Частный человек Лидия Гинзбург

Опыт академической автономии филологов-формалистов продолжает привлекать обостренное внимание. Но реконструировать его — не всегда простая задача. Об этом — литературовед Станислав Савицкий.

Карта памяти10.07.2013 // 982
© Р. Хрущ

О книге: Савицкий С. Частный человек: Л.Я. Гинзбург в конце 1920-х — начале 1930-х гг.

— Станислав Анатольевич, поздравляем вас с выходом новой книги! Каков основной вывод вашей книги? Лидия Гинзбург участвовала в создании советского литературного проекта или она противостояла ему? Потому что многое в вашей книге показывает, что она во многом и созидала большой стиль хотя бы со стороны, из своего угла: тот же опыт постановки больших вопросов в прозе, опыт написания детективного романа, комикс по мотивам которого опубликован в приложении, в чем-то ведь это пересекается с большим стилем тридцатых годов?

— Книга не совсем про Гинзбург и соцреализм. То, как Гинзбург формировалась в советском литературном контексте тех лет, — вот основной ее сюжет. Я пытался понять, как начинающий литератор, учившийся у ученых-авангардистов, которые были вне советского мейнстрима, но играли очень важную роль в раннесоветской культуре, искала свое место в литературной ситуации конца двадцатых — начала тридцатых. Ведь первые шаги Гинзбург в литературе совпали с первой пятилеткой и началом идеологизации советской культуры. Причем когда она начинала писать, еще не было соцреализма, и одна из проблем этого периода — неразбериха, в которой неясно, кто каких взглядов придерживается, какие институции за что отвечают. Например, боялись РАППа, но вдруг его заклеймили, и кто-то даже подумал, что началась «оттепель». Впрочем, ненадолго. Совсем скоро соцреализм и Союз писателей забетонировали литературную жизнь. На «оттепель» приходится отречение Шкловского от авангарда. Для Гинзбург это тяжелое время. В этой неразберихе ее невинный роман для юношества чуть было не запретили. Издательство, цензура и другие институции контроля были дезориентированы необходимостью блюсти идеологическую верность в ситуации неразберихи. История публикации «Агентства Пинкертона», которую я пытаюсь реконструировать в одной из глав, — это как раз история о том, как в этих обстоятельствах писатель писал для того, чтобы опубликоваться без проблем, и нажил одни проблемы.

Гинзбург пережила, еще будучи начинающим литератором, во-первых, опалу своих учителей, во-вторых, прессинг системы, которая еще до конца не стала тем советским механизмом управления культурой, какой она была с середины тридцатых. Ведь затея с «Агентством Пинкертона» — это не попытка написать советский эпос или монументализировать большой советский нарратив. «Пинкертон» не имеет отношения ни к прустовскому роману, о котором она много размышляла, ни к прозе в духе «Старой записной книжки» Вяземского, которой она была увлечена. Это попытка написать актуальный в той ситуации текст на заказ. Не для души, как она говорила, а чтобы люди читали. Гинзбург решала формальную литературную задачу.

Я старался избегать больших обобщений и отвлеченного теоретизирования — я рассказал одну отдельно взятую историю. Историю о том, как во время формирования советской культуры интеллектуал-авангардист, которому советская система не кажется идеологически и экзистенциально своей, пытается разделить опыт происходящего с жителями этой страны. Моя идея в том, чтобы рассказать о начале советской культуры на конкретном примере, избегая представлений о противопоставлении интеллигенции и власти, о конформизме, о параллельном сосуществовании с официозом. Гинзбург была одним из самых проницательных наблюдателей советской жизни. Благодаря ей мы можем узнать много нового про двадцатые — тридцатые, тем более что для большинства из нас Лидия Яковлевна Гинзбург — одна из ключевых фигур шестидесятых, семидесятых и восьмидесятых годов. А вот как она пережила двадцатые и тридцатые, мы мало себе представляем. Эта книга — как раз об этой предыстории. Тем мыслителем и писателем, которого мы любим, перечитываем и без которого не представить русскую культуру прошлого века, Гинзбург стала именно в двадцатые — тридцатые.

— Бесспорно, но сразу несколько вопросов. Прежде всего, в чем причина неуспеха ее проекта? То, что магистралью стал стилизованный «большой стиль», а монтажный принцип отошел в прошлое?

— С точки зрения самой Гинзбург неудача состояла в том, что, написав «Пинкертона», она поняла, что произведение, в котором не затронут авторский опыт, является фейком. Она думала, что можно рекомбинировать документальные источники, придумать детективный сюжет и беллетризовать этот материал и эту структуру, но оказалось, в этом нет никакого смысла. В карьерном плане роман был тоже неудачей. Хотя Гинзбург написала вещь на злобу дня — детектив о профсоюзном движении, нового «Месс-Менда» не получилось. Однако этот опыт вхождения в советскую литературу многому ее научил. После этого она поняла, что будет писать для себя и узкого круга знакомых, а не для советских издательств. И потом, историю злоключений романа она рассказала в «Записных книжках». Ее друзьям — Шварцу, например, — нравилось, как она описывала эти мытарства.

Что касается историко-литературной оценки «Агентства Пинкертона», сейчас у нас недостаточно информации для того, чтобы реконструировать контекст начала тридцатых и понять, какую роль сыграл роман в развитии советской детской литературы. Но, насколько мне известно, эта книга не пользовалась большой популярностью, потому что мода на красных пинкертонов к тридцатым прошла. Все-таки это сюжет десятых — двадцатых годов.

Я хочу подчеркнуть, что тут важнее всего история Гинзбург, а не то, был ли этот текст популярен тогда у подростков. История эта, кстати, со счастливым концом. В позднесоветское время к Гинзбург пришел большой успех.

Что касается монтажа, он вряд ли мог быть помехой, т.к. в «Пинкертоне» есть сюжет, есть интрига и текст читается легко. По мотивам романа даже комикс есть. А вот если говорить о фрагментарном письме Гинзбург, о ее «Записных книжках», эссе и повествованиях, здесь монтаж действительно был существенной проблемой. Так тогда в официальной литературе не писали.

— Вы пишете также о том, что Гинзбург мечтала о прустовском романе как о вершине развития европейского романа. Собственно, каким он мог бы быть и как она собиралась, по-вашему, позиционировать его в текущем литературном процессе? Как она это делала в шестидесятые — семидесятые годы, ее апология прустианства как психологического нюансированного письма, как усложненного психологизма, психологизма от конструктивизма, — это понятно. Вы пишете также в своей книге про то, как она спорила с радикальным авангардом, в котором видела недостаток психологизма, что ее позиция оказывается ближе к Шпету и подобным авторам. Какое место занял бы сам этот прустианский текст, как она его мыслила, в такой защите психологизма?

— В архиве Гинзбург нет текста романа, написанного под влиянием Пруста. Есть материалы, которые свидетельствуют о работе над большим произведением. Мои коллеги Эмили Ван Баскирк и Андрей Зорин изучили их и пришли к выводу, что этот замысел реализован не был. Некоторые из этих материалов были опубликованы в замечательном сборнике прозы Гинзбург, вышедшем не так давно в «Новом издательстве». Насколько это был прустовский роман, мы можем только строить догадки. О Прусте Гинзбург писала много, причем первое ее впечатление от «В поисках утраченного времени» было негативным: это роман, неактуальный в советском контексте. По разным причинам. И из-за того, что субъективность письма Пруста неуместна в советское время. И из-за того, что эротизм его прозы в эпоху производственного романа многим был просто непонятен. Но потом оказалось, что социальная психология Пруста как раз очень кстати в том числе в качестве альтернативы футуристской зауми, формотворчеству и антирефлексивной литературной работе. Собственно, так Гинзбург и продолжала авангард, оспаривая многие его основания и разрабатывая свой литературный социально-психологический эксперимент.

— Да, но как это должно было быть освещено и показано внутри советской литературы?

— Внутри советской литературы Гинзбург недолго пробыла. Ее проза после «Пинкертона» писалась, по всей видимости, в стол. Исторически она, конечно, человек этой эпохи, ее тексты — часть истории советской литературы, но неофициальной, независимой, неподцензурной советской литературы. Их только в восьмидесятые начали печатать!

Социальная психология могла быть использована для анализа той жизни, которой жили люди в новом, складывающемся на глазах поколения Гинзбург обществе. Гинзбург писала о человеческом опыте, с двадцатых годов она хотела понять, как изобразить современного человека в литературе. Еще тогда она много размышляла о том, какова должна быть фигура автора, как строится фигура героя, от чьего лица ведется речь в тексте. И, возможно, отчасти благодаря Прусту она для себя решила, что автор-герой — это некое «овнешненное» социальное существо, если можно так выразиться, но не творческая личность, переполненная душевными переживаниями, чувствами, терзаниями, которые надо срочно донести до читателя. Гинзбург критиковала психологический биографизм и постромантические литературные представления о душевной жизни. Ее больше интересовали проявления психологического на границе с социальным, в общении между людьми, в проявлении амбиций, в самоутверждении, в отстаивании ценностей, в расхождениях между переживанием и его выражением. И в этом отношении Пруст не был единственным автором, который «перевернул ее сознание», как она писала. Социальная психология Пруста могла быть соотнесена с тем, как понимали социальную природу языка Шпет и Волошинов. Другой любимый писатель Гинзбург — Вяземский — называл такого «внешнего» человека лицом «без фасы», лицом, у которого есть только профили. Ей нравилась эта формулировка. Ну и, конечно, тут нельзя забывать о том, что Льва Толстого Гинзбург с детства обожала. И многое в ее склонности к литературному психологизму было именно следствием внимательного чтения Толстого, которого, как известно, ценил Пруст.

Беседовал Александр Марков

Комментарии