Три слоя значения в микроистории

Является ли микроистория генерализирующим методом выявления частного, уникального и особенного? Одна из версий ее генезиса и методов — перед вами.

Профессора17.05.2013 // 2 675
© flickr.com/photos/13382424@N00/

Едва ли какая-то из новаций в написании истории так сильно повлияла одновременно на публичную и профессиональную сферу, как микроистория. Такие историки, как Эмманюэль Ле Руа Ладюри и Карло Гинзбург, не просто произвели переворот в понимании профессиональными историками того, как нужно рассказывать истории, как говорить о прошлом, но также завоевали неожиданно огромную аудиторию. Так, классический труд Э. Ле Руа Ладюри «Монтайю», объемом более шестисот страниц, с огромным множеством примечаний, вошел в хит-парады книжных продаж: было продано более двух миллионов экземпляров! Второй крупный исторический труд Ладюри, «Карнавал романцев», был переработан в телесериал, имевший немалый успех. Тем не менее, хотя профессионалы часто критикуют микроисторию, никто не осмелится видеть в ней лишь фантазирование на потребу публики. Микроистория стала вдохновением для многих профессиональных историков, и, думаю, все согласятся с тем, что она придала исторической дисциплине новую и крайне важную перспективу.

Но хотя о микроистории написано много, не существует ни консенсуса, ни сколь-либо удовлетворительной теории, в чем именно состоит ее «новая перспектива». Микроистория, конечно же, по существу определяется масштабом своего объекта, но один масштаб не мог так обновить всю историографию. Издавна ведутся исторические исследования на микроуровне, по большей части вне академических стен, под грифом «локальная история», не говоря уже о биографиях, семейных историях или об историях отдельных деревень. Но как признает большинство читателей, отличие локальной истории от микроистории — в том, что микроистория обязана выходить на какой-то уровень обобщения, до которого локальной истории не дойти. Микроуровень становится средством утверждать что-то на более общем уровне, хотя и не является самоцелью. Как говорил Джованни Леви, перефразируя Клиффорда Гирца, «историки не исследуют деревни — они ведут исследования в деревнях».

Но гораздо менее понятно, что это за общий уровень и как «микроскопические» наблюдения в микроисторических трудах с ним соотносятся. В данной статье мы вычленим три других более общих уровня. Это «слои значения», из которых микроисторическое исследование и извлекает своеобразную прибавочную стоимость в сравнении с историями локальными.

Это слои:

— когнитивный,
— опытный
— и этический.

Я утверждаю, что заслуга большинства микроисторий (если не всех) не сводится к первому уровню, будучи зависимой от разработки уровня второго и третьего. Вместе с Куном я убежден, что научные дисциплины, такие как микроистория, держатся не на отвлеченных принципах, кредо или предписаниях, но на конкретных канонических примерах. Поэтому сердцевина моей аргументации выковывается не (только) абстрактной логикой и аргументацией, но и отсылками к трудам классиков жанра.

 

1. Когнитивный слой

Когнитивный слой — самый первый и простой слой, на котором реализуется труд по микроистории. Как использование микроскопа помогает биологу изменить его гипотезу о работе организма, так и более пристальный взгляд на определенную историческую ситуацию может открыть прежде неведомые сведения о том, как подобная ситуация работала, и поневоле привести к формулированию новой гипотезы. Джованни Леви приводит пример из собственных исследований. Долгое время историки думали, что сделки с землей в итальянских крестьянских обществах раннего Нового времени регулировались чем-то вроде свободного рынка, основанного на индивидуальных коммерческих интересах. Но когда мы приглядывались внимательнее к социальным и семейным связям между агентами, беря для рассмотрения какой-то один регион, то оказывалось, что все эти сделки с землей были на самом деле способом усиливать социальные связи — актом дарения в гораздо большей степени, чем обменом на основании коммерческих интересов. Вот пример того, как микроистория, изучая социальные отношения в отдельном регионе, может вести нас к общему выводу — в данном случае, об экономической системе Италии раннего Нового времени. Здесь мы видим ту же объяснительную структуру, что и в кейс-стади: общая гипотеза позволяет нечто утверждать, тогда как единичный случай оказывается отличным от того, что предполагалось в гипотезе. Тем самым общая гипотеза либо отвергается, либо признается относящейся к ограниченному числу случаев. Если бы все микроистории имели такую объяснительную структуру, мы бы на этом закончили свою статью, не найдя никаких различий между локальной историей и микроисторией.

Но это не так. Вспомним такие труды, как «Монтайю» и «Сыр и черви». В обеих книгах нет общего утверждения, их цели — чисто описательные. В них не утверждается, что деревня Монтайю или мельник Меноккьо могут подтвердить или опровергнуть такую-то и такую-то общую гипотезу о деревнях или о верованиях людей как таковых. И Монтайю, и Меноккьо уникальны. Монтайю — благодаря статусу еретической деревни и тому, что она была весьма изолирована от семейственных структур феодального общества, а Меноккьо — по причине его срединного положения между высокой и низовой культурой. Если бы эти примеры считались образцами или инстанциями обобщения, то следовало бы признать, что их выбор неудачен. Даже в книге самого Леви «Наследование власти», из которой мы и взяли наш пример возможных когнитивных заслуг микроистории, общее утверждение состояло бы вовсе не в том, как происходили сделки с землей. Книга Леви, прежде всего, — история одного человека, Джулио Чезаре Кьеза, который смог приобрести и передать по наследству (отсюда заглавие книги) огромный объем власти, несмотря на все ограничения, вводимые правящим классом.

Можем ли мы предположить, что отношение микроисторического события к макроисторической структуре отличается от отношения примера или случая к общей категории или закону? Может ли быть другой путь, который бы выводил от изучения микроисторических событий на уровень большего обобщения? Событие малого масштаба может рассматриваться как оговорка по Фрейду, в которой неожиданно выходят на свет общие, но обычно подавляемые аспекты существования какого-то общества.

Микроисторию часто рассматривают в подобном свете как изучение глобального через локальное. Центральным понятием тогда становится «густое описание», по Клиффорду Гирцу, образцом которого стала собственная книга Гирца «Глубокая игра: заметки о петушиных боях на Бали».

Так называемое «тонкое описание» изображает то, что происходит на глазах у всех, с той точки зрения, что сродни фиксации объективом. Тогда как «густое описание», которым так гордится интерпретирующая антропология, есть описание в терминах значения. Его цель — выявить, извлечь на свет, что данное событие значит (или значило) для аборигена. В ходе этого «густое описание» проникает внутрь символической «архитектуры» индивида или общества. Сам Гирц, например, сначала описывает петушиные бои просто — как то, что физически происходит; но после удивляется, что петушиные бои столь важны для жителей Бали, и, исходя из типологических различий между разными родами боев («глубоким» и «поверхностным», в зависимости от того, какие суммы ставятся на кон), переходит к более общему анализу символической и социальной значимости петушиного боя. Петушиный бой оказывается перформативным обрядом, в котором мужчины на Бали одновременно конструируют и репрезентируют свою мужественность и социальные связи. Поэтому данное событие оказывается важным для понимания общества Бали как целого.

Как много раз отмечалось, труды Гирца, особенно «Петушиные бои», оказали чрезвычайно большое влияние на микроисториков. Самое глубокое влияние Гирца испытал его коллега по Принстону Роберт Дарнтон, особенно в своей статье «Великое кошачье побоище» и одноименном сборнике статей. Обратимся к статье Дарнтона, чтобы увидеть, как взгляды Гирца переносились в область написания истории.

В своей статье «Рабочие бунтуют: Великое кошачье побоище на улице Сен-Северин» Дарнтон описывает бунташеское убийство кошек, которое современники считали забавной выходкой. Но занимает нас то, что мы, люди XXI века, не возьмем в толк, что же здесь смешного — мы, наоборот, сострадаем несчастным кошкам. На первый взгляд, Кошачье побоище очень похоже на балийский Петушиный бой: кажется это чем-то странным и незначительным, но при более тщательном рассмотрении оказывается нагружено всякого рода символическими значениями в связи с социальной стратификацией. Как и Гирц, Дарнтон сперва дает «тонкое» описание события, а после переходит к более глубоким слоям с целью раскрыть множественность значения. Убийство кошек в его описании оказывается выражением социально-экономического дисбаланса между нанимателями и наемными работниками, символическим отождествлением домашних животных с начальниками, карнавальной традицией перевертывания социального порядка, культурным «я-не-знаю-что» в отношении кошек и практикой шаривари.

Но нельзя не заметить различия между Гирцем и Дарнтоном. В балийском обществе петушиный бой — общепринятая практика, а великое кошачье побоище было событием исключительным. Хотя нельзя забывать, что, по признанию Гирца, петушиный бой — не главный ключ к пониманию балийцев, но все же это важная часть балийской жизни. Только потому, что петушиные бои пронизывают всю жизнь среднего балийца, Гирц и смог вывести из петушиного боя общие характеристики балийского общества. Кошачье побоище, описанное Дарнтоном, — единственное и уникальное событие; нельзя сказать, что оно существенно важно для какого-то общества или для какого-то исторического периода. Поэтому Дарнтон и не получает никаких новых сведений из описываемого им события. Экономический дисбаланс, карнавал и шаривари как традиции, символическое отождествление домашних животных и начальства и сексуальные коннотации кошек были известны и до Дарнтона. Тот факт, что они были значимы в убийстве кошек, ничего не добавляет к нашему знанию об обществе. Тогда как социальная и символическая структура балийского общества не была известна заранее, и Гирцу понадобилось найти ключ, которым и оказались петушиные бои.

 

2. Опытный слой

Адриан Джоунс в одной из последних статей заметил, что есть существенное различие между текстами, в которых что-то заявляется или утверждается, и текстами, цель которых — передать смысл или ощущение. Клиффорд Гирц также заметил как-то, что успех и качество антропологического исследования зависит в первую очередь не от качества когнитивных предпосылок, но скорее от способности передать ощущение того, что «ты там был».

На Западе мы постепенно привыкли к тому, что научная литература прежде всего представляет некоторые тезисы. Но если прав Гирц, труд по антропологии не таков; мы не должны смотреть сначала на предпосылки работы антропологов, их доказательства или способы их использования. Но мы должны смотреть на те техники создания текста, которые они применяют, чтобы воссоздать образ описываемого ими мира и породить симпатию (или антипатию) к людям, которых они изучают и с которыми общаются. Это вовсе не означает, что факты и доказательства не нужны; просто цель представления антропологических данных в антропологическом труде — не убедить читателя в правильности какого-то утверждения, но передать ему чувство, «как там все должно было происходить». Разумеется, для достижения этой второй цели нужна не меньшая добросовестность в обращении с фактами, чем для достижения первой.

Конечно, могут сказать, что исторический труд всегда представляет собой утверждение, потому что заявляет, что такие-то вещи произошли в прошлом. Но мы говорим об утверждениях в другом смысле — в смысле объяснения отдельного исторического события или исторического свойства, в смысле приравнивания двух (родов) исторических событий или свойств (утверждение в духе «А на самом деле Б») или приложения к факту более или менее общего закона.

Я убежден, что микроистория в самом общем смысле близка к тому, что Гирц называет «антропологией». Цель большей части микроисторий — передать чувство, а не доказать какой-то тезис; и множество отличительных особенностей этого жанра становится понятно только в этом свете, почему они буквально создают эффект «живого присутствия».

Голландские историки Йохан Хёйзинга и Франк Рудольф Анкерсмит доказывали, что опыт прошлого, как и чувство «присутствия прямо на месте», вступает в фундаментальное противоречие с нашим когнитивным дискурсом о прошлом. Чем больше мы пишем об истории, чем больше контекстов мы создаем, тем больше мы чувствуем, что реальность прошлого погребена под слоями дискурса и контекстуализаций. Чем больше мы знаем о прошлом, тем меньше мы удивляемся ему, увлекаемся им или бываем им поражены. Другими словами, чем больше мы знаем прошлое, тем меньше мы можем чувствовать его и ощущать его на опыте. Это означает, что исторический опыт должен искать обходной путь мимо господствующей историографии.

Вот почему, как я думаю, микроисторики столь увлекаются историческими аутсайдерами. Если бы Гинзбург написал биографию типичного аристократа-интеллектуала или типичного крестьянина, нас бы в ней ничего не задело и не заинтриговало. Это мог бы быть интересный пример, но не более. А Меноккьо нетипичен и не вписывается ни в одну категорию (высокая культура, низовая культура, крестьянская культура, народная вера…), которую мы обычно прилагаем к прошлому. И это пробуждает в нас особое чувство. Мы начинаем понимать, что наши обычные категории не всегда точны и не всегда настолько всеобъемлющи, насколько нам хотелось бы, и что какая-то часть реальности прошлого сама прорывается к нам и достигает нас более прямым путем. Мы начинаем чувствовать, что Меноккьо — реальный человек, человек из плоти и крови, как раз потому, что его действия не могут быть объяснены в каких-то обобщающих категориях. Мысли Меноккьо как будто долетают до нас напрямую, не застревая в фильтрах категориальных схем. Гинзбург и сам хорошо это понимает, когда прямо заявляет, что казус Меноккьо специфичен тем, что применявшиеся инквизицией категории колдовства и сатанизма разбиваются о стену одичавшего вероучения Меноккьо. Мы как читатели ощущаем бессильный гнев инквизиторов и начинаем понимать, что категории, с помощью которых мы понимаем настоящее и прошлое, недостаточны. По этой причине читатель книги «Сыр и черви» начинает чувствовать, что имеет дело с чем-то совершенно особенным, проникая далеко за пределы нашей концептуальной схемы.

То же самое можно сказать и о других микроисториях. Патрисия Коэн подробно пишет об угнетении женщин в викторианском Нью-Йорке, но Элен Джюитт стала героиней ее книги не потому, что она типична, но потому что она, как и некоторые другие проститутки, смогла до некоторой степени вырваться из этих структур подавления и даже обратить их себе на пользу. Именно поэтому мы начинаем ощущать контингентность исторической реальности: потому что видим, что Элен Джюитт действительно была реальной личностью, а не бессмысленной игрушкой, выставляемой на продажу. Именно так она и позволяет нам лучше понять то время, в которое она жила.

Но, разведя знание и чувство прошлого, нужно учитывать и другой важный аспект воззрений Хёйзинги и Анкерсмита: исторический опыт никогда не сводится просто к чувству прошлого. Он всегда сопровождается идеей исторической дистанции — мыслью, что хотя прошлое и может в какие-то моменты казаться прямо «готовым к употреблению», всегда существует непреодолимый разрыв между настоящим и прошлым. Хотя прошлое нас и может увлекать, но это всегда будет только увлечение, опосредованное исторической дистанцией. Хёйзинга поэтому описывает исторический опыт как подобный опыту сновидческому: прошлое прямо у нас в руках и при этом бесконечно от нас далеко. Такое сочетание близости и дистанции, чувства, что историческую реальность можно потрогать руками, и вместе с этим опыта непреодолимого разрыва между настоящим и прошлым, и определяет специфическую природу и исторического опыта, и исторического чувства.

 

3. Этический слой

Итак, микроистория ставит целью скорее создать некий эффект и пробуждать эмоции, а не обосновать когнитивную уверенность. Но тогда очевиден следующий вопрос: с какой целью? Зачем нужно заставлять читателя отождествлять себя с историческими персонажами, зачем создавать ощущение «присутствия» прямо там? Конечно, такое чувство может быть оправданным само по себе — так думает Хёйзинга, сближающий исторический опыт с эстетическим.

Но я так не думаю, во всяком случае, в отношении микроистории. Я считаю, что микроисторики ставят несколько другую цель. Это «нечто другое» лучше всего описать как этическое действие (ethical agenda). Более того, я докажу, что они это делают двойным образом. Во-первых, микроисторики совершают этическое действие по отношению к своим современникам. Они каким-то образом хотят изменить общество, в котором живут. Во-вторых, микроисторики имеют свое этическое отношение к прошлому, реализуя идеал исторической справедливости и исторической ответственности.

В правильности первого предположения легко убедиться, если мы заглянем в биографии самых значительных микроисториков. Например, Карло Гинзбург описывает себя как исследователя, близкого левым политикам, при этом отдающего себе отчет в политических импликациях его работы. Его отец в 1930-е годы был активистом антифашистской группы «Справедливость и свободы», и сам Карло принимал самое действенное участие в работе группы «Борьба продолжается» — неформального объединения студентов и рабочих после 1968 года. Эмманюэль Ле Руа Ладюри был членом Французской коммунистической партии с 1949 по 1956 год и секретарем местного отделения Объединенной социалистической партии с 1960 по 1963 год. Натали Земон-Дэвис была политическим активистом в студенческие годы и признавала, что ее боевой политический активизм глубоко повлиял на ее подход к истории. Кроме того, в 1960-е годы при маккартистском режиме она лишилась гражданства США, ее муж сидел одно время в тюрьме, и кончилось это вынужденной эмиграцией в Канаду. Именно этот опыт и остается в феминизме Земон-Дэвис, политической теме, которая также важна для Патрисии Коэн.

Левая ориентация микроистории вполне прослеживается по этим примерам. И, например, в «Монтайю» свободный ум благодушного пастуха Пьера Мори противопоставлен извращенному властолюбию и надменности священника Пьера Клерга. Также и в «Возвращении Мартина Герра» Натали Земон-Дэвис героиня Бертранд де Рольс, жена Мартина, сражается за собственное счастье с отцом Мартина Санкси и половиной деревни Артига. В книге «Джованни и Лузанна» героиней будет Лузанна, которая следует советам сердца, а не социальным конвенциям вдовства. И даже в коротком эссе Дарнтона «Великое кошачье побоище» определенно высказывается скрытая симпатия к изобретательным рабочим, которые могут отомстить своим работодателям средствами популярных традиций символического возмездия. Во всех этих историях мы находим одну и ту же тему: независимый герой или героиня из рабочего класса, который черпает силу из того, что выпало ему на долю. Мораль всех этих историй понятна: микроисторики показывают нам, что сопротивление всегда возможно. Индивиды могут начать в любой момент делать то, что им диктует сердце или совесть. Говоря кратко, микроистории оказывают существенно освобождающее действие, показывая, как можно сопротивляться угнетению, внушая чувство независимости и свободы, особенно низшим классам.

Но это не единственный и возможно даже не самый важный этический аспект микроистории. То, что герои микроистории по большей части трагические, кажется, идет поперек этого. Если бы Гинзбург, Ладюри и другие хотели бы просто призвать к освобождению, они бы выбрали тех людей, которые преуспели в деле освобождения. Поэтому я убежден, что микроисториками движет другое — чувство исторической справедливости. Спасая этих людей от забвения, мы хотя бы минимальным образом исправляем допущенную прежде историческую ошибку. Это означает, что микроисторики и, возможно, мы все отвечаем перед умершими; иначе говоря, есть этический призыв, обращенный к прошлому. Эта идея не нова: Антоон де Баетс убедительно писал об этическом отношении к умершим. Гинзбург тоже однажды заметил, что историки должны говорить истину, потому что это этический долг перед умершими, а не потому, что историк таким образом подтверждает свой профессиональный статус.

Конечно, это только гипотеза, но она позволяет понять две вещи. Прежде всего, почему микроисторики предпочитают тех, кто потерпел поражение в истории. Затем, почему микроисторики — историки, а не авторы художественной прозы, почему они так бережно обращаются с реальностью прошлого. Если бы они только хотели рассказывать вдохновляющие истории о героях рабочего класса в прошлом, они могли бы сочинить вымышленные характеры — но это не так.

Источник: philpapers.org

Комментарии