Анатолий Корчинский
Почему в российском публичном пространстве отсутствует диалог?
Коммуникативная катастрофа российских медиа: почему в языке социальной критики больше разрывов, чем связей?
© Emily Higginson
Идея обсудить диалогический потенциал окружающего нас медиапространства возникла из удивления: почему полемисты, и особенно те, кто исповедует открытость и плюрализм, не слышат друг друга? И зачем тогда сегодня так много всего говорится и пишется? Об этом — эпистолярный диалог доцентов кафедры теории и истории гуманитарного знания Историко-филологического института РГГУ Юрия Троицкого и Анатолия Корчинского (реплики датируются началом февраля с.г.).
Юрий Троицкий: Критика современного либерального дискурса на фоне отнюдь не либеральных общественных настроений казалась мне чем-то вроде «камня за пазухой» до тех пор, пока не столкнулся, во-первых, с заметной его — либерального дискурса — агрессивностью и странной бессодержательностью в полемических репликах интернет-общения.
Можно взять, кажется, любую «острую» тему и обнаружить вполне связный и даже риторически крепко сбитый текст, содержание которого можно было бы описать заголовком известной статьи Белинского «Ничто о ничем». Вероятно, эта «игра в бисер» ставит иные задачи. Какие? Может быть, задачу высказывания мнения, но не для того чтобы вступить в реальную полемику, а чтобы обозначить свою позицию и дать сигнал своим почитателям: вот, мол, и я сказал свое слово.
Такой «фатический» диалог и диалогом не является, скорее это монолог, притворяющийся общением, основная цель которого — «пометить свою территорию», подобно гуляющей собачке.
Анатолий Корчинский: В целом, с такой интуицией я скорее согласен. По сути, ты даже сформулировал сразу все, о чем мы собирались поговорить. Но это требует объяснений и доказательств. А для начала, как минимум, описания. Потому что если мы просто скажем: либеральные (а также и левые, и вменяемые правые) авторы и их СМИ не настроены на диалог, главное в их высказываниях — горячее эмоциональное сочувствие «своих», особенно приятное в дружном осуждении «чужих», а вовсе не истина, — это будет лишь еще одно мнение, каких много. Ты присоединишься ко мне, я — к тебе, а на самом деле мы останемся в гораздо большем одиночестве, чем человек, «лайкающий» материалы «правой», «левой», «либеральной» прессы или просто любимого блогера, чьи суждения основываются на здравом смысле и качественной риторике. И не то чтобы мне хотелось встать в суперпозицию некоего беспристрастного наблюдателя! Скорее, настало время, назрела потребность посмотреть на процессы в нашем публичном пространстве как бы немного со стороны — из-за шторы, из-под скатерти, из-под полы.
Ю.Т.: Да, действительно, я отнюдь не имел в виду только либеральных публицистов и аналитиков в узко-политическом смысле. Просто сейчас, говоря о каких-то резонансных высказываниях, приходится вводить эти политические ярлыки, хотя они часто скорее скрадывают важные смыслы, чем что-то добавляют. Но такова жизнь: сейчас все ее сферы стремительно политизируются. О чем бы ты ни говорил: о спорте, благотворительности или судьбе образования — если не ты сам, то читатель вынужден определить твой цвет в спектре политических идеологий.
А.К.: И все же мне хотелось бы точнее определить то, о чем у нас идет речь, когда мы пытаемся говорить о характере публичных коммуникаций в российском обществе.
Во-первых, речь у нас идет о текстах. Сейчас все пишут тексты. Кто-то поспешил с поминками по логоцентризму. В Сети люди читают и, главное, пишут едва ли не больше, чем в эпоху самиздата и толстых журналов. И это еще вопрос, доминируют ли визуальные материалы над текстовыми в поле нашего сетевого внимания. Но мы говорим о текстах особенных — тех, в которых содержится не просто информация о значимых для общества событиях, но их толкование, оценка и какой-то императив, обращенный к читателю и призванный сформировать предпосылки для его суждений и поступков. Короче говоря, речь идет об идеологических высказываниях. Пока в самом нейтральном смысле слова. А это ведь не только публицистика и аналитика, публикуемая в СМИ. Это и посты в блогах, более или менее развернутые комментарии, шутки, анекдоты, комиксы, демотиваторы и Бог знает что еще. Поэтому я бы предпочел говорить об идеологических высказываниях, циркулирующих в публичной сфере в текстовой форме.
Во-вторых, речь идет об особых качествах этих текстов. Они не просто представляют некоторую обоснованную позицию по поводу некоторого положения дел. Они рассчитаны на активное читательское восприятие — лайки, комменты, перепосты. Сегодня и обычный перепост может весить идеологически много и даже приводить к уголовным преследованиям. Читатели ждут «мнения» известных авторов по каждому из текущих событий, оказавшихся в информационной повестке (какие события в эту повестку попадают — отдельный большой вопрос, не будем о нем сейчас). А что такое это «мнение»? Чаще всего ведь это не только не анализ ситуации, но даже и не сугубо субъективное (и в этом смысле независимое) высказывание. На подобную субъективность сегодня «имеют право» очень немногие. А остальные вынуждены «совпадать» с каким-то коллективным «да» или «нет», чтобы вообще удержаться в качестве субъекта высказывания.
Ю.Т.: По сути, тип дискурса, с помощью которого выражают свои «мнения» по поводу текущих событий наши уважаемые эксперты в медиасфере, — это не собственно мнение, а скорее убеждение. Мнение подразумевает хоть и субъективную, но ответственную и обоснованную точку зрения. Оно, прежде всего, рационально, хотя бы уже потому, что выразитель мнения предполагает наличие у других людей иных мнений по тому же самому вопросу. Мнение актуально только для картины мира, в которой есть место многообразию воззрений, полифонии уникальных голосов. Мнение — это личное дело его носителя, оно не предопределяет принадлежности индивида к каким-либо общественным группам. Убеждение — это, наоборот, выражение коллективной истины, то, что мы разделяем с сообществом, которому принадлежим. Приобщаясь к тому или иному убеждению, мы становимся «своими» для членов определенной общности. Те, кто исповедуют иные убеждения, являются «чужими». Убеждения включают в себя верования и ценности, разделяемые с другими, чувства, а также стереотипы и даже предрассудки. Убеждения дорефлексивны, аксиоматичны. Их не надо всякий раз доказывать, а значит, не нужно и лично отвечать за их истинность в споре. Зато за убеждения зачастую необходимо пострадать. Настоящие убеждения должны быть выстраданы. Именно убеждения, думаю я, представляют собой субстрат того, что сейчас в СМИ и блогах именуется «мнениями», будь это даже мнения экспертов и аналитиков, как это ни странно.
А.К.: И бытование этих «мнений» диктует специфику коммуникации. Как ты уже отметил выше, часто в столь многочисленных сегодня публичных высказываниях не происходит существенного приращения смысла. Это потому, что у «мнений», о которых мы говорим, другая функция, не связанная напрямую с производством смысла. Ты говоришь, «фатическая». Я бы сказал сильнее: все-таки речь — не просто об обмене репликами, а о социальной коммуникации. Это функция (само)идентификации, распознавания. Функция солидарности, «присоединения», аналогичная паролю «свой» — «чужой». Неслучайно ведь читателями блогов (а теперь и многие СМИ функционируют по принципу блогов, включая механизмы распространения текста по соцсетям и обратной связи) оцениваются, прежде всего, формальные свойства высказываний: «хорошо написал такой-то». Важно не «что», а «как». Ведь позиция «такого-то», как правило, давно известна его читателям. Интересно лишь то, как эта позиция артикулируется, как она риторически «локализуется» применительно к конкретному комментируемому событию. Какие стилистические приемы используются, насколько яркими являются образы и приводимые примеры. Вот где сосредоточена «интрига» такого чтения, а не в качестве аргументации или новизне смысла. И это, как ни странно, касается не только политически воинственной прессы той или иной масти, но и так называемого «гражданского» или «социально ориентированного» текстопроизводства.
Вот исходя из этого и можно говорить о характере коммуникации. И, говоря об этом, действительно приходится констатировать отсутствие диалога в нашей публичной сфере. В этом смысле симптоматично твое удивление: уж либералы-то должны быть поборниками настоящей полифонии в публичном пространстве! Ведь в стране, где систематически сужается поле независимой журналистики, свободные СМИ — на вес золота! И сам вопрос об их качестве кажется почти столь же безнравственным, как вопрос «Дождя» о целесообразности сдачи Ленинграда в блокадные дни. Однако бытование либеральных СМИ в условиях гонений (левые и правые и так существуют преимущественно на нелегальном или полулегальном положении) и дискурсивные особенности этих СМИ — это совершенно разные вопросы.
Так вот, задаваясь последним из этих вопросов, можно сказать, что именно на уровне самого текстообразования наша независимая публицистика отнюдь не стремится к диалогу ни в одной из версий, актуальных для социально-политического процесса.
Например, казалось бы, близкая либералам «этика дискурса» Юргена Хабермаса, подразумевающая стремление к общественному консенсусу, отказу от жесткого взаимного принуждения и допускающая радикальную смену взглядов, выглядит не только как желанная утопия (такой она выглядит всегда, как и бахтинский «диалог согласия»), но как оскорбительная перспектива коммуникации с ни мало не уважаемыми оппонентами. Ведь «этика дискурса» предполагает разрушение границы между раздражающим «чужим» и уютным «своим».
Но, положим, сейчас в России не те времена, чтобы мечтать о хабермасовском «дискурсе». Ведь прежде, чем сочетать или преодолевать какие-то позиции в стремлении к консенсусу, надо, чтобы они сначала сформировались. У нас же, как говорят некоторые социологи, еще только начались шевеления в сторону гражданского общества. Не созрели еще группы, являющиеся носителями определенных узнаваемых идеологий, ответственно артикулируемых в публичных высказываниях. Сейчас идет процесс демаркации идеологического пространства. Поэтому главная цель и функция высказываний — функция солидарности, о которой я уже говорил. А аргументы, рациональность и ответственность публичных речений и даже самый их предмет естественным образом уходят на второй и третий план.
Однако общественной среде, производимой переделом «своего» и «чужого» и непрерывно генерирующей скандал и конфликт, должна быть, кажется, близка другая диалоговая модель — модель «агонистической демократии» Шанталь Муфф. Согласно теории Муфф, в социуме идет перманентная борьба дискурсов за политическую гегемонию. Здесь невозможно никакое примирение сил, окончательная победа «хороших» над «плохими» или наоборот. Здесь постоянно действует совсем иной тип диалога — диалога полемического, конфликтного, рискованного. Но и эта модель в нашем публичном пространстве не работает, поскольку она требует не только групповой солидарности, все больше приобретающей, как я отметил, своего рода самоценный и даже гедонистический характер. Во-первых, такой диалог требует четкого понимания того, что гегемония действующей власти и созданного ею общественного мнения не онтологична и не субстанциальна, а случайна и временна, даже если нет демократических механизмов воздействия на власть. У нас же отдельного человека превратили в символ универсального зла. И тут даже не надо ссылаться на успехи официозных медиа или кремлевских политтехнологов. Универсальное зло невозможно критиковать, а победить его может только Господь в великой битве Армагеддон. И это во многом замыкает критические дискурсы на самих себе, на «своих» комфортных сообществах и тусовках, в которых вольготно ругать власть в третьем лице. Во-вторых, агонистический диалог требует реальной борьбы позиций и идеологий, и, может быть, не только борьбы аргументов, но и создания новых убедительных мифов, образов, авторитетов.
Но ко всему этому, кажется, мы пока не готовы.
Ю.Т.: А ты не находишь, что у нас с тобой тоже получается такой «диалог согласия» — воплощенная утопия?
Думаю, что Шанталь Муфф точно схватила современную дискурсивную ситуацию, хотя Хабермас ее заслонил своим «коммуникативным действием». Но наша особенность нынче — неразвитость дискурсивных и риторических практик, отсутствие более-менее продолжительного периода «пробы пера» пользователями Сети.
Отсюда, между прочим, постоянное сближение и «слипание» экзистенции и репрезентирующих ее форм. Может быть, зрелость — ментальная и коммуникативная — общества определяется тем, какими средствами решаются встающие проблемы и даются ответы на так называемые «вызовы»: военными, экономическими или дискурсивно-риторическими. Отсюда же и главное следствие: либо все решает слово (картинка), либо — слезоточивый газ и пуля. При всем метонимическом сгущении, это так. В репертуаре каждой эпохи, вероятно, существует набор различных дискурсивных средств, но только некоторые из них по каким-то причинам начинают играть ведущую роль «главных игроков». Кто-то заметил, что в России Золотого века эту роль играла проза, а в век Серебряный — поэзия…
А.К.: О да, и эту последнюю мысль хочется развить! Эти, если так можно выразиться, дискурсы фронтира давали импульс и инструментарий для развития жанров публичной полемики. Вся философия и публицистика со второй половины XIX века и до революции «паразитировали» (в хорошем смысле) на поэзии Пушкина, прозе Гоголя, романах Толстого и Достоевского. Литература «взламывала» социальные языки и была «площадкой» для диалога. Это ощущение и схватил Бахтин в своей теории «полифонического романа», который по определению должен был втягивать в свою орбиту то, о чем мы говорим, — социально заостренные высказывания, позиции, идеологии.
Сегодня такую роль, вероятно, могут играть зрелищные искусства (кино, а также видео и визуальные практики Интернета) или же — может быть, даже в большей степени — «акции» современного искусства. Это те формы, которые не просто порождают «конфликты интерпретаций», но и вскрывают нечистоту и ограниченность существующих языков описания современной социальности, провоцируя рождение новых.
Ю.Т.: Если вернуться к тем понятиям, о которых я уже говорил, то можно сказать, что зрелость диалогического общения зависит от сложного соотношения в сознании человека знаний, мнений и убеждений. За любым мнением стоят знания и убеждения, последние и составляют ядро личности. Легче всего поступиться знанием: когда нам предъявляют более мощную систему фактов, мы отступаем. За свое мнение мы держимся до тех пор, пока нам не выкатят более мощную систему аргументов. А вот своими убеждениями мы не готовы поступиться, потому что другие ценности не обладают никаким для нас преимуществом. Ибо убеждения это вопрос «выбора веры».
Это значит, что если в сегодняшнем публичном и, прежде всего, сетевом общении преобладают оценочные реплики и высказывания, то пользователь напрямую предъявляет всем свои убеждения, но не знание и мнение, превращая диалог в простой обмен убеждениями с другими. Приметой же настоящего диалога является наличие в реплике фактов (знания) и аргументов (мнения), за которыми, разумеется, стоят те или иные убеждения, но они опосредованы и потому могут быть подвижны. Я бы провел здесь параллель с явлениями эстетическими, где благодаря не прямой, но опосредованной репрезентации действительности удается построить иную «действительность», зачастую более мощную и убедительную, чем исходная реальность.
А.К.: Чтобы наш разговор не был сугубо отвлеченным, можно на примере только что произошедшего события рассмотреть спектр его обсуждения в СМИ. Я имею в виду недавнюю трагедию в московской школе и те реакции публицистов, которые она вызвала. При этом новостные сообщения и какие-то попутные комментарии я предлагаю выпустить, а взять обойму довольно обстоятельных текстов, которыми разродились по следам события авторы, известные даже за пределами Сети. Это три развернутых позиции — Максима Кононенко, Андрея Ашкерова и Кирилла Мартынова. Что ты об этом думаешь?
Ю.Т.: Это продуктивно еще и потому, что почти полное отсутствие информации о школьнике и его мотивах дает возможность самых различных версий и предположений, которые скорее рисуют картину мира самих комментаторов, чем объекта комментирования.
Постараюсь подхватить эстафету. Максим Кононенко («Известия») свой комментарий построил на «альпинистской метафоре», апеллируя к опыту воспитания собственного сына. Мотив школьника-убийцы, по мнению автора, заключался в том, что инерция успеха, заданная школьной гонкой, столкнула его с учителем географии, который оказался помехой на пути очередных достижений. Интересно заметить, как журналист подменяет мысли убийцы своим проницательным прочтением: «А тут на пути к его цели встал учитель, ладно бы там математики — но географии! Да кому она вообще нужна, эта география?!» Осталось только подтвердить верность журналистской интуиции.
Материал Андрея Ашкерова, который увидел в этом событии ответ на сюжет «Географ глобус пропил», наполнен, как тебе нравится, «киношными» аналогиями, которые автор обобщает в целый жанр «школьной драмы»: «Все самое страшное, что может произойти, происходит за дверьми школы». Примечательно, что Ашкеров развивает и вполне фрейдистскую версию: «Убитый учитель географии — это альтер-эго стрелявшего… была информация о том, что в географе подозревали гомосексуалиста, и убийство было совершено на почве гомофобии», — предполагает автор. Такой вот «Фрейд для народа», как говаривал Бродский. Но общий вывод, который делает публицист, довольно тривиален: какое общество, такая и школа: «стрелявший стрелял не только в учителя географии, и даже не только в себя — будущего учителя географии: он стрелял в государство».
Наконец, статья Кирилла Мартынова «Салочки на кладбище» — это попытка соотнести личные наблюдения от общения со старшими школьниками со случившейся трагедией. Автор сразу отказывается от желания «формулировать какую-то мораль про бездуховность и разложение молодежи», а обращает внимание на первую общественную реакцию по поводу этой трагедии: запретить, ограничить, поставить рамки металлоискателей, ввести новую должность «зам. директора по безопасности» и т.д. Мартынов называет главную причину случившегося: «Проблема в нас самих, во взрослых. И в том, в какое общество мы приглашаем наших детей. Но главное — мы, взрослые, ленивы и нелюбопытны. Нас не интересует, как и чем живут дети».
Наша с тобой тема сейчас не аналитика трагического события (хотя полностью отрешиться от попытки понять только что случившееся невозможно), а попытка посмотреть на комментирующие тексты с точки зрения их продуктивности для общественного диалога. На мой взгляд, ни первая реплика с ее «альпинистской» метафорой, ни второй комментарий с фрейдистской коннотацией ничего не дают для понимания случившегося, а только показывают горизонт их авторов и повторяют общие места «школьной темы». Комментарий Кирилла Мартынова, выполненный от лица общественного «мы», выгодно отличается своей рефлексивной обращенностью к самому себе и читателю. Автор не встает на рельсы привычных стереотипов поиска врагов и запретительных мер. Это сильная позиция, и ее сила обеспечена тем, как мне представляется, что автор сумел подняться над случившимся, над привычными рефлекторными реакциями и уже прозвучавшими и даже возможными репликами. И, конечно же, продуктивность этого высказывания обеспечена сплавом авторских знаний, мнений и убеждений, то есть тем, что иногда называют житейской мудростью.
Но все же мой вывод печален: нам не грозит продуктивный диалог в ближайшем будущем, во всяком случае, в массовом потоке. Мы будем читать квалифицированные экспертные оценки, мы увидим и парад образованных амбиций, но очень редко встретим реплики, нагруженные реальными смыслами.
А.К.: Со своей стороны, комментируя этот кейс, я бы отметил, что все три автора говорят вовсе не о событии. Вернее, не совсем так. Событие — это само происшествие плюс совокупность его репрезентаций. В данном случае мы имеем дело не с фактической стороной, которая, как ты верно замечаешь, пуста (сейчас она пуста из-за отсутствия сведений, но она может так и остаться пустой, а событие, тем не менее, не перестанет быть событием), но именно с мыслительными конструкциями, спровоцированными случившимся. Событие — это не более чем дырка в привычном пейзаже. Через эту дырку сквозит что-то тревожное, чего еще не было, — новое, реальное. И резонерство публицистов направлено на то, чтобы эту дырку как-то заштопать, а то, что из нее сквозит, на скорую руку «одомашнить». Поэтому речь на самом деле идет не о причинах и последствиях произошедшего в школе, а о тех процессах, симптомом которых, по мнению авторов, является разыгравшаяся трагедия. А значит, велик риск, что, адаптируя событие под привычные им оптики, наши авторы и вовсе его «не увидели». Это первая подмена.
С этой точки зрения между выбранными нами текстами разница невелика. И действительно, для Кононенко случившееся — повод обвинить школу в непосильной для учеников гонке достижений; у Ашкерова поступок Сережи Гордеева — жест несогласия с жизненными сценариями, заготовленными для него обществом и государством; у Мартынова бойня в Отрадном — коллапс межпоколенческих отношений, за который несут ответственность исключительно взрослые, являющие собой не более чем социальные трупы.
Но, ты скажешь, потому это и Событие, что взрывает «символический порядок» и вызывает к жизни разноречивые и далеко идущие смысловые последствия. Разумеется, каждый из авторов имеет право высказываться совершенно «мимо темы», попадая если не в смысловое ядро события, то в периферию его насыщенной семантики. Но заметим, что все эти высказывания — сугубо критические. Само по себе это также логично, ибо произошла катастрофа, свидетельствующая о назревшем кризисе. Однако же посмотрим на изложенные позиции.
Наименее масштабен и радикален, естественно, обличительный пафос обозревателя официального органа печати — «Известий». Кононенко ищет причину трагедии в ложных ценностях школы, навязывающей детям опасный для них экзистенциальный сценарий — аскетическое сверхусилие в погоне за знанием и сопряженными с этим сомнительными бонусами. Трудно не увидеть, что проблема, мягко говоря, надуманная. Если бы еще речь шла о какой-то математической спецшколе с ее специфическим состязательным микроклиматом! А для рядовой школы гор. Москвы такое рвение ученика — просто мечта! Впрочем, текст Кононенко только кажется простеньким, особенно на фоне концептуально «эшелонированных» реплик профессиональных философов Ашкерова и Мартынова. Но он крайне любопытен в риторическом отношении. Ты вот обратил внимание на его пример из личной жизни, в котором проводится параллель между «слетевшим с катушек» стрелком и собственным сыном журналиста — нормальным третьеклассником. Какой смысл в этой параллели? Ведь «альпинистсткая метафора» работает и без этого? А смысл тут двойной, точнее, параллель эта двусмысленна.
Во-первых, бичуя общественные язвы, Кононенко как бы «не обращает внимания» на то, что и он сам, вольно или невольно вынуждающий собственного ребенка жить в бешеном ритме учебы, причастен к созданию и поддержанию этого губительного положения дел. Такая своеобразная фигура снятия личной ответственности за происходящее. Но здесь есть и второе дно. Именно в этом месте читатель, знакомый с другими текстами автора, должен возразить сам себе: нет, этот пример приведен не по наивности и не для красного словца, а как часть исповедальной манеры журналиста. Я уже говорил выше, что текст современного автора, как правило, рассчитан на «своих» — на «прикормленного» читателя. Как от этого меняется понимание текста? А очень просто: автор, оказывается, и не собирался никого ругать, он критикует общество и самого себя в нем. Он ощущает и себя отчасти виновным в том «культе успешности», который приводит к подобным эксцессам. В итоге социальная критика, направленная на борьбу с общественными недостатками, оказывается самокритикой автора. А самому себе автор готов извинить излишнюю жесткость в воспитании сына, ведь тому, в сущности, не так уж и трудно «делать эти уроки». Хотя в принципе журналист считает, что «отличник — это так же ненормально, как двоечник». И критика оказывается «без зубов», потому что она хоть и «говорит о проблемах», но ничего не хочет менять и ни к чему, собственно, нас, читателей, не призывает.
Отсюда, между прочим, по-другому видится и смысл заглавия: статья Кононенко называется «Отличник». Это название также двойственно. С одной стороны, оно сводит проблему к данному конкретному казусу и не выходит на большие социальные обобщения (отличник — одна из немногих характеристик подростка-убийцы, известных нам из СМИ). С другой стороны, оно придает описываемому явлению относительную типичность, но, однако же, и не такую всеобъемлющую, когда в категорию потенциальных школьных маньяков попали бы все ученики средней школы.
Противоположна этой стратегия Кирилла Мартынова. Кажется, его статья даже строится как палимпсест к тексту Кононенко: начинается с личного примера, увязываемого с бойней в школе посредством специального концептуального «мостика», после чего выводит тему из узко-уголовного в широкий социальный контекст. Но тут «образ автора» уже совсем другой. Это человек, не понаслышке знакомый с миром подростков. Этот автор в курсе геймерских новинок и эмоционально-психологических чаяний современных тинейджеров в социальных сетях. Он, однако, таков не потому, что у самого «есть дети-подростки»: об этом умалчивается. Он таков, каким необходимо стать читателю, у которого дети-подростки есть. Идеал, пример, образец. Автор сам становится героем назидательного повествования. Чтобы стать таким, как он, читателю надлежит «быть абсолютно современным» (требование не Мартынова, а еще Рембо). В свете этого императива проблема «отцов и детей» решается с помощью своеобразного компромисса. Не только думские запретительные законы — дичь, но и вообще — стандартно, а следовательно, ханжески понятая мораль. Последнюю предлагается заменить на своеобразную дидактику «аморального» в этом смысле «Южного парка», где папа подает сыну живой нравственный пример, помогая победить зло, но не «в жизни», а там, где, собственно, сын и живет, — в World of Warcaft.
В общем-то, я считаю, такой «образ автора» и его месседж можно только приветствовать (статья и на тебя произвела впечатление). Но весь этот публицистический эффект — тоже риторической природы. Автор формулирует этическую максиму: «Дело не в запретах, а в том, чтобы знать, чем живут дети. Дело в том, чтобы жить вместе с ними, видеть, как они создают свой мир, и помогать им в этом. Быть для них друзьями и помощниками, а не цензорами». Несомненно, подобная рекомендация будет полезна читателю, чей собственный мир во многом сформирован господствующим «репрессивно-пенитенциарным дискурсом». Но наш автор все же не верит в способность читателя этот дискурс преодолеть и самостоятельно решить поставленную задачу. Поэтому предоставляет ему готовый ответ — знание, которым он, автор, владеет монопольно в силу известного интеллектуального превосходства. Он бросает читателю вызов: «У вас, кстати, есть дети-подростки? Вы знаете, что такое Dota 2? А что такое фанфик или лурк?» Он, как и его гипотетические подростки, находится на острие прогресса. Они играют в ММО-игры и общаются Вконтакте. Но настолько ли 35–40-летние родители, которые тоже не в восторге от думского законотворчества, отрезаны от этого современного опыта? И сводится ли к этому мир реальных подростков? И все ли они рассуждают так, как ученики школы поселка Московский, которых посетил блогер с миссией профориентации? Как бы мы ни ответили на эти и другие вопросы, наш ответ будет избыточным по отношению к тому знанию, к которому автор имеет привилегированный доступ. Ведь в своем нарциссическом одиночестве он рассчитывает услышать от нас лишь смущенное молчание.
Итак, я ни в коем случае не возражаю Мартынову по существу дела, но должен заметить, что универсальный принцип гармонизации поколенческих конфликтов, декларированный в статье, тут же подменяется довольно односторонним, но зато высокомерно-безапелляционным представлением о том, «чем живут дети». Читатель здесь заведомо «выключен» из полемики. Его мнение просто не заложено в саму структуру высказывания. И это вряд ли можно счесть риторически продуктивным приемом.
Развивая тему, можно, кстати, обратить внимание и на качество самой социально-критической установки, ради которой, безусловно, и создавался текст, так как публицист рассуждает исключительно об общественной реакции на событие, а не о его сути и обстоятельствах. Совершенно справедливы, к примеру, его слова про общественное устройство современной России: «дикий капитализм», где «никаких “ценностей” за пределами “договорился”, “украл”, “устроился”… не существует». Но сказаны они в таком элитарно-романтическом духе, будто посланы нам с другой планеты, где, в отличие от нашей, царят разум и цивилизация. И до этой планеты нам с нашей ленью и отсутствием любопытства никогда не долететь. Таким образом, возможность изменить критикуемую автором общественную ситуацию, как и у Кононенко, также заранее исключена. В итоге вполне осмысленная вроде бы критика, боюсь, обезоруживает саму себя.
Эти затянувшиеся заметки призваны показать подмену второго типа, когда критическое содержание подменяется риторическими манипуляциями с создаваемым автором образом самого себя и той ролью, которая отводится читателю. Такая подмена, на мой взгляд, служит нейтрализации критического жеста, затеянного самим же автором. Ты спросишь: зачем? Но, думаю, лайки и перепосты будут тебе лучшим ответом на этот вопрос.
И, наконец, в статье Андрея Ашкерова мы найдем уже не одно, не два, а целый ряд подмен и превращений. Тут советская «школьная драма» сливается с «американским психопатом» (хотя роман Б.И. Эллиса и фильм М. Хэрон очевидным образом про другое). Этот странный художественный синтез, обнаруживающий себя в ивановском «Географ глобус пропил», в случае с Гордеевым переходит «в саму жизнь», которая тем самым приобретает черты литературно-киношного фантазма. Далее по ходу статьи не имеющее самостоятельного смысла убийство учителя и полицейского в большом культурном контексте становится социальным протестом юноши, восставшего против морально-репрессивного общества. А поскольку общество в России ничего само не решает, крайним оказывается, конечно, государство. И вот уже инстинктивный протест подростка против обреченности на специально спроектированную для него государством жизненную траекторию лузера оборачивается восстанием против власти: «Стрелявший стрелял не только в учителя географии и даже не только в себя — будущего учителя географии: он стрелял в государство». Я боюсь, как бы эту статью Ашкерова ненароком не прочитала судья, которая будет разбирать дело Гордеева! «Террористическая» статья парню и так уже обеспечена (захват заложников), а тут еще и — с целью свержения гос. власти! Словом, этой игрой в сменяющие друг друга симулякры автор, по-моему, от и до деконструировал всякий критический запал своего текста, если таковой им вообще предполагался.
Ю.Т.: Ты знаешь, мне даже жаль стало наших авторов после такого тотального разбора, и вот задаю себе провокационный вопрос: как бы я сам прокомментировал эту школьную трагедию? Вероятно, сначала я бы задал масштаб комментария — локальный или глобальный. Локальный: конкретный ребенок и семья, конкретный учитель и школа. Глобальный: пространство «больших чисел» и среднестатистические показатели. Как цифра суицида в развитых странах на протяжении лет остается константой, несмотря на высокий уровень жизни и специальные меры по ее снижению, так, вероятно, и подобные трагедии составляют некоторую неизбежную статистику, когда речь идет о многих миллионах школьников и учителей. В этом смысле случившееся в московской школе не только открывает череду возможных повторений, но и, парадоксально, означает вхождение России в число развитых стран хотя бы по этому показателю. Такова, к сожалению, плата в этой цивилизационной гонке.
А.К.: Не стану спорить с тобой предметно и не стану предлагать своей версии, так как мы находимся в силовом поле той тенденции, о которой только что говорили. Новая реплика, боюсь, лишь структурно повторит множество предыдущих. Думаю, дело не в отдельных авторах и их идиостиле, а в общем системном эффекте, который сегодня заключается в своеобразном социально-коммуникативном «аутизме» субъектов, населяющих медиапространство. Коммуниканты скорее возводят стены, нежели занимаются устроением окон и дверей. И, как мне представляется, нельзя сейчас в лабораторных условиях взять и создать новую культуру общения.
Комментарии