Михаил Гефтер
Есть ли выход? Заметки в связи с проектом новой Конституции
Дни рождения Михаила Гефтера не было принято встречать без обсуждений чего-то нового, интеллектуально острого. Портал ГЕФТЕР встречает первый для нас день рождения Михаила Яковлевича публикацией гефтеровского эссе в журнале «Поиски».
© Nishanth Jois
От редакции: Дни рождения Михаила Гефтера не было принято встречать без обсуждений чего-то нового, интеллектуально острого. Неспешные речи именинника обращались ко всем, как и его письменные тексты были оживленным диалогом со всеми без исключений. Портал ГЕФТЕР встречает первый для нас день рождения Михаила Яковлевича публикацией гефтеровского эссе в № 1 журнала «Поиски» (1978). Узловая завязка Гефтера пока актуальна: не истрачена ли «вдрызг идеальность» нашей властью и может ли она все еще стать «не худшей»? Обратим внимание и на следующий его поворот: насколько реалистично представление о приложимости диалога к политике? О реалистах и власти — М.Я. Гефтер (1918–1995).
Но еще бездейственен ропот
Огорченной твоей души.
Приобщая к опыту опыт,
Час мой, дело свое верши.
А.Т. Твардовский, 1970 год
Когда я начал писать свои заметки, задача представлялась мне сравнительно ограниченной. Правда, появление конституционного проекта не было единственной, ни даже главной причиной, побудившей меня взяться за перо, но оно и не было только поводом. Скорее, это повод, предельно заостривший причину, — давнюю и даже застарелую. «Бездейственность ропота» — вот что озадачивает и тревожит. Бездейственность в смысле приложимости его к делу, действительно способному вывести из нынешнего тупика. Осмелюсь предположить, что эта ситуация — не только моя личная: существует, как видно, множество разновидностей этого недуга — весьма современного, хотя в его анамнезе, по меньшей мере, два столетия отечественной истории, и никто еще не доказал, что болезнь эта только русская, напротив, всё — и всё чаще, всё больше — говорит в пользу обратного. Такое, разумеется, не утешает, наоборот, усложняет любую задачу, какую ставишь пред собою. Потребность «высказаться» наталкивается сегодня на почти непреодолимую преграду: каждая частная, будто частная тема стихийно перерастает в самую общую, подстрекая дойти до корня, добраться до дна, и тогда начинает обнаруживаться глубь, которую трудно не только осилить, но даже измерить.
В какой-то точке вся коллизия переворачивается, чтобы затем вновь вернуться к первоначальной. Ищешь смысл, охватывающий, как и полагается смыслу, мир ближний и дальний, а упираешься в обстоятельства, будничная проза которых заставляет усомниться в существовании такого смысла. Пытаешься пробить хотя бы маленькую брешь в этих обстоятельствах, — и упираешься в смысл, приходишь к вопросам, на которые нет (пока?) ответа.
И, как это ни странно на первый взгляд, ничто, пожалуй, не могло бы очертить с большей рельефностью эту коллизию, чем проект нашей новой Конституции. Разумеется, он мог появиться и полтора десятилетия назад, а мог бы и позже 1977-го. Но он появился все-таки в свое время. В нем даже скрыто нечто, инстинктивно опережающее ход событий, — движение времени. И этому отнюдь не противоречат обстоятельства, по всей вероятности, заставившие его авторов торопиться, — обстоятельства, непосредственный рисунок которых как будто в разительном контрасте с серьезностью намерений заново сформулировать основной закон государства и даже «Основной закон нашей жизни» (как определила его цель и — тем самым — характер обсуждения «Правда», под таким заголовком печатающая отобранные отклики).
Об этих свежих обстоятельствах мы вправе высказать лишь догадки. Можно допустить, что в их числе — Белград, а также новая администрация в Вашингтоне, словесная дуэль вокруг проблемы прав человека и желание обрести более твердую, постоянную почву для искоренения диссидентства. Не только это, однако, и это — не исключено, что оно-то раньше всего другого призвало к «всенародному референдуму» в летнее время, когда у одних отпуск, у других жатва. Впрочем, что бы изменилось, если б осуждение было назначено на осень или зиму?! Но раз так, стоит ли включаться в разговор, подлинные сюжеты которого вне его, и тем более — искать глубину под такой поверхностью?
Не стану оспаривать практический вывод: включаться, вероятно, скорее всего, не стоит. Однако глубина здесь есть, хотя и не различить сразу. (Мы легко раздаем эпитет «исторический», когда имеем дело с событиями, судьбами, отстоящими на тысячелетия, но то, что рядом, что персонифицировано в таких же, как мы, ПОЧТИ в таких, трудно воспринимается как переломное, пороговое, пограничное. Задним числом оно, конечно, займет свое место, но вопрос, вправе ли мы, нынешние, препоручать это завтрашнему историографу?) Ведь если ограничиться даже одной конъюнктурой, не идти дальше некоторых из предполагаемых мотивов, заставивших поспешить с новой Конституцией, если только задуматься над природой несоответствия: между тем текуще громким, столь преходящим, как чья-либо пресс-конференция, интервью, заявление, телеречь, и тем, что рассчитано на годы, десятилетия, если поразиться виду весов, на одной чаше которых сверхдержава, а на другой — просто человек? И если в этом качестве, в этом положении оказывается человек, которому, соответственно былым заслугам и наградам, числиться бы национальной гордостью, неотъемлемой от сверхдержавы, то и тут разве не глубина? Разве добровольностью удела и деятельности, выбранных «просто человеком», так и несовместимостью и этой деятельности, и удела — с господствующими общепринятыми, не подчеркиваются с силой, перекрывающей обычные, расхожие слова, что мы все находимся в положении, когда нельзя больше ни молчать, ни бездействовать, скрывать свои мысли и откладывать диктуемые ими поступки, и когда все менее и менее ясно: каким образом действовать и ВО ИМЯ ЧЕГО, то есть — какую не промежуточную, близлежащую задачу, а дальнюю и общую цель преследовать?
Есть ли она — дальняя и общая? Есть ли она — цель? Сегодня уклониться от этого «сюжета» равносильно тому, чтобы признать себя побежденными. […] Но считает ли себя стороной инакомыслие, шире (точнее) разномыслие, — оно считает ли себя стороной в споре — о смысле и цели?
И есть ли нужда в этом споре? При наших-то обстоятельствах кому без него ни шагу? И не жаждут его лишь домашние затворники, бесконечно ищущие чего-то и что-то, видимо, навсегда потерявшие? […]
Чем опровергнуть упрек и иронию реалиста и есть ли такие доводы у затворников, у доискивающихся? […] К тому же, реалист наш не односторонен, напротив, он знает пользу дискуссий, круглых столов, он за соревнование концепций и проектов, он даже за плюрализм… но не без берегов же, не без безумных ограничений! И здесь у него, реалиста, то неоспоримое преимущество, что в ногу с веком, что он, поборник трезвости и расчета, прочно стоит — и на трех китах сразу.
Один — НАУКА, современная, с математическим аппаратом, экометрикой, компьютерами и АСУ, а другой — «СОВРЕМЕННЫЙ СОЦИАЛИЗМ» — «научный и реальный», — правда, первое со вторым не совсем совпадает и не только по той причине, что реальность всегда отличается от самых мудрых и осмотрительных предначертаний, но также и по другим, разным причинам: почти космической по своей величине неподатливости (века истории!) — и житейским […] (персоны у власти и отношения между ними, от которых столь многое, едва не все у нас зависит). Хоть и не совпадает научный с реальным, реалист наш знает, что это один, все тот же один кит: устой, который ничем не заменишь, если, конечно, оставаться в границах допустимого и достижимого, не вступая в опасные игры, где на карту ставятся не только результаты целой эпохи, но и СУЩЕСТВОВАНИЕ КАК ТАКОВОЕ […]. И поэтому необходим, потому-то неустраним третий кит — наше (и однотипное ему) ГОСУДАРСТВО: не то чтобы в данном виде, но и не то чтобы в не- данном, нынешнее, но с поправочным коэффициентом: гибче, уступчивей, самодемократичнее. […] И чему иному быть носителем ценностей реального социализма, как не этому государству, в его не истратившейся до конца идеальности — способности стать лучше, разумнее, эффективней (если даже не самым лучшим стать, то, по меньшей мере, не худшим, и разве так уж это несбыточно?) На трех китах реалиста покоится, таким образом, целый мир, если даже, как ни вглядывайся, за горизонтом его не видно ничего ему — этому миру — неведомого, не вписанного в его прописи и […], если трехмерный этот мир не знает, по сути, четвертого измерения — исторического времени, незапрограммированных времен и незаданных превращений, то надо еще поразмыслить: плохо ли ныне или, наоборот, хорошо. […]
Что может противопоставить всему этому современный наш не-реалист? Те самые добрые пожелания, которыми вымощена дорога в ад? Идеальную попятность? Снова утопию или ее же, перевернутую в «анти»? Амальгаму несусветных идей — от просветительства до анархизма, где вместе с суверенностью мысли — децентрализация власти и всей публичной жизни вообще — идей, которые, питаясь современными вопросами без ответов, ищут в прошлом утраченные возможности, а в будущем — новую […] естественность в отношениях человека к природе и к себе подобным? Все это, почерпнутое из разных эпох и источников, но больше всего и прямее всего из исторического русского, ищущего, переимчивого, мыслящего мирами и миром, землею — и Землей, личностью и народом (правом первой, освобождаясь, стать собою и правом второго, освобождаясь, собою оставаться)? И потому оживающие вновь и вновь воспоминания о блестящем и неповторимом XIX столетии, о нашем Возрождении и Просвещении — европейских веках, спрессованных в десятилетия, со смещением очередности, с той непривычной сжатостью сроков, которая заступала результатам путь к превращению в наследство, а наследству мешала готовить почву для новых актов раскрепощения и устойчивых форм быта свободной от оков цивилизации, воспоминания о том, что начиналось за столами, где горели свечи, начиналось неподвижным каре — фантастически «бесполезным», «бессмысленным» как символ, а затем, сразу от него — неистовством направлений, из которых каждое было от силы сам-десять, сам-тридцать, а кончилось, точнее, кончалось не раз и не два, гибелью многих, которых было гораздо больше, поражениями всех — и снова, снова одиночеством, пустотой вокруг одиноких?.. Как наваждение все повторяется, даже даты наши — смена десятилетних эпох, череда поколений. От первого русского Гамлета — Чаадаева, первого, кто решился спросить: быть России или не быть, и от следующих за ним с опасной наклонностью думать о необозримом и непонятном, пытаясь извлечь «оттуда» смысл, пытающийся вывести Россию из застылости, всемирно исторического небытия, — и столь долгим, скользким и мучительным путем самим вернуться на родину, непременно вернуться, произойдет ли эта встреча дома или вне его, останется ли вернувшийся в Лондоне, Женеве навсегда либо найдет свой конец в Сибирской земле, в вечной мерзлоте русского Севера — с памятным могильным знаком или вовсе без следа. Во имя России — вопреки России означало войти в человечество, одновременно тем и сотворяя его: не одна лишь русская тема, но без нее не было бы мыслящей и борющейся России, к этому и от этого она шла и начинала себя не раз и не два. И снова так? Сейчас — снова так? Совсем иначе, при других обстоятельствах, но вновь к этому — чтобы вновь от этого? И потому неизбежен (снова, снова!) счет: сам-один, сам-десять, сам-тридцать… и не миновать «лишних людей», странных, угловатых, отчасти не от мира сего, нравственных экстремистов, со взглядами, очевидно неприложимыми к ДЕЛУ, если оставаться при прежнем способе ПОНИМАТЬ?! […]
Итак, повторение в несопоставимых условиях… А не мираж ли? Не внушаем ли себе это, не кормим ли себя иллюзиями сходства судеб (и славы? и бессмертия?) […] Есть, правда, и ныне непрактичные, кто за право человека быть собою (быть, а не слыть) готов заплатить весьма дорогую цену, исчисляемую в сроках, однако и тут реалисты наши могут спросить: а результат? […] не учиняется ли ими нечто, весьма далекое от благородных намерений и прямо противоположное искомому: цели, смыслу?
Вопрос не обойти, особенно когда задают его не следователи — штатные и внештатные, и не лицемеры — […], а единомыслящие и просто мыслящие […].
Из трех китов нынешнего реалиста под сомнением более всего третий — власть, и самое сомнение лишь по видимости раздвоение на умозрительное: не истрачена ли вдрызг идеальность нашей власти, и на сугубо практическое: может ли она стать «не худшей» и как, и чем побудить ЕЕ к этому? Раздвоено по видимости — поскольку нет практического ответа на практическое сомнение и не быть ему, пока нет ясности с умозрительным и более всего неизвестно, каким образом эту последнюю приобрести, как и чем побудить нас к этому? То есть: есть ли у нас и где — упомянутый «средний уровень» понимания […], без которого мы все не власть, а наша власть — не мы; то есть — способны ли нынешние наши «единицы» к другой между собой связи, чем та, которая и проходит через государство и ИСЧЕРПЫВАЕТСЯ им, устраняя в излишек все «Я» и «МЫ»? Абстрактность — центральный пункт, предельно трудный везде и для всех вопрос не от нежелания называть вещи своими именами. Она от незнания «имен», и это более всего относится к разнообразным «Мы». То, что пока они не существуют, то, что пока они у нас зародышевые, предсознательные, еще себя не опознавшие, — все это не беда, все это в порядке вещей, так уже было (и у нас, и не у нас), а, стало быть: прийти в свое время к дальнейшему — познанию, сознанию, почве, лицу… Но придет ли? Не опоздает ли? — без возможности наверстать упущенный срок, будет ли вообще? Вот в чем сомнение, и острее, недоступнее с каждым днем. Будет ли — не в том смысле: разрешат ли, допустят ли, не раздавят ли?.. а больше всего — в другом, относящемся к природе этих «мы», их непохожести на прежние, даже если они почти такие же или совсем такие, связанные преемственностью этноса, культуры, веры, умственной и профессиональной традицией, социальной близостью, общностью прямых выгод и образом жизнедеятельности. Даже если такие же, как прежде […], если возродятся, станут ли, смогут ли стать ЦЕЛЫМ: обществом, совокупным сувереном, миром в Мире?
И опять воспоминания, опыт и антиопыт: чужой и свой… прежде всего свой. Старая русская, российская тема — поиски целого, силой и объемом не меньшего, чем абсолют Государства, пространством — в ту же империю, но совсем иного толка, исключающего первый, роковой смысл: возможно ли общество как таковое — величиной с Россию? И если не империя, не единодержавие, а разноукладный и многомерный мир в Мире, то БЫТЬ ли ему, не ставшему обществом, либо… всю задачу следует сформулировать по-другому, всемирно иначе?
Искать, открывать, собою выстраивать особый, еще не познанный социум — и сквозь весь Девятнадцатый к Двадцатому это-то и искали, теряли, открывали вновь. И тогда, когда уже казалось, — нашли, и обрел искомый социум свою особость и имя, язык («Республика Советов СНИЗУ доверху», «свободный союз свободных наций», «свободное социалистическое общество»), тогда-то, вплотную к этому началу и непрерываемым ходом событий от него, считанные годы — одно-два поколения — он сам перечеркнул себя, этот социум, перевернувшись в новое СТАРОЕ: через поравнение, через переворот, затронувший самые нижние, самые мощные пласты, — вернул себя к абсолюту Государства. […]
Почти найденный и утраченный навсегда социум — условие окончательного раскрепощения «дома», и недостроенный, почти забытый мир в Мире — залог соучастия в человечестве, в становлении человечества — что это: один лишь вчерашний день или завтрашний, либо они вместе — нерасчлененные и разорванные на разные «Мы», существующие и не дорастающие до себя? Если так — видимо так, наверняка так! — то — дорастут ли, соединятся ли новой, общей, всеобщей связью? […]
В ответ слышу знакомые, — и отнюдь не чуждые голоса: да ведь это проблема — ВАША, эта трудность — для вашего брата-марксиста, это ВЫ и давным-давно растеряли свое «МЫ», и как раз оттого, что притязали втеснить в него все, всех до единого выстроив в одну-единственную шеренгу, всех заставив верить в одну и ту же — вашу веру […]. В итоге — разбитое корыто с кровью на обломках, корыто-то ваше, а вы […] пытаетесь и разбитое корыто выдать за общее всечеловеческое, заново втянув всех в отыскание единственного вашего — революционного и коммунистического — смысла, либо в одиссею примирения с «разумной» — социалистической действительностью. […] И нет иного пути избыть уродство этого взгляда-диктата, как отказаться от него полностью и до конца, как отречься от положенных в его основу обезлюженных аксиом. И весь ваш вопрос: хватит ли у вас сил сбросить его вериги и сделать подлинный шаг вперед, приняв за подлинное приоритет ЖИЗНИ, человеческой жизни, которая однократна, которая выше всех идеологий и у которой только один равноправный двойник-соперник — смерть? […]
Эти вопросы отчасти услышанные, отчасти «придуманные» — ведь я сам задаю их себе, не находя удовлетворяющего ответа. И, тем не менее, не отрекаюсь. Впрочем, почему «тем не менее» и «вопреки всему»? Именно потому, что нет ответа, и не отрекаюсь. Именно потому что кругом вопросы, притом не полные, не проясняющие, застревающие в каких-то гибельных промежутках между первопричинами и множественными, ветвящимися следствиями […]. Вечные, о сущем, о человеческой жизни и человеческой смерти, о Мире, видимом и скрытом от взоров […] о Мире, — а есть ли он, этот Мир-человечество, или его еще нет, движемся ли мы к нему или отодвигаем его каждым шагом навстречу — в недосягаемость, не исключено, что и до полной НЕВОЗМОЖНОСТИ? А если все-таки возможен общий и единый Мир-человечество, то предстоит ли ему развитие — преображение из одного в иное, иные состояния — либо он и останется на веки вечные таким, как сейчас: идеально недостижимым и неидеально-данным, фактическим, одновременно начатым и завершенным?!
И скучивает, одолевает абсурд ЖИЗНИ РАДИ СОХРАНЕНИЯ ЖИЗНИ, проникает сквозь все перегородки, смещая все мотивы и стимулы, разрушая все классические основания действия и механизмы социального самоконтроля. […]
Что это — медленное взаимное самоубийство, от которого не спастись ни в Оптиной пустыни, не отгородиться никаким пиром во время чумы, или порог нового, всеобщего первоначала, единственно способного предупредить досрочный, всеобщий конец?
«Не наша это печаль, не наши проблемы-напасти, не наши белые пятна» — кто отважится произнести такое? А между тем, что дальше от нас здесь, чем это?! Блаженные не то чтобы даже незнанием, а неведением, — слышавшие, читающие, отчасти даже видящие мир за собственными нашими стенами, но не принимающие его слишком близко или принимающие избирательно, по правилу «своя рубашка ближе к телу» — и не догадывающиеся, что это «чужая» ныне БОЛЬШЕ СВОЯ, ЧЕМ СВОЯ. И не только в общегуманистическом либо интернационалистском смысле, а в более отвлеченном, но и в более прямом: проблемном — не потому, что там даны все ответы, а потому, что существует скрытое единство вопросов, единство в различии их — и еще потому, что к узнаванию этого единства путь — единственный! — через диалог, через спор, требующий открытости, не душевной распахнутости, что от Бога и от русских генов, а именно открытости, ОСОБОЙ КУЛЬТУРЫ ВЗАИМНОГО ОТКРЫВАНИЯ, взаимопонимания. […] НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ДАРОВАНО И НЕ МОЖЕТ САМО ВЫРАСТИ ИЗ ТОГО, ЧТО УЖЕ ЕСТЬ. […] От этой-то невозможности и идти бы, и прийти обратным ходом к искомому — утраченному и ненайденному — социуму, для которого ныне «затворническое», «заумное», разговор вопросами, спор, взаимооткрывание миров в Мире и наше — с каждым человеком «оттуда», — именно это и стало бы, и было бы тогда нормальным и обязательным, естественным и неотложным. […]
А ЕСЛИ НЕ СТАНЕТ? Самое тяжкое, самое неотступное из всех «если». Оно-то и подсказывает, будто нарочито заостряя и совсем нереалистичное: «о чужой рубашке», которая «больше своя, чем своя», и о том, что не только не блаженно неведенье наше, наша отчужденность от чужих бед […], но прямая беда наша, цепь, что сковывает и приковывает к абсолюту власти и анти-власти, догмы и анти-догмы, оставляя под видом недобровольного выбора — либо выпадай, но уж начисто, либо оставайся, но обстраивай свое существование с помощью софизма «исключенного третьего», отыскивай даже комфорт в замкнутости, отчужденности, а тем самым, и в разноречии мозга и поступка… — зачем, если у мозга масштаб — одно «свое», суверенное, и это одно все съеживается, стягивается до крохотного мирка своего кружка, кружочка, семьи… Однако и здесь есть предел, и похоже, что достигнут уже и он, — не в 68-м, не в 70-м, а в конституционном 1977-м, когда на годы определяется мера допустимого и невозможного — и по закону, и по совести, и прочерчивается — всеми нами, всеми — черта под давно окончившимися, однако живучими, не сдающимися Шестидесятыми.
Прочерчивается всеми — разумеется, не буквально всеми, на самом деле участников немного: совсем разные люди, полярные, несовместимые… и близкие природой взаимного отталкивания. И поэтому общий итог — черта под Шестидесятыми: против них — против вчерашнего дня, во имя позавчерашнего; следую им, храня им верность, двигаясь в их русле — против себя будущих. И потому — безысходность, притом на обоих краях, на обоих полюсах среза. […]
Деиделогизация — даже не иллюзия и больше, чем заблуждение. Это — предрассудок, заново расцветший в эпоху самого жестокого кризиса идей, не выдержавших искуса «руководства» целым миром и каждым человеком в отдельности. Отбросив эти идеи, что приобрели и что можем приобрести взамен? Как будто мир, раскрепощенный от них, восстанет вдруг оазисом тишины, сохранности и всеобщего дружелюбия… […]
Нынешний тест для испытания идей: устойчивы ли против «жизни ради голого сохранения жизни» и содержится ли в них, в виде сомнений, воспоминаний, нерастраченных резервов, — ВЕЩЕСТВО СОПРОТИВЛЕНИЯ — этой «черной дыре», которая норовит втянуть в себя и сожрать все помыслы, желания, надежды? […]
Рискну утверждать: коммунизм Маркса — в числе таких идей. Не потому, что лучше остальных, — этакий потолок, выше которого нет и не может быть. […] И даже не потому, что сам-то исповедует надежду и уверен, что всегда присутствуют возможности, мобилизация и утилизация которых обеспечит победу сил, что и без того наделены «исторической инициативой». […] Но коммунизм все-таки не сумма эсхатологии и рационалистической прагматики. Он так же не исчерпывается инквизицией, как звездными часами самопожертвования, героизма его поборников и увлеченных им человеческих масс. Он идеальный и реальный, и это не только ипостаси его, имеющие разную персонификацию, не только эпохи его эволюции: был таким, стал другим — противоположным себе же… Это — обнаружение, — или становление, движение, развитие — несовместимости, заложенной в нем первоначальном, — несовместимости, образующей целое, движущую целостность — ее и мира. […]
Берущийся судить результаты Маркса, да осудит их все — осуждающий же пусть прикинет: что именно осуждает: то, что было, или то, чему быть? Сугубо важное, коренное различие. Вопрос ребром — не равнозначный судьбе коммунизма, но не отделимый от нее и от него: быть ли дальше восхождению, поступательности? То, чем мы живем, что берет за глотку, на что надеемся, — история ли (единственная — ВСЕМИРНАЯ) или ЧТО-ТО ДРУГОЕ, чему еще нет названия?
Это — мы. Это — 1977. Две точки отсчета: эволюция и история. Единство — в несовместимости их. Только этой несовместимостью еще жив коммунизм — тяжбой точек отсчета. Не сегодня началась эта тяжба, и не одними силлогизмами она держится. В ней участвуют и молчаливые, в нее вхожи миллиарды. Это тяжба тысячелетий с веками. «Внеисторическое» переходит в историческое, но никогда не полностью, не до конца! Переходя — сопротивляется переходу. Переходит — и отторгает начатый переход. «Внеисторическое» мстит за пренебрежение собой, с каждой ступенью вверх тяжелее схватка, мучительнее — расплата. Последнее по времени поражение из очередных или преддверие Конца?
Вопрос ждет ни ответа, ни ответов — СПОРА. Но ежели предмет — деление на истинный и неистинный коммунизм, то нет спора — одна видимость. У них — желание судить и засудить, у тех — получить всемирно-историческую индульгенцию. И с разных сторон — странное, молчаливое предположение — истинность — в совпадении. Нет его — дело плохо, ищи виновного или тщись доказывать, что «то, что было» и есть единственная истина, единственность воплощения ее? Но тогда, о чем же спорить? […] И разглядишь ли тогда в коммунизме Маркса — едином во всех превращениях, и в них же оспаривающем себя, враждебного себе — познаешь ли в нем тяжбу стихий человеческой эволюции с усилиями разума подчинить их себе, усилиями, столь же плодотворными и недостаточными в преходяще-историческом смысле, сколь и тщетными, зато грандиозными в вечном, конечном смысле?!
Этим последним вот и утешиться бы, и заново бы вдохновиться. И таким путем, собственными арабесками прийти к согласию с собой, которое на зависть отличает обыкновенный марксизм. Но не получается.
Снисходительная мудрость не ко двору. Сомнения одолевают сомнения, затрагивающие и букву, и дух, сегодня даже больше дух, чем букву. […]
Меня же одолевают сомнения именно в этом. Сомнения в том, что не на пользу нашему духу идет все на свете, все в прошлом, настоящем и будущем, включая любые «несовпадения», «отклонения». Это сомнение, правда, нетрудно бы устранить ссылкой на диалектику. Что и говорить, по самой сути своей, критической и революционной, ДИАЛЕКТИКА УРАВНОВЕШИВАЕТ. Если противоречиями топится ее котел, то разве не в виде тождества воспаряет содержимое? Магическое слово «снятие» кружило умы не одному поколению искателей истины и свободы, хотя и многим противникам свободы, и даже обскурантам оно также было не чужим. И нам ли позабыть тот рубеж, когда, покинув берег рефлексии, диалектика разума вместе с Марксом вторглась глубоко внутрь материка действия — и навсегда осталась там. Так ли легко и просто вернуться ей назад, к первообразу, к чистой несовместимости истоков? Призраки кругом. Голоса мертвых требуют не покаяния и даже не расплаты. Это — малая цена. Малая, поскольку не делает предшествующие поколения чище и мудрей. Итоги ставят под сомнение не столько осуществителей, сколько зачинателей, но и сам зачин: ибо испытанию на разрыв подвергся вместе с коммунизмом и внутри его — в целом — критический разум, запечатлевший себя в вековом движении новоевропейской культуры и в коллизиях европейски-всемирной истории. И такому же испытанию на разрыв подвергся вместе с коммунизмом, в нем самом, тысячелетний порыв исторического человека к равенству — неутомимая потребность, которая разрушила границы локализованных «микрокосмов», выводя человека на простор всеобщего развития.
Выводила и не вывела. Напротив, столкнула всеобщность с развитием. Это признать всего труднее. Как признать, что у свободы, без которой нет развития, в противниках Равенство, без которого нет всеобщности?! Легко признать это ревнителю элитарности, но марксисту, коммунисту, демократу!.. И еще признать, что в этом противостоянии, в этой несовместимости замешаны и разум, и диалектика, и что фокус несовместимости не где-нибудь, а в самом коммунизме — от Маркса и до наших дней, хотя родословная ее ведет счет едва ли не от Адама-кроманьонца…
Не там ли, не на стыке этих различий: первоэтносов, разноязычий, не на границе «своего» с «чужим» зародилась эта смутная, тянущаяся к сознанию потребность — быть равным, сравняться; возникла не вместе ли с «обменом», «товаром», «деньгами», войной и их квинтэссенцией — рабством, равносильным первозданному равенству, но более способным оказаться основой межчеловеческих отношений; из столкновения их — новинка: свобода — эмбрион всемирной истории, которая и начиналась как противостояние несвободы и свободы, мира свободы — миру несвободных, полюса и империи? И «через» свободу, которая значила — и по сей день значит — не больше, чем отрицание рабства, чем анти-рабство — ОТКРЫЛ исторический человек и самое рабство, с громадным запозданием увидел, опознал его и тем открыл равенство заново, ощутил притягательность и недостижимость его, естественность и противоестественность его в одно и то же время, его абсолютную реальность, равную жизни и смерти, и именно потому невозможность его: невозможность, повелительно требующую другого мира. […] Так, во имя искоренения рабства, во имя равенства, объявляемого единственным и всеобщим принципом, ему, равенству, приносилась в жертву свобода: анти-рабство личности, и завязывался узел на века, который разрубали, чтобы завязать покрепче, и снова разводили в стороны, одной из которых становилась свобода, утверждающая себя вертикалью восхождения, […] свобода, равнозначная развитию для себя, а стало быть, немыслимая без доноров развития и потому вновь и вновь производящая на свет «злодеев развития», в том числе ЗЛОДЕЕВ ДЛЯ СЕБЯ, изнутри улучшающих свободу насилием и развращением.
А на другой стороне этого планетарного разведения полюсов остались гигантские фрагменты эволюции вне вертикали, самодостаточные и самовоспроизводящие цивилизации, не сводимые сами по себе к всемирно-историческому знаменателю, несводимостью этой воплощающие как равенство и всеобщность, так и нереализуемость равенства и нереализуемость всеобщности — вне контакта и вне сшибки с «развитием для себя», со «свободой для себя».
И ко всему этому причастен коммунизм? И без всего этого его нет? Говорящий — отчасти — языком «развитых» и мучимый их недугами, разочарованиями и ограниченностью — неэкстраполируемостью в мир?! И говорящий — отчасти — языком развивающихся, терзаемый их тупиковыми ножницами, бьющийся над их неразрешимой апорией: только догоняющий не догонит?! И даже здесь, у нас — он дома, поскольку нынешние мы — неразвитые, неразвивающие — тоже от него, и дальше больше других — от него?! Ни с первыми, ни со вторыми, ни с третьими — с кем же?.. Подобно миру — ни в будущем, ни в прошлом, никогда? Да, так. […] И только такой он, коммунизм — одна из многих надежд и нерастраченных возможностей. Только такой он близок к «дополнительности» человеческих миров и, осмелюсь утверждать, ближе других традиций и движений. Ближе, но при условии, что окажется способным открыть себя заново, раньше всего — самого себя, и тогда не минусом, не обвинительным актом, не синодиком, а плюсом — нравственным и мозговым императивом, виной и возможностью вместе окажутся его история — без единой пропущенной страницы, все его Голгофы и все судьбы — им освобожденных и им же погубленных навсегда людей, добровольцев действия или вовлеченных туда силой. Только так. Иное — обман. Обман и самоубийство. […]
Источник: Поиски. 1978. № 1.
Комментарии