Ирина Чечель
Bonum initium
Эпоха «новой» России: тревожные дни
© Фото: dr_zoidberg [CC BY-SA 2.0]
От редакции: Заметки о реплике Александра Маркова «Общество в трагическую эпоху»
Трагедия, доказывает в своей книге «Трагическое видение политики» Ричард Нед Лебоу (2003), постоянно демонстрирует двуединую природу — политическую и познавательную. Ее политический посыл — назидание, что справедливость никому не гарантирована. Аккумуляция знания или власти может служить прямо противоположному, нежели то, на что они направлены, — не борьбе со страданием, а усугублению его. Оселком же познания в трагическом становится самоопределение в реальности, ставшей подобием неоконченного суда — резко вскрывающей состоявшийся, но непризнанный сдвиг жизненных координат.
Лебоу обрисовывает мировую политику в этой неожиданно «античной» тональности — как трагическую драматизацию экстремальных ситуаций.
Предельные точки выбора, экстремумы, создаваемые напором трагического, — вызов всем, кто отягощен в наши дни необходимостью выбирать. Вызов этот затрагивает отнюдь не чью-то психологию, а наличие или отсутствие дистанции в отношении «необходимого» — будь оно хоть трижды неотложным.
Подобная оптика относима, в том числе, и к посткрымской России, вступившей на путь нового выбора — объективно завершающей эру т.н. «постсоветского». Стране политического класса, десятилетиями почитавшего себя агентом «необходимости» и ищущего избавления от всякий раз новой оглушительной «катастрофы». Стране общественного мнения, традиционно сетующего на «катастрофический» рост социальных дискоммуникаций.
Способна ли Россия вставать вровень с задачами собственного становления? Способны ли ведущие общественные силы принять тот факт, что трагедия — вряд ли сфера управления «катастрофами» или даже сфера предотвращения «угроз»?
И разве не знак настигшего нас кризиса (а по-гречески κρίση — «суд») — моральная дилемма вовсе не гамлетовского свойства? Не «быть или не быть», а «признавать или не признавать» население России действующим лицом не полуабстрактной «геополитической катастрофы», а обыденной человеческой трагедии?
Путинская «проектная» и «конкурентная» активность, ельцинские карнавальные бюрократические перетряски… Вопрос: не стали ли они ширмой, ставящей на место реальной трагедии трагедию управляемую, постановочную?
Другую же, настоящую, никто не хотел признавать в такой степени, чтобы быть ее частью, но от нее никто не хотел отказываться в такой степени, чтобы отказаться от себя.
Ни признать трагедию, ни понять ее — таков был роковой заход на новую, немарксистскую борьбу противоположностей: противостояние по-венециански вытесняемой трагедии и резких наплывов находящего на страну фарса, в котором любая трагедия выглядела, нет, не комичной, а лишней.
Трагедию отныне можно было только «использовать» — размахивать ею, как флагом, но ритмично, умело, четко, продуманно. Не желая ее знать…
Пробел на месте трагедии создавал заштампованность жизни, ее повсеместную клишированность: «надо — значит, надо!»; «дело надо делать, господа!». Но куда было деться от эмоций в мире трагедии? Правила, о которых ведет речь Александр Марков, подменяло тоскливое переживание их долженствования, на место истории вставал «травматический опыт» — рычаг управления страхом грозящего/возобновляемого общесоциального «конца».
И то и другое свидетельствовало о редукции всегда непредсказуемого, вольно-свободного человеческого выбора к чему-то заблаговременному, безусловному, неотвратимому — то ли идеалу, от которого категорически нельзя отказываться, то ли к опыту, который не выбирают — он сам, де, «всех переживет» — и неминуемо кажет себя…
Трагедийное очерчивалось уже хотя бы тем, что должное выдавалось за неотвратимое — выбор без выбора, и так без конца! Но если в классической трагедии неотвратимость выбора создавалась все же согласием на него протагониста, то в РФ 1990–2010-х годов неотвратимость выбора была следствием имитации его постоянной «правильности», из хорошего выбиралось только хорошее, а из лучшего — лучшее. Мы десятилетиями выбирали только «должное» — новосоветская мода, haute couture!
Предопределенность единственного выбора (всегда должного) соседствовала с нагнетанием картин неизбежности коллективного возобновления травматического.
Исторический выбор, чем он стал в этом обществе? Идеальным, обязательным для всех, или травматическим, от которого невозможно отделаться?
В любом случае, нашим определением трагедии оказывалась правильность (наравне с какой-то диковинной общеобязательностью!) всякого «само собой разумеющегося» выбора и фарс непреодолимости всех травм.
Трагедия так и не была признана, но обнаруживалась манипуляциями с выбором — попытками представить его либо единственно возможным, либо запрещенным. Ничего среднего! Выбор полярностей? Выбор драм.
«Признаем или не признаем» мы трагедию — не праздные куплеты внезапно «восскорбевшего» русского Гамлета, играющего так же легко, как жертвующего собой.
Нет, тут нужно сознание не шекспировского, а гамсуновского типа, не взнуздывающего и не подгоняющего выбор так, чтобы он стал решающим в той степени, в какой отрицающим выбор — необратимым.
Дистанция от рокового — вот что понадобится тем, кто сам становится трагедией в вечном преддверии не начала, а конца. Как ни крути, трагедия не изживается по случаю, как и не микшируется ее усугублением. Выбор — жизнеутверждающее, а не гибельное начало. Иначе — «тишина» ©.
Комментарии