464.
36. Горбачев М. Жизнь и реформы. Кн. I. М., 1995. С. 181–182.
37. Черняев А. Цит. соч. С. 81, 127, 307, 406, 412, 587, 634.
38. Гайдар Е. Цит. соч. С. 194.
39. См.: Феномен Косыгина. М., 2004.
40. Попов Г. Цит. соч. С. 408.
41. См. выразительные воспоминания Д. Гранина о беседе с А. Косыгиным «Запретная глава» // Знамя. 1988. № 2. С. 117–132.
42. Средний возраст членов политбюро ЦК партии (в 1917 году — ЦК) изменялся следующим образом: накануне Октябрьской революции — 34 года, после смерти Ленина — 42 года, после смерти Сталина — 58 лет, после смещения Хрущева — 60 лет.
43. Чазов Е. Рок. М., 2001. С. 56, 59, 72, 95.
44. Небезынтересный эпизод поведал в книге своих мемуаров Г.А. Арбатов. Полагая, что у него сложились доверительные отношения с Андроповым, ученый направил ему в целом вполне лояльную записку, в которой, однако же, пожаловался на вмешательство партаппаратчиков в научную и художественную жизнь. Андропов в тот же день вернул записку автору, усмотрев в ней «удивительно бесцеремонный необъективный» тон, «претензии на поучения», и заключил: «Ваши подобные записки помощи мне не оказывают». Такова была отповедь едва ли не наиболее интеллигентного и прозорливого члена партийного руководства. — Арбатов Г. Человек системы. М., 2002. С. 398–400.
45. Кремлевский самосуд. Секретные материалы политбюро о писателе Солженицыне. М., 1994. С. 556–561.
46. Правда. 1977. 28 июня, 8, 13, 17, 19, 22, 28, 30 июля; Литературная газета. 1977. 6 июля.
47. Известия. 1977. 5 октября.
48. Правда. 1977. 7, 8 октября.
49. Известия. 1977. 5 октября. Идея не была столь уж экзотичной. «Зачем это все — Советы, исполкомы, бесчисленные союзные и республиканские ведомства? — говорил Горбачеву его коллега, секретарь одного из обкомов. — Ведь все решается в ЦК, республиканских и областных комитетах партии. Надо полностью передать им власть, все остальные структуры ликвидировать». — Горбачев М. Цит. соч. Кн. I. С. 147.
50. Хроника России. ХХ век. М., 2002. С. 846–847.
51. Известия. 1977. 5 октября.
52. См.: Правда. 1977. 5–9 октября.
53. Медушевский А.Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998. С. 59.
54. Там же. С. 550–551.
55. Проблема наделения партийного лидера высшими государственными функциями в СССР решалась по-разному. Ленин возглавлял Совнарком и, будучи членом политбюро, вел его заседания. Сталин, с 1922 года возглавлявший партию, был членом Президиума ЦИК СССР в 20-х и 30-х годах, а с 1941 года — председателем правительства. В 1953–1958 годах посты первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров занимали разные лица. Но в 1958 году Хрущев стал также главой правительства. После его смещения эти посты были вновь разведены, но в июне 1977 года совмещение высшего государственного и партийного постов было реализовано иным образом: Брежнев возглавлял не правительство, а Президиум Верховного Совета. Это придало номинальной властной позиции статус, никогда прежде ей не принадлежавший. Политическая роль от правительства переходит к ПВС (или, точнее, к его председателю).
56. Подсчитано по: Центральный комитет КПСС, ВКП(б), РКП(б), РСДРП(б). 1917–1991. Историко-биографический справочник. М., 2005. С. 57–63.
57. Медушевский А.Н. Цит. соч. С. 549.
58. Известия. 1977. 5 октября.
59. Не случайно одним из первых решений (принятых почти единогласно ) I СНД РСФСР упразднил органы народного контроля — бесполезный и дорогостоящий нарост бюрократического аппарата.
60. Алексеев С.С. Цит. соч. С. 300.
61. Гефтер М.Я. Цит. соч.

Комментарии