Я узнал имя Эдварда Саида (1935–2003) совершенно естественным образом, потому что человек, который занимается историей Соединенных Штатов Америки, историей межамериканских отношений — отношений США и Латинской Америки, неизбежно сталкивается с тем, что называют постколониальной критикой и что в итоге восходит к «Ориентализму» (1978) Эдварда Саида. Я увидел модное имя и очень слабые американские работы о нем, увидел падение качества дипломатической истории, связанное, в том числе, с тем, что можно назвать культурным поворотом в изучении истории международных отношений. Я увидел, как количество работ сократилось. Но те, которые есть, очень часто не занимаются собственно дипломатией, а перепевают Саида в вульгарно-советском духе, точно так же, как советские писатели вульгарно перепевали цитаты из Маркса: я увидел имя Эдварда Саида и его книги «Ориентализм» и «Культура и империализм» (1993) как своего рода щит и меч новой историографии: историографии отношений между более развитыми и менее развитыми государствами, историографии империи, в моем случае историографии межамериканских отношений — отношений между США и Латинской Америкой. И мне это все очень не понравилось, как мне вообще не нравятся некоторые модные философы и современные авторы.
Мне стало интересно все это посмотреть, почитать. И я увидел мемуары Эдварда Саида Out of Place (1999) и прочел их не отрываясь. Мне кажется, что это, возможно, едва ли не лучшие мемуары человека его времени, человека, скончавшегося не так давно, родившегося в 35-м году, почти нашего современника. Мало кто может столь хорошо и столь сильно написать. И столь интересен опыт этого человека, не только внутренний опыт интеллектуальной биографии, но и опыт жизненный — в первую очередь, каирского детства. Я увидел тонкость и хрупкость конституции человека, спрятанные за чеканными формулировками «Ориентализма». Мне кажется, что здесь передо мной предстал другой Саид — очень тонкий, очень сложный автор, очень непростой. Затем я посмотрел другие его книги, в первую очередь сборник эссе «Размышления об изгнании» (2000), другие очерки и другие эссе, небольшую книжечку очерков о музыке, а Эдвард Саид был практически профессиональным музыкантом. Он мог бы стать профессиональным музыкантом, но у него был выбор, и он им не стал, ровно так же как он мог бы принять дело своего отца в Египте, а его отец был богатым торговцем, предпринимателем, купцом, он торговал канцелярскими принадлежностями. И описание магазина отца 1950-х годов занимает очень яркие страницы мемуаров Эдварда Саида. Открылось ощущение мира и любовь к деталям, и потом, наверное, мало в недавнем прошлом было людей гуманитарного призвания, которые не любили бы ручки, всякие пишущие принадлежности, бумагу и т.д. Ты представляешь эти вещи 50-х годов — очень хорошие, добротно сделанные. И вот он пишет про конкуренцию пишущих машинок и как его отец гордился, что он торгует самыми лучшими пишущими машинками, не то «Оливетти», не то какие-то еще, я забыл. Это же еще был мир очень красивых вещей, которые делались на десятилетия, а не до выхода следующего айфона. В мемуарах есть иллюстрация, фотография витрины этого магазина. Так вот, в тот день, когда Эдвард Саид поступил в аспирантуру в Гарварде, отец продал свое дело. У Эдварда Саида было много сестер, а сыном он был единственным, и он должен был принять дело. Но когда отец понял, что не получится из Эдварда предпринимателя, он продал семейное дело.
И еще Саид, как я уже говорил, мог бы стать музыкантом, но он им не стал, а пошел в литературоведение и написал очень хорошую книгу — серьезное исследование о Джозефе Конраде, тоже сравнительно малоизвестная первая его работа. Он очень хорошо представлял себе интеллектуальную культуру, как сейчас говорят, иудео-христианского наследия, очень глубоко чувствовал эту культуру и, как мне кажется, не всегда это выражал с должной мерой тонкости, которая ему была присуща. Опять же, если вспомнить ставшее причиной нашего разговора эссе о Джамбаттиста Вико, одном из сложнейших авторов барокко (некоторые говорят — Просвещения или контр-Просвещения). Он рассказал о телесности Вико, о барочности его мыслей, о невозможности понимания Вико в отвлеченном интеллектуальном контексте. Саид говорит о том, как сложность хода мыслей Вико невозможно понять без предложенных им реальных телесных аллегорий. И это очень здорово написано. Юлия Владимировна Иванова, которой я принес этот очерк (а она до этого о нем не знала), сказала, что с него можно начинать изучение Вико со студентами.
Разумеется, есть мыслители глубже Саида, внесшие куда больший вклад в историю мысли. Но мне представляется, что как раз противоречивость Саида — это его преимущество, потому что он не был таким простым, каким можно его представить, прочтя «Ориентализм» и «Культуру и империализм». Телесность вещей — это конкретный очерк в серии очерков. Мне в данном случае интересно другое: казалось бы, Вико — мыслитель, далекий от непосредственных академических и политических интересов Эдварда Саида. Зачем ему заниматься этим? Это указывает, как мне кажется, на очень широкий кругозор, которого сейчас недостает исследователям. Такой широкий круг интересов, и в том числе интересов к недопроясненному, скажем так, — это просто редкость сейчас.
Я бы сказал, Саид — очень эмоциональный и нервозный. Таким он был в жизни, таким он был в Палестинcком национальном совете, в своей многолетней борьбе с Израилем. Это был человек очень нервозный, эмоциональный и очень чувственно воспринимающий мир. Это чувственное переживание мира — средиземноморское, я бы сказал, даже арабское. Саиду эти слова мои очень бы не понравились, он бы сию минуту вышел бы из этой комнаты. Гердер пишет об арабской культуре, которая принесла куртуазность в Европу. Возможно, в этом духе чувственного, средиземноморского переживания мира выдержан весь Саид. Потому что и тогда, когда он борется с империализмом, и тогда, когда он пишет о музыкальных концертах, проявляется его чувственное, некнижное переживание мира.
Собственную эволюцию он описал в своих мемуарах, которые в основном посвящены его детству. Возможно, иногда он нажимает на слишком знакомые клавиши. Мемуары называются Out of Place, то есть человек без места. И он рассказывает о том, как, будучи из арабов-протестантов (не из католиков, не из православных арабов, которых очень много), он то громко в детстве говорил свое имя: «Эдвард» и тихо: «Саид», то тихо: «Эдвард», а громко: «Саид». Он ведь застал еще колониальный Египет, Египет, который постепенно переставал быть английской колонией. Он рассказывает, как учился в английской школе, в американской школе и как по-разному там была устроена культурная гегемония, или то, что он потом назвал культурной гегемонией под влиянием Грамши и Фуко. Но то, как он это описывал в мемуарах, сложнее и интереснее, чем то, как это вписывалось бы в его схему. И поскольку мемуары — это текст не научный, не академический, то получается живее и интереснее: все-таки он описывает историю человека, у которого не было дома. И для него лично очень важно было в политическом смысле отсутствие Иерусалима, потому что корни у него, в том числе, иерусалимские, а Иерусалим — столица государства Израиль. Причем он пишет в своих мемуарах, если я правильно помню, что он родился в Иерусалиме, а не в Каире, потому что госпиталь в Иерусалиме был лучше. А первенец в его семье скончался в госпитале сразу после рождения — первый сын, его старший брат. Собственно, как я понимаю, в Иерусалиме в 1930-е годы была лучше медицина, уже благодаря еврейским переселенцам, конечно. И поэтому его богатый отец отправил жену рожать в Иерусалим. И последние годы жизни тяжелобольной Саид тоже лечился в еврейском госпитале, в Нью-Йорке: странно, конечно, получается, если учитывать его позицию по отношению к Израилю, но что делать. И получается, что его связи с Иерусалимом и с иерусалимским домом очень слабые. И в своих мемуарах Саид описывает человека без родины, оставшегося без своего мира, учившегося то в английской, то в американской школе, с американским гражданством, которое его отец получил, когда служил в армии США еще в начале ХХ века, отправленного затем учиться в Америку, туда, где его, разумеется, далеко не сразу признали за своего. Саид рассказывает об академическом, творческом отпуске, который он получил после работы над своей первой книгой, когда он отправился на Ближний Восток, восстановив свой арабский язык, вспомнив детство. Это совпало с очередным арабо-израильским конфликтом, собственно, с Шестидневной войной. И начинается Саид, которого знают все: Саид — политический активист, Саид — борец с империализмом любого рода, который находит культурный империализм там, где нет империализма внешнего. Он вспоминает арабских беженцев, которые приходили к его тете в Египте, как она им помогала. Вот такова была его личная история, которую он описывал. Но мне кажется, что человек он был более сложный и тонкий, чем, может быть, он бы хотел себя иногда видеть или чем его представляют.
***
Он, безусловно, человек очень городской и очень космополитичный. И этот космополитизм идет еще от Каира — города столичного. Он вспоминает концерты Вильгельма Фуртвенглера в Каире в детстве — такие сильные детские впечатления. А потом, после аспирантуры в Гарварде, в 28 лет получает место в Колумбийском университете и остается в Нью-Йорке, где он и прожил всю жизнь. Конечно, в 1960-е годы это было возможно, сейчас такое, наверное, сложно представить при современном рынке американского научно-образовательного труда. И он, конечно, был очень нью-йоркским, столичным человеком, тесно связанным не только с Колумбийским университетом, но и с Метрополитен-оперой, с симфоническими концертами — он написал книгу об этом. Он был большим другом Даниэля Баренбойма. И в последние годы они создали оркестр под названием «Западно-восточный диван». Вообще не знаю, уместны ли тут Гете и Запад и Восток, звучит это как-то не очень удачно. Они придумали это для рекламы. Замысел в том, что это оркестр, в котором рядом играют молодые палестинцы и молодые израильтяне. Вот почему изречение про Запад и Восток неудачно. Но они создали такой оркестр как идею мира.
Я бы сказал, что в политическом смысле он был частью леволиберального американского, нью-йоркского истеблишмента. И в рамках этого леволиберального истеблишмента он выбрал свое дело — борьбу за свой народ, за палестинский народ, таким образом, в каком-то смысле очень удачно вписываясь в американскую действительность. Тут как раз ничего особенно интересного и нет. Он входил в арафатовский Палестинский национальный совет, но вышел из него в 1991 году. Он резко критиковал соглашения в Осло (1993), считая новую палестинскую администрацию своего рода вишистским коллаборационистским режимом. Он предлагал создание единого арабо-израильского государства со столицей в Иерусалиме и единым гражданством для арабов и евреев, но оговаривался: возможно, в форме федерации. Саид все же никогда не претендовал на разработку политических институтов или на теоретические концепции в области политического. И своим творчеством он скорее как раз пытался опровергнуть эти теоретические построения, внедрить культурный поворот в анализ политического, тем самым разрушая институциональный анализ.
В поддержке Саидом борьбы палестинских арабов за самоопределение нет ничего необычного. Интересно здесь другое: народ Эдварда Саида — это необычный народ. Это народ, который борется с Израилем, пользующимся столь большой поддержкой Соединенных Штатов Америки, и того же Нью-Йорка, и того же Колумбийского университета, кстати. Это необычная вещь, но в каком-то смысле, к сожалению, вот это как раз и затуманивает тонкость и сложность этого человека — даже не мыслителя, а человека. Его политические взгляды, конечно, очень красиво и ярко подаются, и все это красиво и ярко вписывается и в идеологию Колумбийского университета, который говорит о своей терпимости, открытости всяким взглядам, и в леволиберальный истеблишмент. Я не так хорошо знаю это в подробностях, но Саид, конечно, до начала 1990-х годов пытался лоббировать интересы Организации освобождения Палестины в США. И сам он так воспринимал свою миссию. Хотя совершенно очевидно, что лоббизм Израиля в сотни раз состоятельнее и влиятельнее.
К сожалению, его самого и его книги использовали в борьбе за университетские ставки для легитимации присутствия в университете тех или иных выходцев из, так сказать, валлерстайновской периферии, Subalterns, как скажет Гаятри Чакраворти Спивак. В «Ориентализме» показано, что западный человек не может написать про арабов хорошо. А я вам скажу, и про негров хорошо написать не сможет, потому что тем или иным образом все равно, в саидовской трактовке Грамши, бессознательно проявит культуру гегемонии. Получается, что главное — не уровень исследования, а в провинциальном духе принадлежность его автора к «нужной» национальности, к «нужному» сообществу, чьи интересы он отстаивает. Поэтому в данном смысле, к сожалению, Саид был сразу, как бы сказали сегодня, инструментализован, хотя, возможно, и не против своей воли. Как и за Чакраворти Спивак, за ним стоят десятки аспирантов, за каждой книжкой, за каждой статьей: вот в чем беда! Я не знаю, нравилось ему это или нет.
Я думаю, что в арабском мире существует очевидная рецепция идей Саида, связанная с новым развитием теории зависимости, с представлением о необходимости овладеть, прошу прощения, фукальдианским дискурсом в социально-экономических левых построениях. И в этом смысле, конечно, все это включено в арабский интеллектуальный контекст. Да и, наверное, у них есть просто гордость за Саида. Я так думаю, но я, конечно, не арабист. Мне кажется, что в арабском мире его знают и принимают как своего, потому что могут быть два способа восприятия Саида: или как выходца из одного мира, добившегося славы и популярности в другом, большем мире, или как предателя. Но я не думаю, что он воспринимается как предатель. Скорее, наоборот, как агент, каковым он, в сущности, как раз и был.
Комментарии