Ирина Чечель
«Гефтер» на международных конференциях: Ирина Чечель
«Опыт» и «нормальность»: Россия третьего срока.
© Пресс-служба Президента России
Третья встреча Клуба PL-RU (форум диалога молодого поколения польских и российских экспертов), организованная Фондом им. Стефана Батория (Варшава) по теме «Ностальгия по СССР».
Я, наверное, буду говорить в контрапункт с Романом Абрамовым, поскольку полагаю, что «ностальгия» по советскому периоду в каком-либо серьезном, качественном, сколько-нибудь фундаментальном отношении в России не существует. Есть, скорее, известная система ожиданий, связанная с представлениями о более комфортном быте, о золотом веке эгалитаристской действительности, о могуществе страны или, скажем точнее, о более достойном ее положении. Но в массовом отношении «ностальгии» нет. По крайней мере в том, что касается обыденного сознания — низовой системы ожиданий, grassroots моделей социального восприятия.
Что касается властных конструктивистских схем, касающихся «ностальгии», т.е. политических представлений о том, как следовало бы относиться к предыдущему опыту, то и здесь непременно обретутся неувязки с т.н. «ностальгией» по СССР. В каком отношении? Крайне похоже, что Кремлем запущен механизм осмотрительного микширования того, чем советский опыт выделяется в более общем опыте страны. Власть все больше тяготеет говорить об «историческом прошлом» как таковом. «Наше наследие», «наша общая история», «историческое прошлое», «духовные ценности» и «исторические традиции», «предки», «то, что у нас за спиной» — рассуждения об истории сознательно ведутся ею в непротиворечивых терминах. Опыт сталинизма, опыт большевизма, ленинские годы оцениваются ею крайне мягко, нейтрально, как можно реже.
Да и в т.н. «культурно-историческом стандарте», по существу, олицетворяющем в России sine qua non лояльности, обозначена антропонимическая накладка. В описаниях т.н. «трудных вопросов истории» страны значатся имена И. Сталина, Б. Ельцина, Л. Брежнева, но в принципе не упомянуты, например, имена М. Горбачева и В. Ленина — двух из трех ключевых фигур русского ХХ века.
Эти фигуры помещены вне ностальгии и вне памяти, на мой взгляд. «Большевизм» и «перестройка» — будто бы явления без авторов. Что-то эдакое по Э. Вёгелину: «трагическое действо без трагического актера». И это общий принцип отсутствия действительной ностальгии, всегда животрепещущей, охочей до детали, неподконтрольной, всегда отдающейся потоку воспоминаний.
Если властная/околовластная «ностальгия» и есть, то она оперирует памятью о явлениях, а не лицах, но и те и другие — всего лишь определенный сколок желания «не ворошить прошлое», как не один год говорится у нас. Снятое знание о прошлом — точно не память о нем, а всего-навсего желание отстаивать его значимость без особых разбирательств, каково оно. Это касается в равной мере и минувших побед, и минувших поражений. Как если бы принципом позиционирования по отношению к собственной истории был принцип: «есть и есть». Хотя все это действительно до тех пор, пока прошлое, как бы между прочим, не признано конфликтным. Как только это произошло, оно, как правило, либо еще более замалчивается (чтобы, как тот же сталинизм, не вызвать лишних политических трений), либо обсуждается в режиме старой советской «книги жалоб и предложений» — апелляции неизвестно к кому о наболевшем. Неспособность дискутировать о прошлом и тоскливые жалобы в пустоту — удел не желающих дифференцировать хоть что-то в прошлом, удел не опознавших себя на оси якобы «пережитого» [1].
С другой стороны, характерна тенденция, которая проглядывает только на третьем сроке Путина. До сих пор путинская система откровенно не жаловала разговоров об идеологии. Она не обозначала в открытом виде собственных идеологических посылок. Но примерно с 2012–2013 гг. эта ситуация резко изменена. И, что неожиданно для непамятливого режима, — в связи с «проблемой» исторической памяти.
Власть впервые заговаривает о том, что России нужны «духовные скрепы» и «духовные ценности», но поиск их — никак не меньше, чем «возвращение» РФ «к себе», «возвращение» «в собственную историю» [2].
* * *
Начнем с простейшего. Возникают два ранга понятий: «духовные скрепы» и «духовные ценности». О первых президент предлагает говорить на всем понятном обыденном языке:
«…Российское общество испытывает явный дефицит духовных скреп: милосердия, сочувствия, сострадания друг другу, поддержки и взаимопомощи» [3].
С «духовными ценностями» все сложнее, коль скоро эта тема выводима Кремлем на тему общесоциального отношения к истории, на проблемы научного обоснования политики, словом, на ряд более хитроумных вопросов.
Никто и не собирается спорить: в обществе силен запрос на ценности и исторические ценности, в том числе. Но взыскуемый «позитив» в данном случае — оглашение чисто политического эксперимента.
Так, судя по Валдайской речи Путина, «всему обществу предстоит совместно работать над формированием общих целей развития»! [4]
Соответственно, в катехизисе нового курса появляются четыре пункта:
«Гражданская консолидация» (А) на основе «духовных ценностей» (Б), формируемых за счет «исторического воспитания» (С) — и, прежде всего, подрастающего поколения, молодежи (Д).
Кого-то из граждан нет-нет да и посетит вопрос: а что, формировать «духовные ценности» совершеннолетних, зрелых и престарелых уже бесполезно? Допустим, что та же АП, дающая грантовый заказ на «историческое воспитание» Институту социологии РАН [5], намерена делать с львиной долей общества? Формировать ли ценностные установки прочих поколений? Насколько проект, в терминологии В.В. Путина, всеобщего «духовного самоопределения» [6] рассчитан и на них?
Но все же генерационная неувязка предложенного курса не в силах затушевать специфики задачи. Забрезживший политпросвет 2010-х гг. посягает на формирование общенациональных ценностей. Кремль готов к созиданию чуть не массовой духовности, а с ней и коллективной памяти.
Выскажу предварительную догадку, что его программа-максимум — прочнейший задел формирования иного, не «путинского», а «морального большинства», в которое нельзя войти, ибо, будучи «нормальным человеком», ты к нему уже относишься, и из которого нельзя выйти, поскольку в этом случае ты аморален.
Вокруг этого «максимума» (обозначаемого Путиным «подавляющего большинства» [7]) — и возникает подзабытая уже лет 15–20 гамма смыслов. Казалось бы, историческая память, наконец, помещена в центр всего, но тут же с артистической небрежностью констатируется: историческую память еще только предстоит отчищать от массы «критических» наслоений, массированно заслонявших ее (примерно в период с конца 1980-х по 2000-е гг.). Лидер не упоминает о какой-либо «ностальгии» по СССР, как не обеспокоен и ее противоположностью — «беспамятством». Предмет его отнюдь не спонтанных «исторических» экскурсов 2013 г. — национальная самокритика: она зашла чересчур далеко, она имела далеко идущие последствия.
Необходимо реабилитировать национальную историю от влияния своеобразной гиперкритики [8]. Но как же? Опираясь на «исторический опыт» и все еще действенные, обязательные для всех представления о норме [9].
Скажу несколько слов о том и другом.
Исторический опыт
Исторический «опыт», попеременно именуемый Владимиром Путиным то тысячелетним, то генетическим, то цивилизационным, то культурно- или государственно-цивилизационным, есть для него всегда нечто органическое, природное и «неотъемлемое» [10].
Можно, например, вставать «на путь уничтожения» национального «генетического кода» [11], но это будет означать, что Россия, рискуя изменять себе, не теряет онтологических характеристик. Глубина измены себе — еще не глубина утраты жизнедеятельности. Можно и получить «разрушительный удар» по «культурному и духовному коду нации», но все «национальные катастрофы» пере-жи-ваемы [12].
В любом из путинских примеров последнего полугодия «опыт» — доказательство гибкости, непотопляемости… живучести, но также и основа точности понимания «жизнеустройства», обнаруживаемого страной, как правило, на выходе из кризисных состояний [13].
За плечами у нас удары, войны, катастрофы? Да, но русский опыт «многообразия, гармонии и балансов» бывал в прошлом и «силой победителя» [14].
Опыт положителен, каким бы он ни был, — вот стержень президентских суждений о прошлом. Подоплека их — умеренный методологический экстремизм, поскольку Путин придает любому прошлому характер преодоленного, преодолено оно или нет. Вопрос существования, онтологии опыта в данном случае — всё, его характер — разумеется, не «ничто», но нечто, что в значительной степени нейтрально.
Историческое прошлое якобы не имеет в настоящем ни малейшего разрушительного заряда, будь то действия Ивана Грозного, сталинизм или имперский синдром. Все события ставятся на одну доску — наследия. Все они нивелируются к уровню равнозначных. Все микшируются в шумных плавильнях прошлого без любых фрустрирующих коннотаций.
И катастрофы ХХ в. мы пережили, и от сталинизма ушли, и империю выстроили и потеряли, и демократию будем строить, не оглядываясь назад.
Вместе с тем время от времени президент склонен предлагать и довольно новую для него политическую калькуляцию, основываемую на уравнении с двумя неизвестными, X и Y — «исторические корни» и «историческая конкуренция» [15].
Подчеркиваю, что и «Икс», и «Игрек» — неизвестные. Внутри его моделей им только предстоит еще стать фактами общественного сознания. Еще только предстоит открывать, каковы наши действительные исторические корни. Еще только предстоит сыграть в исторической (заметим, исторической) конкуренции.
Два крохотных замечания в сторону.
ЗАМЕЧАНИЕ ПЕРВОЕ
Провозглашенная заявка на конкуренцию не случайно именуется Кремлем «исторической»: она сомасштабна творению самой Истории.
В риторике российского истеблишмента с растущей силой и уверенностью воссоздается советская историософская формула «творчества истории».
«Чувство сопричастности к многовековому историческому творчеству твоего народа — одно из сильнейших чувств, которое может охватить человека», — было строжайше заявлено в редакционной статье «Эксперта» еще два года назад [16].
В. Путин 2013 г. только развивает, поддерживает давно обкатываемый лояльными элитами тренд.
В любом случае, Путин заговаривает об «исторической конкуренции» на фоне наглядных указаний на формы «творчества истории» [17].
ЗАМЕЧАНИЕ ВТОРОЕ
Конкуренция, по Путину, сомасштабна «творчеству истории», только если воочию захватывает всю многонациональную общность, весь российский народ.
Грядущая ли, нынешняя ли конкуренция тогда обретает статус «исторической», когда общенародна, и тогда общенародна, когда учитывает характер «поликультурных» [18] и вероучительных традиций.
Но вернусь все же к основному ходу своего рассуждения.
Там, где с «корнями» все в норме, нациям не грозит упадок. Для России с ее христианским генезисом упадок — недооценка моралистической миссии «народного большинства», пока что различающего между добром и злом [19] в пику расплодившимся пропагандистам «бесполой толерантности» [20]. В неменьшей мере это и утрата «традиций», впрочем, скорее как потеря единства — «совместной органичной жизни разных народов в рамках одного единого государства» [21].
Без «корней» проигрыш в «конкуренции» нам гарантирован, точно так же как без «корней» Европа и Запад стремительно теряют себя: господство сильного [22], аморализм [23], посягательство на чужие суверенитеты, «кулачное право» в урегулировании международных проблем [24], демографическое и сексуальное вырождение [25] — вовсе не норма, а девиация.
Конкурентен сохранивший себя, проигрывает — рано или поздно! — себя теряющий.
В целом путинская схема не содержит особых прорывов. Исторический «опыт» создается на сломах, на перегибе от катастрофы к нормализации, но ее залог при всех обстоятельствах — верность «корням», себе.
«Корни», прописанные в исторических учебниках, по В.В. Путину, — элемент государева призора; куда же без них? Но существеннее генетическая информация, «коды» нации (культурный, духовный, исторический [26]) — чуть не оттиски органики, безошибочно считываемой в нашем сегодняшнем метафизическом выборе, в поисках самобытности т.н. «общей судьбы» [27].
«Коды» нации и есть принадлежность того, что президент давно аттестовал в своих речах как «саму жизнь» [28]. «Сама жизнь» вносит коррективы в абстрактные схемы политического развития, в готовые формулы успеха, в попытки выстроить весь мир под одну гребенку, в тщетность попыток «самоустроения государства и общества» без государственной руки [29].
Но «корнями» не может быть что-либо аномальное (драмы, трагическое, репрессии). Травматическое прошлое — еще не жизнь. Жизнь противостоит трагедии и гибели, как смерть — попеременным попыткам заглядывать ей в глаза: уничтожающей самокритике, нелепым попыткам считать горечь прошлого будущим.
«Жизнь» все расставит на места независимо от наших идейных предубеждений, получит свое слово. Все должно произойти «естественным образом», как «естественным образом тысячелетие строилась наша государственность» [30].
Иначе и быть не могло: «Россия — это не проект, это судьба, — неоднократно повторяет на Валдае президент. — Вы знаете, это жизнь» [31].
«Исторический код» , «наше историческое сознание» , «наш дух» и есть то, что формируется «естественным образом» [32].
В этом плане истории еще предстоит стать тягловой силой, генератором социального доверия — такого, что ни от чего не отказывается, «естественно» — все очищает собой:
«Мы должны гордиться своей историей, и нам есть чем гордиться. Вся наша история без изъятий должна стать частью российской идентичности. Без признания этого невозможно взаимное доверие и движение общества вперед» [33].
Именно история с этих пор — полигон гражданского самоопределения, «традиционного» для России межнационального диалога в плоскости использования «лучшего национального опыта» [34] — путинской «генетики» во плоти.
Определиться в отношении истории — значит найти позитивное, прагматически хорошее, но искать его нужно не где-то в заоблачных далях, скажем так, не вне себя, а в себе. Разве в нас ничего не осталось? Нет, ничего? И т.д. Этот ход мысли внятен. Но в его основе — не просто доверие к себе и социальное доверие к прошлому. В его основе — постулат, что при всем горячем желании невозможно избавиться от себя. Вероятное его продолжение в сфере реальной политики — претензия на полное отсутствие новых проектов будущего. Определенность путинской «генетики» — замер развития по принципу «ничего не меняется», «мы есть мы».
Но это и новая попытка лишить прошлое его истинной магии. «Органическое», «природное», «естественное» здесь поглощают историческое в том отношении, что прошлое не может рассматриваться в рамках оспаривания наработанных моделей «жизнеустройства» — оно никак не в состоянии опровергнуть «нас», т.к. в этом случае «жизнь» опровергала бы себя.
За прошлым не признается никакой альтернативный потенциал: оно превращено в орнаменты, в наборы иллюстраций, в склад подтверждений и образов, в ветошь имен, ценную настолько, насколько она пригнана к нашей картине действительности. В предыдущем Послании (12 декабря 2012 г.) президент цитирует Константина Леонтьева, в новом (12 декабря 2013 г.) — Николая Бердяева, с великим трудом выносившего даже имя Леонтьева, нисколько не заботясь о последовательности в упоминаниях тех или других фигур.
Это прошлое никак не может оспаривать настоящее, но может избирательно использоваться как апология «жизни», торжествующей политической победы — превосходства «жизни» над всеми формами небытия.
Русское прошлое в качестве компендиума «генетически» относящегося к «жизни» или противоречащего ей, да и просто «отмершего»? Либо, например, русское прошлое в виде презумпции суждения «мы не могли быть иными и не можем отказываться от себя» — чем не новый ресурс власти? И серьезнейший ресурс. Кремль берет на себя царское право не очень-то погрязать в мелочах исторических штудий, а определять прошлое как опыт «жизни», неведомый для живших прежде нас в том плане, что развитие не останавливается. Уходит почти вековая русская мания, по М.Н. Покровскому, истории как «политики, обращенной в прошлое». На смену ей приходит путинский исторический органицизм, в котором и история, и политика — чеканные векторы настоящего в том плане, что «жизнь», как мы ее опишем, — и непременно во всем ее «многообразии» — якобы сама свидетельствует за себя.
Что из этого способно рождаться? Можно лишь предполагать. Мы застаем пока только начало процесса. И, несомненно, эту тему нужно раскрывать не в устном выступлении: я ее только обозначаю издалека.
Норма
«Норма» затрагивает не менее сложные коллизии, коль скоро после Валдая она отчетливо знаменует смену парадигмы «модернизации». Вспомним, что с начала перестройки таковая мыслилась как своеобразное возвращение к нормальности (ср. в путинском дискурсе года примерно с 2004-го — «в семью цивилизованных наций»).
Собственно, «модернизация» осмысливалась в РФ, как правило, в двух проекциях — будущего (проекты «нормального» развития) и современности (приведение к «нормальности» [35]).
Валдайская речь В.В. Путина — мгновенный обрыв целой — постперестроечной — парадигмы. И не случайно в президентском монологе 19 сентября 2013 г. ни разу не упомянуто слово «модернизация». Глухими толчками в речи возникает тема «Россия — образец нормальности, иначе и быть не могло!».
«Модернизация» и «нормальность» с этих пор аккуратно разведены.
«Модернизация» отныне — нечто сугубо технократическое, не имеющее касательства к оценке человеческих измерений политики в прямой зависимости от тех или иных характеристик национального прошлого. Realpolitik — и только. Мера «эффективности» нации.
«Нормальность» — нечто сугубо… «генетическое» (*в путинских регистрах): неотъемлемая характеристика национального развития в связи или вне связи с модернизацией, в связи или вне связи со сколь угодно проблемным прошлым.
И «модернизация», и «нормальность» теперь выводятся за скобки политических решений о демократичности нации, о ее преодоленном или непреодоленном прошлом как первейших условиях успешности развития.
Путинский подход — телеология без цели: «модернизация» нужна, потому что без нее не обойтись (так случилось), а «нормальность» — здравый смысл нации, если только она существует как «самое жизнь».
И то и другое, конечно, отстраиваемо от исторического прошлого, от истории СССР, но что это в сравнении с судьбами рода человеческого, с кризисом «мира»: его грехом и правдой, его вырождением и спасением?
К антипрогрессистской концепции Запада пунктирно добавляется «антропная»: человек там не тот.
Со времени Валдая Путин все чаще склонен делиться с общественностью подозрением, что Запад ненормален, что раньше случалось реже — в особых обстоятельствах. На вилке понятий «нормальности» России и «ненормальности» Запада им выстраиваема стройная архитектоника «генетического» в недрах «российской нации».
«Генетика» в его версии — все способное к восприимчивости к «лучшему» (и на Востоке, и на Западе, и в собственной стране [36]), все объективно жизненное, но и образцовое.
Но вот последнее (то есть образцовое) — это всегда и лучшее, и нормальное.
Одна из граней новой нормальности — формирование представлений об эталонной нормальности вроде советской. Ее капитальной частью грозит стать новая героизация истории. В рамках представления о «нормальном историческом прошлом» вот-вот могут появиться «нормальные герои». Кем были Челюскин или Чкалов для советской системы? Конечно, нормальными героями. Если же говорить о конкретных фигурах, можно предполагать, что не останется в тени фигура П. Столыпина — личность «с символическим консодидирующим потенциалом» [37].
В любом случае можно констатировать, что разрозненные попытки Кремля политически «работать» с историей уходят в Лету. Мы присутствуем при комплексной попытке создать идеократическую нормальность, по масштабности сопоставимую с советской, но представляющую собой какой-то другой, не до конца еще определившийся идеологический эксперимент.
В режиме небольшого выступления приходится останавливаться на том, что движение в сторону эталонной «нормализации» истории, судя по событиям последнего времени, ждет своих авторов из числа профессиональных ученых [38].
Итак, есть ли в России ностальгия по СССР? В первом приближении оценивая происходящее у нас перед глазами, отвечаю: нет.
Примечания
Комментарии