Навальный: Private Enemy

Колонки

Гуманитарный наблюдатель

19.07.2013 // 501

Доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник отдела христианской культуры Института мировой культуры Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова, научный руководитель интернет-журнала «Гефтер».

Летом 2013 года поменялось нечто очень существенное: образ врага, который создает себе власть. Враг прежнего времени был прежде всего «экстремистом»: «красно-коричневым» молодцем ельцинской эпохи, бородатым ваххабитом первого и второго путинского срока. Он мог быть нацболом, сатанистом, экологом или ученым-шпионом — все это были варианты экстремизма, то есть локального террора против системы: кто-то сидит в углу и в углу что-то взрывает, и этим он опасен. Таким образцовым экстремистом стали, например, такие различные офицеры, как нелепый террорист Квачков, бытовой насильник Буданов и погибший при странных обстоятельствах Рохлин — все они напоминали, что офицер вовсе не спит, когда служба идет, а, напротив, может начать непредсказуемо действовать.

Под «борьбу с экстремизмом» была заточена значительная часть институтов: молодежь должна была массово поступать в вузы, чтобы не стать экстремистами в подвалах и подворотнях. Считалось, что в вузах необходимость хотя бы посещать лекции отучит от девиантного поведения. По сути дела, официальная политика пыталась копировать представления о «регулярном государстве», которое способно воспитывать подданных и потому не дает пробудиться разрушительным настроениям в их душе. Это была утопия гармонизирующего государства: телевидение и профессура, все инстанции распространения знаний и все источники информации, находящиеся под контролем образованных людей, несут в массы просвещение, которое предохраняет от экстремизма. Можно видеть в этом пародию на Просвещение: все-таки Просвещение требовало личного выбора и личной ответственности, а здесь заимствуются отдельные институциональные модели, но при этом не заимствуется главного — любви к свободе. В результате вся эта машина просвещенной умеренности, студентов, которые ходят на лекции, а на досуге смотрят патриотическое кино, старшеклассников, которые зарабатывают на жизнь курьерами или продавцами-консультантами, молодых рабочих, которые в перерыве между отгрузкой товаров говорят о том, что лихие 90-е закончились, начала работать не хуже «домов культуры».

Самое интересное, что эта машина предотвращения экстремизма, или машина мнимого просвещения, не требовала создания оригинальных институтов. Этим она отличается от проектов модерна: скаутских организаций, домов культуры, массового спорта, кубертеновского олимпийского движения или религиозного экуменического движения, которые были тоже за мир во всем мире, дружбу, книгу вместо водки и спектакль вместо мордобоя, но которые были вполне инновационными. Сурковская пропаганда, как и предшествующая волошинская пропаганда, юмашевская пропаганда и т.д., обходилась без создания новых институтов. Создавалась очень интересная игра на грани нормы и экстремизма: например, движение «Наши» называло себя «антифашистским»: оно получало право говорить с экстремистами как бы на их языке, то есть проводить свои акции, вроде борьбы с книгами Сорокина, — и тем самым экстремизм оказывался как бы приватизированным, использованным на частном open-air’е.

Экстремист — это тот, кто движется в очень узком коридоре возможностей. Его задачи вытянуты в прямую линию: собрать бомбу, прокричать нужный лозунг, беспрекословно подчиняться старшим, выполнить инструкцию по порядку. Поэтому удивительным образом антиэкстремизм официальной политики оказывался декларацией свободы: это экстремисты — пленники своей идеологии и своих предрассудков, тогда как мы можем заниматься чем хотим. Можно вспомнить хрущевскую борьбу с сектантами, которая подпитывала дряхлеющий государственный атеизм: нужно было изобразить сектантов людьми предельно несвободными, зомбированными персонажами — и вот уже комсомольская жизнь на их фоне выглядела не обязаловкой, спущенной из убогого кабинета комсорга, а дискотекой, вольницей турпоходов и мелодий и ритмов Сан-Ремо вместо пасхальной заутрени.

Изменение парадигмы началось не сразу, наверное, с идеи «единого учебника истории» или чего-то в таком роде. Теперь в узком коридоре возможностей должны двигаться не экстремисты, а, наоборот, весь народ, все путинское большинство. Именно они должны следовать инструкциям и правилам, должны выполнять четкие предписания и не сметь ослушаться Путина как нового сектантского гуру. Неслучайно выступления Путина перед сторонниками, с его «умрем же под Москвой» — словно из рассказов об изуверских сектах самосожженцев. Напишет ли Александр Эткинд, или кто-то из его учеников, продолжение книги «Хлыст», уже про культурную жизнь третьего срока — покажет время.

Но если так все перевернулось и официальная культура стала узкой до экстремизма, то тогда получается, за что судить противников нынешней власти? Да как раз за свободу, а не за экстремизм. За возможность просто распорядиться своими деньгами при покупке и продаже леса: за возможность купить тот лес, который тебе понравился, и продать его тогда, когда тебе кажется нужным его продать. Единственное, что противостоит нынешней власти, — это абсолютная свобода. Только опекушинский Пушкин ей ненавистен (хотя она не откроет этой своей тайны), а вовсе не Тимирязев, Курчатов и другие монументы Москвы. Только тот ее враг, кто «любит песнь свою» и кто любит обдумывать свои тайные стихи. Это террор против одного памятника, против одного человека, против одной идеи свободы. И это надо осмыслять: во всяком случае ввиду того, что длительному противопоставлению «публичной официальности» и «частной жизни», комсомольского задора и кухонного пения Окуджавы (или чтения гуманитарных книжек) пришел конец. Теперь важно не различие между публичным и частным, а различие между свободой и несвободой. Другие различия обличаются как суеверия с 18 июля.

Комментарии