Сергей Чекин
Таня Разумовская
Два эпизода из трагической, но и захватывающей книги С.Н. Чекина «Старый Буян, Самара, Печорлаг. Повествование врача Трудникова» будут представлены на наших страницах в ближайшие дни.
От редакции: В издательстве «АИРО-XXI» в сентябре выходит новая работа серии «АИРО — ПЕРВАЯ ПУБЛИКАЦИЯ» — книга С.Н. Чекина «Старый Буян, Самара, Печорлаг. Повествование врача Трудникова». Повествование являет собой художественный текст и уникальный исторический источник, рассказывающий о сложной и страшной эпохе в жизни России. Это первая публикация автора, создававшего свои произведения без надежды увидеть их в печати и давно ушедшего из жизни. Для читателей оставлены правдивые свидетельства о судьбах встреченных людей, Старобуянской республике 1905 года, анархистском кружке в Самаре после революции, работе врача, аресте, следствии, суде и десятилетнем сроке в Печорлаге. Интерпретация собственной и народной судьбы дается без какой-либо оглядки на цензуру и самоцензуру, на еще не сложившийся в то время канон лагерной литературы. Опираясь на сугубо личный взгляд — в своей основе крестьянский, по форме анархистский, — автор нашел необычные сюжетные линии, особые краски и выразительные детали, крайне важные для понимания прошлого страны.
Шли месяцы и годы концлагерной жизни. Вторая трагедия опустошила душу и сердце. Далеко позади осталось первое юношеское увлечение Таней Разумовской. Оно было светлым воспоминанием, и особенно милым и дорогим стало это воспоминание с уходом от меня А.П. к другому. Горьким раскаянием терзалось мое сердце, что я мог бы не потерять первую любовь. Какой далекой, но бесконечно сердечной и близкой была теперь Таня Разумовская. Я знал, что она никогда бы не оставила меня в беде. Все чаще и чаще мои мысли уходили к ней, далекой в неведомых краях. В воспоминаниях и мечтах о Тане прошел год.
Размеренно текла моя концлагерная жизнь: проверка утром в шесть часов, завтрак, работа с больными заключенными в стационаре лазарета, на венколонне; в три-четыре часа дня обед и отдых; прием вольнонаемных больных в амбулатории поселка с пяти до семи вечера, проверка, ужин, чтение книг, газет. Поездки пассажирским поездом в Воркуту, в лабораторию, поездки в Абезь за триста километров от Хановея, комиссовки заключенных в колоннах отделения. Мрачно и однообразно шли дни, месяцы и годы в далекой лесотундре, где девять месяцев зима и три месяца — весна, лето и осень.
В холодный осенний день [1], как обычно, я проводил вечерний прием больных в амбулатории поселка. В приемный кабинет взошла женщина лет сорока, одетая в плащ, ватный бушлат, ватные брюки, кирзовые сапоги, в шапке-ушанке, с обычным приветом входящего на прием: Здравствуйте! — Здравствуйте, садитесь.
Женщина села, и взгляд ее лучистых голубых глаз остановился на моем лице.
— Не узнаете… Да, нелегко узнать: ведь больше двадцати семи лет прошло с тех пор, как мы расстались.
Как только она заговорила, сразу по ее голосу узнал в ней Таню Разумовскую. Вначале, когда она взошла, я верил и не верил, что это она, Таня. Придя в себя, взял ее руку и прижал к своей груди. Я молчал. Она говорила:
— Никогда не думала, не гадала, увидеться с тобой здесь. Привела меня к тебе моя негаснущая первая и последняя любовь.
Наконец я вышел из состояния безмолвия.
— Да возможно ли, как ты сюда попала, какими путями здесь очутилась, в этих краях мрачной жизни… как узнала и нашла меня… рад и счастлив, что вижу тебя… Как хорошо, что ты здесь. Ты, Таня, останешься здесь, я прошу тебя остаться вблизи меня. Подожди, здесь сейчас нет у нас времени. Скоро окончится прием больных, и мы пойдем к моему хорошему другу на квартиру, там будем говорить обо всем. Ведь ты знаешь, наверное, что заключенные не имеют права на любовь, но ты не огорчайся: у меня пропуск, да и мои вольнонаемные друзья помогут нам, а у меня их здесь много. Ты покамест подожди меня в ожидальне, я скоро закончу прием больных.
Она вышла. Минуты до окончания приема казались часами. Но вот прием больных закончен, и я вышел. Чтобы не возбудить подозрения о наших отношениях, я пошел впереди, а она сзади в двух шагах, ибо только тайна наших отношений сохранит нас обоих от невольной разлуки. Пришли к моему верному другу, который обязан мне своим здоровьем и с которым не раз ходил рыболовить. Я хорошо знал его семью: жену и ребенка. Когда вошли в его квартиру, я познакомил их с Таней, объяснил, что она приехала ко мне, а их попросил, чтоб они назвали ее своей племянницей, приехавшей к ним сюда на работу. Мой друг Николай Павлович, дежурный по станции Хановей, и его жена любезно приняли ее в свою семью и обещали устроить Таню на работу.
Собрали ужин, чай. Таня была сильно переутомлена, видимо, много ночей не спала.
— Я устала, — тихо сказала она, и я попросил жену Николая Павловича устроить Таню с постелью, нежно простился с ней и ушел в зону лазарета: оставаться дольше с Таней не мог.
Почти ежедневно по вечерам после окончания приема больных в амбулатории поселка на два-три часа заходил к Тане и слушал ее нерадостную повесть.
— С тех пор, как ты уехал учиться на многие годы в Самару, я потеряла с тобой связь, продолжала жить с родителями, помогала им в работе по хозяйству и на мельнице. В конце тридцатых [2] годов началась перестройка жизни в селах и деревнях. Отец мой продолжал работать на своей мельнице, а тут началась ссылка всех, кто в своем хозяйстве применял наемный труд, и тех, кто просто был зажиточным. Моего отца и мать отправили на ссылку в поселок Песчанку Кожвинского района в Республику Коми. Дом, имущество, мельницу отобрали. Я осталась без средств и работы, как дочь раскулаченного. Чужие, но добрые люди дали мне угол и хлеб, а я помогала им в хозяйстве [3].
В это тяжелое время обратил на меня внимание местный партийный деятель Обиралкин [4], хорошо всем обеспеченный. Он настойчиво стал добиваться моего согласия, чтоб я вышла за него замуж, угрожал мне всякими бедами в случае моего несогласия. Не видя выхода из своего бедственного положения, презираемая всеми местными деятелями как дочь раскулаченного — на работу никуда не принимали — я решила: вместо петли на шею выйти замуж за Обиралкина.
Прошло два года. Жизнь с Обиралкиным стала нестерпимой. С каждым днем он пил все больше и больше. Жила я с ним так, как будто он для меня не был мужем. Я ни на одну секунду ему не была женой ни телом, ни душой. Мучилась, терпела и верила, что судьба избавит меня от него, или это мне просто казалось, что так будет исполнено мое желание в будущем по моей же воле.
В конце третьего года отец и мать прислали мне письмо из ссылки на имя старобуянского знакомого. Они просили меня приехать к ним повидаться и пожить с ними: здоровье их стало плохим, а если возможно, то остаться с ними, чтоб родная рука после смертного часа закрыла навечно их глаза.
С Обиралкиным ничего меня не связывало, он был мне противен и до жизни с ним, а после еще более. Я ненавидела его и как мужа, и как человека — душителя трудолюбивых людей. К тому же детьми не была с ним связана, детей от него не было. И я радовалась этому и увидела свое избавление в уходе от него к матери, отцу. Выждала время и, когда Обиралкин уехал в командировку, собрала необходимое для дальней дороги, добралась до Самары. Там на рынке продала часть вещей на билет и случайно на рынке встретила твою сестру, и от нее узнала, что ты в Печорских концлагерях пятый год. Она же мне рассказала, что жена твоя ушла к другому… Ярким пламенем вспыхнула неугасимая любовь к тебе, и только долг перед матерью и отцом заставил поехать к ним, а не к тебе.
Поехала пароходом до Горького, а там поездом до Кожвы, и попутными подводами и пешком добралась до Песчанки к своим родителям на берегу реки Печоры. Пока живы были отец и мать, им нужна была моя помощь. Работать они уже не могли, перебивались с хлеба на воду. Мрачная земля, мрачное небо, безысходная нужда и безысходное горе убивали их физически и морально. Они все более и более слабели и через год после моего приезда умерли, почти что в одно время. Схоронила их на кладбище крутого левого берега Печоры [5]. Осталась одна. В Россию ехать не хотелось, там меня никто не ждал [6].
Я знала, что ты в Печорских концлагерях, а они так велики, и так много там заключенных от Кожвы до Воркуты, и так много концлагерей и лазаретов, да и не придешь к начальству и не спросишь, где найти такого-то. Все же я решилась найти тебя. Я знала, что заключенные врачи работают — лечат больных в лазаретах, и они на виду у начальства и заключенных. Собралась в дорогу. Время осеннее, холодное, дожди бесконечные. Поехала искать несбывшееся, потерянное счастье любови моей. Теперь, когда узнала от сестры твоей, что ты одинок — прости меня — я обрадовалась. Не правда ли, как могуч эгоизм любви моей! Твое несчастье — стало моим счастьем!
От Кожвы двенадцать километров пешком дошла до крайнего лазарета. В поселке Канине переночевала в семье ссыльного. Рано утром, не доходя до пятого лазарета, первого отделения, остановилась на дороге и стала ждать, не выйдет ли кто из лазарета или не пойдет ли кто в лазарет. Вижу, вышла из лазарета молодая женщина. Когда она поравнялась со мной, я спросила: — не знаете ли врача Трудникова? — Это Сергея Николаевича? Он здесь работал в лазарете, потом его перевели в первый лазарет, а потом он писал своим товарищам-врачам, что работает в Пернашорском лазарете, не доезжая километров сто до Воркуты. Меня он хорошо знает по работе в этом лазарете, я медсестра Женя. Передавайте ему от меня привет. А вы кто ему: жена или сестра? — Сестра.
Так удачно я нашла твой след. Мы вместе с Женей дошли до станции Печора, там купила билет до станции Пернашор. На следующий день приехала и сошла на станции и обратилась к дежурному по станции — не знает ли он врача Трудникова и далеко ли лазарет от станции.
— Лазарет в трех километрах, но врач Трудников недавно переведен в Хановейский лазарет, не доезжая сорока километров до Воркуты. Сергея Николаевича знаю: он много раз бывал у нас на станции, и я у него в лазарете — лечились у него. Вы кто ему? — Я сестра его. — Пойдемте, я вас познакомлю с семьей. Пассажирский поезд будет еще не скоро. Да, впрочем, я вас отправлю товарным, а пока отдохните. Рады с вами познакомиться. Идемте в дом, он рядом со станцией.
Так любезно принял меня твой добрый знакомый Иван Николаевич, дежурный по станции Пернашор. Его жена меня накормила, и я отдохнула. Часа через три пришел Иван Николаевич за мной. Он и его жена посадили меня на площадку товарного вагона и посоветовали мне по приезде на станцию Хановей обратиться к дежурному по станции, который должен знать тебя. Я поблагодарила их за привет.
Поезд на станцию Хановей пришел под вечер. Дежурным по станции оказался твой хороший знакомый Николай Павлович. Он рассказал мне, что ты по вечерам ведешь прием больных в амбулатории поселка Хановей, что рядом со станцией. Вместе со мной он послал свою жену {Нину} указать мне, без посторонних расспросов, где ты работаешь. Я нашла тебя, первая любовь моя, и останусь здесь, близ тебя, до конца твоего заключения. Я люблю тебя больше, чем тогда, и в этой любви моей к тебе все мое счастье жизни.
— Да, ты права, Таня, что нашла меня, а может быть, и я тебя нашел. […] C того времени, как ушла жена к другому, я почти каждый день вспоминал тебя, ту первую свою любовь к тебе, такую прекрасную в наши юные годы. В твоей и моей личной жизни, что было в прошлом, потеряно навсегда. Нам обоим надо создавать жизнь заново. У нас с тобою осталась только любовь, а она все побеждает и победит. Каким прекрасным мгновением будет вся оставшаяся нам жизнь теперь и в будущем. […]
* * *
С приездом Тани появилась радостная забота о ней: надо было устроить ее здесь на работу при помощи моих друзей — служащих железной дороги, бывших заключенных и моих пациентов, которые остались здесь работать по вольному найму. На положении заключенного я не имел официального права на личную связь ни с кем из женщин или мужчин, а только письменную, и то через лагерную цензуру оперуполномоченного МГБ. Если нарушение будет обнаружено, тут же будет закрыт пропуск на бесконвойное хождение, а то и последует отправка на колонну на общие работы.
При помощи моих друзей выход был найден. Николай Павлович, как я уже говорил, принял Таню в свою семью под видом племянницы его жены. А через десять дней Таню приняли дежурным сторожем переезда — закрывать и открывать шлагбаум при проходе поездов к станции. С удвоенными предосторожностями я приходил в дом Николая Павловича для встреч с Таней два раза в неделю. Приносил ей что-нибудь из продуктов питания, к тому же она и сама стала получать зарплату, готовила ужин, и часто за одним столом с семьей Николая Павловича все вместе кушали.
Никогда не забыть мне родное, человечное отношение Николая Павловича и его жены {Нины} ко мне и Тане. Они всячески содействовали сохранению тайны наших встреч.
* * *
В феврале начальник санчасти послал меня обследовать одну из колонн в пятнадцати километрах от Хановейского лазарета по линии железной дороги [7]. С утра стояла ясная, тихая погода с небольшим морозом. Через три часа я пришел на колонну, провел физический осмотр, пообедал у фельдшера колонны, выпил стакан чаю. Фельдшер просил остаться ночевать, но я торопился зайти к Тане, где каждая встреча так много приносит нам счастья.
По дороге в лазарет поднялся ветер при температуре в тридцать пять градусов холода. Одет тепло: полушубок, плащ, ватные брюки, валенки, шапка-ушанка, меховые рукавицы. Но я не учел, что ветер поддувал в левый бок полушубка, который неплотно прилегал к телу — груди. Не доходя полтора километра до лазарета, вдруг сильно закашлялся каким-то глубоким кашлем, из глубины груди, и пришлось остановиться на две минуты, чтоб откашляться.
По приходе в лазарет нужно было сходить в санчасть и доложить о выполненной работе, но идти не хотелось — почувствовал общее недомогание. Лег отдохнуть, чтобы потом сходить в санчасть и зайти к Тане. Но через полтора часа состояние ухудшилось. Смерил температуру — тридцать восемь и восемь десятых. Тогда я решил сегодня никуда не ходить, разделся и лег на кровать у себя в комнате при бараке больных. Кашель и боли в груди усилились.
Пришел врач-терапевт Григорьев, собрат по заключению, осмотрел и сказал: «Ну, коллега, диагноз уточним завтра, к концу вторых суток, а пока предварительно — воспаление левого легкого, а вернее бронхо-плевропневмония. В основе в обоих случаях лечение одно и то же. Вот тебе белый стрептоцид, принимай». Насыпал на стол кучу стрептоцидных таблеток и ушел.
Назавтра и на следующий день состояние ухудшилось. Собрались все восемь врачей лазарета на консилиум и посоветовали перейти на лечение в терапевтический корпус больных. Проходят дни, первая, вторая неделя — улучшения нет. Ежедневно по утрам у моей койки собирается консилиум врачей. Выслушивают, выстукивают и молча уходят в кабинет на совещание, на котором, как я узнал по выздоровлении, предрекали мне печальный исход заболевания. Но они не знали того, что мне надо было жить вдвойне, потому что здесь, близ меня находилась Таня.
Часто в долгие бесконечные заполярные ночи просыпался и думал горькие думы: похоронят на общем кладбище заключенных под номером на фанерной дощечке, которая через полгода истлеет. Родным сообщат мои друзья по заключению, Таня придет только на кладбище: ей нельзя пройти, и ее не пустят ко мне в зону лазарета. Ведь заключенные лишены всех гражданских и человеческих прав, они объявлены вне закона. Их десятки тысяч похоронено в Печорлаге, в гробах и без гробов, одетых в белье и голых без белья, и никто не узнает о дне их смерти и месте погребения. […]
* * *
Диагноз моей болезни был ясен, но не было в лазарете только что появившегося пенициллина. В лечебно-санитарном отделе Печорлага, в Абезе, пенициллин имелся. Когда начальник санчасти сообщил, чтоб выслали для заболевшего заключенного врача Трудникова немного пенициллина, то тамошние чиновники негодовали: как это врач мог заболеть воспалением легких, ведь он на лечебной работе, а не на общих работах! Все же один флакон пенициллина в пятьсот тысяч единиц прислали, и, как мне кажется, после применения пенициллина наступил перелом болезни, я начал медленно выздоравливать. {Лечение пенициллином делал фельдшер-поляк через каждые два часа по пятьдесят тысяч.}
Через три недели болезни стал вставать с койки, ходить вдоль стены, а потом по палате и коридору больницы. Мучительно хотелось быть с Таней, с мыслями о Тане ложился и пробуждался. Чтоб отвлечься от гнета мрачных мыслей, я часто просил других, нетяжело больных в моей палате рассказывать или что-нибудь читать: рассказы и чтение отвлекали от мрачных дум и благотворно влияли на исход болезни. На третьей неделе болезни мне страстно захотелось поесть хороших мясных щей из говяжьего мяса и ухи из свежей рыбы, и это желание было настолько сильное, что я был уверен в том, что если поем того и другого, то выздоровею. Я знал, что начальник лазарета хорошо относится к заключенным врачам, и вот к нему я обратился со своей просьбой. Там, дома в поселке, его жена сварила прекрасные говяжьи щи и принесла мне большую кастрюлю в палату.
Во время болезни наш лазаретный возчик, заключенный финн, по вечерам заезжал и передавал мои записки на станции Николаю Павловичу, а он передавал Тане. Через этого же возчика-финна Таня мне присылала уху и маринованные фрукты. Ее короткие записки были полны веры в мое выздоровление: Ты не можешь умереть, ты должен выздороветь и жить — потому что я люблю тебя.
И как консилиумы врачей ни старались давать безнадежные заключения-прогнозы, я все же выздоровел. Физически так ослаб, что ветром шатало, но от сознания того, что я выздоровел, сердце наполнялось радостью торжества, воскрешения к жизни. Мартовское солнце ярко и ласково согревало все вокруг живущее на земле, как будто призывало людей к созиданию жизни добра для всех и каждого. Постепенно здоровье восстановилось, и через месяц я чувствовал себя здоровым.
* * *
Таня продолжала работать на своем посту дежурной переезда, и никто не знал, что здесь работает бывшая гимназистка седьмого класса, мой друг и товарищ, разделяющая тяжелую мою и свою судьбу. В короткое заполярное лето по воскресеньям и в другие погожие дни часто с Таней уходили на пустынные безлесные берега тундровой холодной реки Воркуты, где вдали от всего, что напоминало неволю, мы делались на несколько часов свободными и независимыми. Собирали морошку, голубику, а осенью грибы. Таня варила варенье, мариновала грибы на квартире Николая Павловича.
Мое и ее прошлое осталось где-то вдали, в каком-то туманном сне. Мы мечтали о полноте жизни того времени, когда окончится мой срок заключения и не будет необходимости скрывать наши отношения от окружающих. Так прошло три года. Приближалось время моего освобождения, жизнь за пределами режима проволочных заграждений, и нам обоим виднелась вдали заря счастливой, свободной в любви жизни. Но не суждено было сбыться нашим мечтам.
* * *
{В марте, когда тундровая зима стала особенно жестокой, Таня простудилась на работе, очищая переезд от заноса его метельным снегом}, и слегла в постель. На второй день вечером Николай Павлович пришел ко мне на амбулаторный прием в поселке и сообщил, что Таня заболела. По окончании приема больных я шел в квартиру Тани с тревогой в душе. Знал, что с ней случилось серьезное заболевание, ибо Николай Павлович по незначительному заболеванию не пошел бы извещать меня. Дверь открыла его жена и сказала: «Таня сильно заболела». Разделся, подошел к Тане. — Ну, что случилось с тобой, моя радость? — Я заболела вчера вечером, когда пришла с работы. У меня начался сильный озноб, затем жар в голове и во всем теле, колотье в груди. Она рассказывала, тихо стонала и старалась мне улыбаться.
— Как хорошо, что ты пришел! Мне стало легче. Я все ждала тебя, и каждая минута казалась мне вечностью. Я знаю, что через два-три часа ты должен уйти от меня в лазарет: тебе нельзя дольше оставаться здесь со мной, но эти часы счастья быть вместе с тобой сегодня, завтра и во все дни дадут мне силы выздороветь. А как хорошо будем мы жить потом, когда уедем из этой холодной, мрачной и дикой тундры рабства и неволи! Там никто не будет преследовать нас и наши чувства любви. Там солнце ближе к людям и теплее земля и все живущее на ней.
— Да, Таня, все это будет. Наши мечты вдохновляют нас преодолевать все невзгоды. А теперь, Таня, отдохни, будь спокойна. Ты обязательно выздоровеешь. Давай-ка я посмотрю. Осмотрел и определил воспаление легких, но от Тани скрыл, а ей сказал — грипп, пройдет.
Время было мне идти в лазарет. Простился, рассказал, как принимать лекарства, ей и жене Николая Павловича и пошел к себе в лазарет. На душе было тяжело и грустно. Я знал, что не всегда это заболевание оканчивается выздоровлением.
Рано утром Николай Павлович по договоренности со мной пришел на вахту лазарета и попросил начальника лазарета и дежурного вахтера, чтоб они разрешили врачам лазарета прийти к нему на квартиру для консилиума к больной «племяннице». В полдень пришли врачи, и вместе с ними пришел и я. Врачи-терапевты подтвердили мой диагноз и назначили лечение. Тане нужен был пенициллин, а он имелся только в Абезьской аптеке-базе. Там работала знакомая фармацевтка. Я срочно послал к ней с запиской за любую цену отпустить миллион единиц пенициллина. На второй день мой посол вернулся с пенициллином, а вольнонаемная медсестра начала делать Тане уколы пенициллина в назначенное время. В течение двух недель Таня излечилась, а через неделю пошла на работу.
Зима подходила к концу, и приближалась длительная, туманно-холодная весна. Таня стала жаловаться мне на общую слабость, плохой аппетит и небольшую по вечерам температуру, сухой кашель. Местный амбулаторный врач определил туберкулез легких, что позже подтвердил и наш лазаретный врач. Я и другие врачи скрывали от Тани ее заболевание, безнадежное в условиях Заполярья. Врачи предлагали Тане выехать в южные степные районы России, поехать в кумысную санаторию, но Таня с этим не соглашалась. Ей не хотелось уезжать от меня, да не было и средств для поездки на курорт.
Я и другие врачи прямо о ее болезни ей не говорили, но советовали, что климат надо переменить, а она с тревогой спрашивала: «А не другая какая у меня болезнь, что-то все больше и больше слабею, и труднее мне ходить на работу?» Я имел возможность приносить Тане сливочное масло, молоко, рис, крупы, мясо, рыбу, но не было овощей и фруктов.
В редкие погожие выходные дни уходили с Таней на несколько часов в тундру к реке Воркуте погулять и рассеяться. Там Таня забывала о своей болезни, и в сотый раз говорили о близком моем освобождении, а следовательно, и об отъезде в теплые края России.
— Ты, — говорила Таня, — будешь работать в сельской больнице, где есть сосновый лес, река, а я — создавать тебе домашний уют, нянчить и воспитывать детей. Ведь у нас обязательно будут дети, сын и дочь! Часто будем ходить в бор, дышать здоровьем природы, а главное, мы будем свободны в любви, и только тогда во всей полноте и глубине начнется наша новая, такая счастливая жизнь, что от дум о ней порой у меня кружится голова.
И долго еще Таня продолжала видеть в мечтах прекрасную нашу жизнь в будущем. Эти мечты вслух, чистые и искренние, одухотворяли ее всю. Блеск глаз становился заметнее, сильнее румянились ее щеки и губы, походка и движения — радостнее, и как-то вся она преображалась в человека прекрасного будущего. Я также хотел восторгаться нашей будущей жизнью, но во мне не было этого энтузиазма. Я знал, что Таня навсегда останется здесь. Кто заболевал туберкулезом легких, быстро погибал в условиях заполярного климата. Тысячи заключенных погибли здесь в Печорлаге в лазаретах и ссылках от туберкулеза легких. Тяжелой болью отзывались ее мечты — будущее ее и моей жизни. Я поддерживал ее мечты, ее вдохновение будущей нашей жизнью, но она не знала, что дни ее жизни были сочтены, что ее мечты являются расцветшими цветами поздней осени.
Незаметно прошло короткое заполярное лето, и наступила мрачная, сырая и холодная осень без живительных лучей солнца. С каждым днем Таня слабела, таяла. Никакое лечение и питание в здешнем суровом климате не могли остановить разрушающую силу болезни. Из дома Таня выходить уже не могла. Слегла в постель и лежа в постели продолжала мечтать о жизни в России: она хотела этой жизни, а потому и верила. Ни эта непоколебимая ее жажда жизни, ни наша врачебная помощь, ни наша любовь — ничто не могло остановить болезнь, вернуть ей здоровье. Теперь я дольше находился у постели Тани. Она все более и более чувствовала и сознавала роковой исход болезни и в один из вечеров попросила сесть на край ее кровати.
— Дай мне твою руку и смотри мне в глаза. Я знаю, что не вся песня нашей жизни спета вместе. Моя окончится — твоя останется. Мне тяжело и больно это сознавать, но я счастлива тем, что ты со мной на закате дней моей жизни. Я счастлива счастьем моей любви к тебе, а твоей ко мне — нашей единой и неделимой любовью. Я счастлива тем, что узнала с тобою безмерную красоту, величие и глубину любви душою и телом. Я рада и счастлива тем, что и ты познал во мне величие любви моей неугасимой.
Тобою началась моя любовь и тобою окончится. И эту любовь к тебе я унесу туда, где нет ни зла, ни добра, где существует великая тайна жизни — НИЧТО! Когда тяжело тебе будет в жизни — чаще вспоминай вечную любовь своей Тани, и эти воспоминания радостно-светлой грустью наполнят твою душу и сердце, моею любовью к тебе сильнее смерти…
Я молча встал около ее кровати на колени, она взяла мою голову своими руками, долго смотрела мне в лицо, медленно приблизила мои губы к пылающим жаром своим губам, и оба мы погрузились в единую великую тайну любви. Потом так же тихо отвела мое лицо, сказала:
— А теперь иди в зону лазарета, там тебе надо быть, чтоб сохранить нашу тайну встреч.
* * *
Ночь прошла без сна с думами о Тане, о ее и своем несчастье, и не с кем было поделиться трагедией ее болезни, чтоб сохранить тайну наших отношений от недремлющего ока опера и охраны. Вечером следующего дня при входе в квартиру Николая Павловича его жена сообщила, что Таня мало ночью спала, часто засыпала, бредила и просыпалась:
— Я всю ночь была с нею, и только днем она спокойно заснула.
Тихо подошел к постели Тани, сел у ее кровати, осторожно взял ее руку, проверил пульс: он слабо прощупывался, прерывался; редкое дыхание с секундными остановками. Тут же сделал ей два укола. Минут через десять Таня открыла глаза, удивленно и радостно посмотрела мне в лицо, а потом протянула ко мне руки, положила их на мои плечи и нежно сказала:
— Сядь ко мне поближе, ну, вот так, хорошо. Как я рада, что ты пришел, что ты со мной, милый! Всю ночь и день мои мысли были с тобою.
Я видела чудесный сон: мы живем с тобой в нашем доме с моими папой и мамой. У папы на коленях сидит наш маленький сын, а у мамы на коленях наша тоже маленькая дочь, и, когда мы к ним подошли, они радостно нам улыбались и протягивали к нам руки. Я взяла их себе на руки, а ты стоял возле меня, тоже улыбался, сияющий любовью ко мне, детям и моим папе и маме.
Ах, как хочется, чтоб этот сон был наяву, в действительности! Почему жизнь людей так устроена, что в ней больше зла, чем добра, больше горя, чем счастья? Ну, кто же в этом виноват? Кто? Я слабею с каждым днем, часом, силы покидают меня, чувствую, что дни моей жизни сочтены, да и ты, мой милый, это лучше меня знаешь, и не мучь меня святой ложью, что я еще могу выздороветь, вернуться к жизни. Страшно, мучительно умирать, не испивши до дна полную чашу любви дорогой во всей полноте и красоте ее, не насладившись ее плодами — чудесным созданием детей, в условиях свободы! А так она близка!
Ну, что же! Знай, мой любимый, что свою любовь я оставлю тебе, а твою ко мне — я унесу с собою. Пусть любовь моя всегда будет с тобою, и даже тогда, если другая будет близ тебя, в сердце твоем будет жить моя любовь. Я чувствую последние часы жизни, мне тяжело, но я знаю, что всё и все смертные, только одна любовь остается жить, она бессмертна!
Я не прерывал ее. Целовал ее глаза, руки и сердцем говорил ей:
— Твоя любовь, Таня, не умрет, она навсегда останется со мною, в моей душе и сердце. В мечтах и грезах ты будешь жить со мною! Благословляю дни и часы наших встреч, твой приезд ко мне — любовь твою девичью и зрелых лет. Эта любовь твоя во имя меня погубила тебя здесь, в суровом и диком краю. Когда придет и мой смертный час, то я так же унесу с собой любовь твою безмерную! И сколько буду жить, тоску любви моей по тебе не отдам никому, эту радость светлой грусти моей: моя и твоя любовь выше смерти!
Глаза Тани закрылись, на лице появилась счастливая улыбка:
— Как мне сейчас хорошо! Как будто погружаюсь в сказочный сон жизни — а может быть, и жизнь, милый, сон?!
Вдруг она открыла глаза и шепотом сказала:
— Дай мне свою руку, — и она положила ее на грудь, к сердцу. Дыхание ее становилось все реже и реже, и с улыбкой любви Таня заснула навечно. Так закончилась в жизни моей третья трагедия.
Николай Павлович и его жена начали готовить Таню — свою «племянницу» к похоронам, а я пошел в лазарет, сдал пропуск на вахте, дошел до своей кровати и, не раздеваясь, уткнулся головою в подушку, скрывая от окружающих слезы и рыдания. На второй день Николай Павлович с женой по моему наказу обили гроб белой материей, положили Таню в белом платье, с венком из белых искусственных цветов вокруг ее лица. Так она завещала мне — быть похороненной во всем белом.
Два десятка знакомых и соседей Николая Павловича и его жены входили и выходили от умершей их «племянницы». Я выждал, когда в доме не было посторонних, подошел к гробу Тани. Я забыл обо всем окружающем, полились неудержимые слезы моей печали безысходной, и вместе со мной оплакивали Таню Николай Павлович и его жена. Я встал на колени перед Таней в гробу и целовал ее руки, лицо, глаза и голову. […]
На третий день, когда я вошел в квартиру Тани, то увидел, что все уже было приготовлено к выносу Тани. У двора стояла подвода. Гроб с Таней положили на телегу, и мы с Николаем Павловичем, его женой и десятком-двумя их знакомых пошли за гробом проводить Таню на кладбище в последний путь вечного успокоения. Дул сильный ветер, шел дождь со снегом. Мрачно было серо-свинцовое небо, и еще мрачнее своею грязью и злом была земля…
Так закончила свою светлую героическую жизнь в мрачной тундре, под земляным холмом «племянница» жены Николая Павловича. Так погибла Таня в черные годы царствования царя Иосифа Кровавого. Если в трудное время жена ушла от меня, то Таня пришла ко мне в концлагерь, где мало радости и много горя неизбывного. Но не было границ нашей радости — любви друг к другу в короткие часы наших встреч, и ей, Тане, по праву принадлежит моя любовь.
После смерти Тани еще один год продолжалась моя неволя, и я почти каждое воскресенье ходил к ней на могилу. Летом приносил белые цветы, а зимой могилу ее покрывал белый снег. Да будет свято имя ее! Да будет свято в веках ее имя и всех тех других, кто в любви сильнее смерти! […]
Примечания
Комментарии