Русский еврейский вопрос

Опубликовано в журнале «Век ХХ и мир», №3-4 ,1994 г. С. 33-47.

Гефтер М.Я. Русский еврейский вопрос // Век XX и мир, 1994, №3-4. С. 33-47

Услышать ось земную,
ось земную…
Осип Мандельштам.

Не-свой вопрос, но кровный. Пришел «со стороны», застряв занозою в сердце и в уме. И откликаются они, ум и сердце, не в лад. Сердце не приемлет, ум же заблудился в ответах, из которых каждый, подобно бумерангу, возвращает тот самый вопрос. А в нем — все, что около и что за горизонтом… Ты кто? Из анекдота: получивший анкету, нашу отечественную властительницу судеб, записывает в пятой графе: «Что да, то да…». Сразу же в соображение приходит — еврей. Но это все-таки вчерашнее «сразу», а сегодня вполне может быть русский. Даже безусловно русский. Чем-то существенным выравнялись, однако трудно передаваемым, и если толкуемым вслух, то вкривь и вкось.

1
Навстречу анекдоту — проясняющий абсурд. Предположение: утратил в малолетстве родных, а вместе с ними имя собственное, и вот ты Маугли среди людей. Сумеешь ли прожить без родословной или, чтоб не подвергнуться остракизму, примешь любую из близлежащих и в этой новой коже станешь жить, как все, не беспокоя кровь, не полемизируя с генами?! Подтвердишь, что сам — сутью — один во множестве. Из тех миллиардов один, у кого позади единый предок и общая прародина, там, в африканской (в иной ли) глубинке, и лишь затем таинственное разбегание по свету, когда нишей становится вся планета, и тогда уже не «ниша», а всечеловеческая добыча и временно разделенное поприще. Ты Маугли — оттого, что и остальные Маугли, только забыли про это. И не принимают забытое, заслоняясь преданием, племенным знаком, и обороняются, и наступают посредством несовпадающих звукосочетаний.

Защищаются ли так от себе подобных, ставших навсегда «чуждыми», или превозмогают и самое разбегание, непосильную свою планетарность? Но ведь груз этот не сбросить, не сожмешься вновь в исходный комок… И чем, в конечном счете, держится вид ГОМО САПИЕНС, как не способностью людей с удивлением и радостью обнаруживать родственность смыслов, что в словах, порождаемых на самых удаленных друг от друга земных меридианах?

Почва-этнос и почва-Земля, почва-язык и почва-речь: дитя, взбунтовавшееся против материнского лона. И лишь потом (употребляя века на то, чтобы смирить инстинкт отторжения) действие мысли: спор. Спор человека с собственной изначальностью. Спор-прорыв к новому Началу. Распятием осененная идея единственного единства, по отношению к которому и прежние, и предстоящие людские членения не больше, чем эманации целого.

Хрупкий замысел. Неистребимый. Пленяющий разрешением всех тягот совместности, обещающий раз и навсегда избавить от недуга взаимного непонимания. «Истинно говорю вам…» Сквозь тысячелетия — все ближе к   ч е л о в е ч е с т в у. И заново вспять. Волна за волной, оставляющие на берегу следы.

Следы — память. Следы — люди, кто своим поражением увлекает за ними следовать.

2
Двадцатый век — край близости, предел воплощению. Не дотянули люди до человечества? Скорее — «перетянули», вызвав доселе неиспытанный отпор со стороны собственного естества. О два преткновенных камня расшиблись: об избыток выравнивания, от геополитики и метаэкономики дотянувшегося до нравов, обрядов, утех… И о преувеличенную, себе довлеющую несхожесть, которой куда как легче заявиться «исконной», поощряя в человеке самоотстаивание убийством.

Да не два это камня, а один: повсюдный. Разве не стало заново зыбким — где основаться «просто» человечности? Днем или ночью Гомо — сам тот: Сапиенс? Когда говорит, либо когда молчит — в немом диалоге с собою? Во вчерашней хронике пожарищ и гибелей, либо листая назад всесветный мартиролог?

Великая разница — звать предков в наставники или в советчики. Такая же дистанция, как между местью и возмездием, между раскаяньем и покаянием, и даже больше, много больше.

Древние обращением к Року, в оспаривании его неукротимости постигали м е р у. Добывали ее, учились удержать. Секрет потерян. Восстановим ли? Сомнительно. Наш театр жизни необратимо другой. И тем не менее нет иного пути к спасению, чем   м е р а. Снова к ней, заново добывая! Путь — работа.

И не чужие ей те, кто, кровавя душу, расстаются ныне с грезами У-топоса: вместилища для всех побратимов на свете, «места, которого нет».

Расстаются — и не в силах расстаться…

3
Когда не биография, не исповедь, но и не помысел трактата, не заявление о намерении, что тогда?

Не окошко, а щелочка. Однако такая, в какую впору просочиться замурованным чувствам. Можно бы и минуя эту щель, но это только сдается, что можно. На самом деле — не выйдет в обход. Даже если дверь настежь. «Мы тебе рады, мы тебя любим».

В самом деле рады. И я люблю их. Не обделенный дружбой, не преданный теми, с кем был вчера. Но вдруг обманываюсь и обманываю? Самое время уяснить. Правда, спешить уже некуда, но и откладывать больше не стоит. Поздно будет.

Я — кто? Если «чистосердечно», как предлагают следователи и интервьюеры, — никто. Никто в том самом смысле, для какого лишние все акты гражданского состояния, а решение о принадлежности выносят первое произнесенное слово и последняя из сокрушенных надежд…. В наш век одноязычие — увечье. А если бы и несколько, то все равно лишь один и без родины родной… Однако что поделать, если и на нем, что мой, не в силах объясниться наедине?

Нет, демографам со мною делать нечего. Но слышу, как стучится вытолкнутое, и не пойму, что, собственно, его возвращает: угрызения ли от многолетней увертки или упрямое отвращение к вопросу, которому показано лишь «да», либо «нет»? Тут уж не анкета загвоздкою, а, простите за велеречивость,— душа.

Ее-то с кем делить? Или она и есть неделимая?

4
«Проснусь, проснусь, — рассказывала мать,/ — А за стеною кладбище таежное…/ Теперь над ней березы, хоть не те, / Что снились за тайгою чужедальнею./ Досталось прописаться в тесноте / На вечную квартиру коммунальную./ И не в обиде. И не все ль равно,/ Какою метой вечность сверху мечена. / А тех берез кудрявых — их давно / На свете нету. Сниться больше нечему».

Кто не дрогнул, слушая эти строки Твардовского, тоска и сердечная мощь которых утроены музыкой Алексея Николаева в незабываемом исполнении Александра Ведерникова? Мой японский друг писал мне, что, ставя эту пластинку, он возвращается мысленно в московские Черемушки. Мне же возвращаться некуда — и незачем.

Навсегда в Симферополе 1941-го, в тех Дубках, где в одночасье вырубили корни. Там я и всюду, где рвы и пепел. Где мертвых воскрешает память… Смертию смерть поправ, но именно — смертию смерть, а не убийством убийство. Смерть в паре с быть — работа переначатий, у какой свой вселенский многоязыкий счет.

Ущербна культура, минующая это. Да и культура ли?

Пробный камень. Тайное испытание. От скифских могильников ли род вести или сразу от Кронверкского вала, от островка по имени Голодай? Беря за исход «Слово о полку Игореве», либо «Пир во время чумы»?

Нет спору — совместны. Но лишь нами, нашей жизнью-смертью.

«…И не все ль равно, какою метой вечность сверху мечена». Это — мое. Это — я.

5
Увертюра затянулась. Пора вводить главный мотив. Проще, слышнее. Чего звучней: сохранился ли у нас, обитающих тут, еврейский вопрос?

Что был, этого не отрицает, пожалуй, никто, даже из тех, в чьи обязанности входило начисто сие отвергать. Теперь не то чтобы признать, а даже отоварить это признание можно не без выгоды, по крайней мере во внешних сношениях. Отряхнем былой прах с наших ног… А если не отряхнется?

Разобраться бы, что понимаем под этим самым вопросом. Право ли на самоопределение, нужду в нем, жажду его? Так нелегко сегодня с правом этим. Вроде бы нет ничего естественней, а с другой стороны — пустотелое оно и начинено вдобавок порохом… В еврейском варианте ежели «вплоть до отделения», то просто — вон! Разница немалая, по доброй ли воле или пинком, хотя откуда добрая, когда бы не маячило «пинком»? В текущей жизни, в словесном обиходе, и не непременно с погромной интонацией, можно и со снисходительным похлопыванием по плечу.

А вдруг — полная перемена, и тогда… В самом деле что? Само собой, не старое местечко, не ссыльный Биробиджан. Большие города, человеческий муравейник, где каждый ничто врозь и розно же посягает на все. Реализуйся — вот он, твой завет! И уже на заднем плане своеобычное предание, собственные подмостки. Оживший Михоэлс, бессмертный Лир его — перешел бы на иврит, либо претворился заново на обращенном к Миру русском? На том русском, что и еврейский…

Комментарии