Ирина Чечель
Охота за прошлым
Редакционное обсуждение книги Марии Степановой «Памяти памяти»: Ирина Чечель
© Фото: Томаш Кизна, via Международный Мемориал
Как мы смотрим на прошлое? Как оно проникает в нас, неузнанное и веское? Как глубоко, по стародавней французской поэтической привычке, «вглядывается» в него поэт — и вот оно уже начинает отвечать его же монетой…
Что он увидит? На чем остановит взгляд?
Мария Степанова предлагает особый путь — подчеркнуто монологичную эссеистику, внутри которой поэт — один на один с прошлым, своим и чужим одновременно. Всегда один на один.
Это одиночество вовсе не является героическим и не требует особых усилий, кроме одного. Выбрать фокус — и действовать по обстоятельствам: остановиться, а не идти. И дальше — эти возникающие тягучие длинноты, эти скальпельные отсечки ненужного, эта болезненно настоявшаяся тишина начатого разговора, этот застывший под рукой дагерротипный кадр…
Все это и многое другое создаст атмосферу требования «быть», на которую придется отвечать людям прошлого и ее читателю.
«Памяти памяти» — конечно, манифест интеллектуального одиночества. Как в силу специфики взгляда на минувшее как культурно-цивилизационную историю — почти исключительно историю творцов и их творчества (а отнюдь не всякий будет признан ею творцом), так и в силу ностальгической мечты Марии Степановой о диагностическом обследовании оставленного навсегда ушедшими — мертвыми, исчезнувшими, утратившими голос и плоть.
Я впервые сталкиваюсь с такой полнотой вовлеченности, казалось бы, в мир забытых вещей. Но это мир не вещей, а целых Атлантид, в которых что малые, что большие катастрофы, как подмечает Степанова, «идут по наклонной», что отнюдь не исключает творчества как неурочного начала одного и того же нескончаемого разговора о руинизации жизни не только «бедой» и «болью» (с), утробным «криком» (с) над исчезающими, но и характером повседневности — грунтовой мелочью грядущего дня.
Степановой удается создать абсолютно неожиданный поворот, внутри которого одиночество рождается не вполне нашим забвением, а тем, что нас не помнят ушедшие. И интеллектуальное усилие любого мыслящего над прошлым, таким образом, должно быть обращено на картографию не одного, а двух забвений — нашего и их.
Полузабытые вещи — только свидетельство того, что кто-то кого-то ждал — всегда (у нее) беспокойно ждал и помнил.
Так почему бы не нас?
Но вообще это именно картография.
Попеременными рефренами «когдатошних» (с), «тамошних» (с) и прочих «нетутошних» описаний Степанова создает невероятно хрупкий, оголенный ностальгический строй, в котором встреча с мертвыми — уже не встреча со своей памятью и отнюдь не встреча с артефактами чужого быта или со сколь угодно высоким творчеством, а труднейшая дань любви, которой просто не может не быть хотя бы в силу смерти человеческой.
Однако у нее это вовсе не элементарный, а… отменно охотничий маневр.
Вся книга — силки для любви, состоявшейся и не очень, помысленной и не свершившейся…
И вся она — вполне практическое требование невымышленной любви, четкой рефлексии оснований человеческой трагедии.
Перед нами — не античная (начисто лишенная театрализаций) постановка легендарного античного вопроса о смысле трагедии в свете судьбы и смерти.
На смену античному театру у Степановой приходит фотография и кинематограф, крупный план бедствий двадцатого столетия, свершившихся в лабораторных условиях в разы подешевевшей смерти.
Документалистской точностью детали, полным отсутствием и малейшего суда над мертвыми Степанова выводит читателя на кромку понимания истории, доступного в его вящей цельности разве что Софоклу — ужасающе строгой к себе любви Антигоны.
Умерших, вас я собственной рукой
Омыла, убрала и возлиянья
Надгробные свершила.
Трезвости понимания надобности похорон собственной рукой у Марии Степановой не отнять.
Но до этого понимания она доходит словно бы исподтишка, с детских приметливых примерок на себя общей «боли» (с) — через длящуюся событийность трагедии и России, и Европы ХХ века, бывшей «кромешной» только для тех, кто так и не начинал любить.
Комментарии