Нулевая степень серьезности
Литература и этика
28.02.2014 // 2 415У Аркадия Аверченко есть небольшой роман под названием «Шутка Мецената» — последний труд писателя, написанный в финальной точке его эмиграции, в Праге, и изданный уже после его смерти. Сегодня этот роман можно рассматривать как карикатуру на работу СМИ или даже художественное пособие по теории коммуникации.
Мастерство Аверченко, без сомнения, заключается в изящной прорисовке характеров кистью опытнейшего фельетониста. Несколько злобный юмор, свойственный героям, происходит не от стремления сотворить гадость, а всего-то от скуки. Он полностью искупается соответствующим — злобно-насмешливым — отношением к героям самого автора. При желании и должном фатализме даже вехи истории можно рассмотреть не иначе как чью-то жестокую шутку — например, Октябрьскую революцию, в чью спину Аверченко когда-то вонзил свою «тысячу ножей». Об особенностях юмора Аверченко можно говорить, смело вооружившись его многочисленными текстами, среди коих и «Шутка Мецената», но мне бы хотелось на примере последнего обратиться к теме отвращения.
Вспомним фабулу романа. Добродушный скучающий меценат и его приятели-приживалы утопают в праздности: ежеутренне пикникуют прямо на ковре в гостиной, обильно закладывая в рот икру и запивая ее коньяком, развлекают друг друга байками и анекдотами разной степени пошлости, выдумывая или приукрашивая их по ходу дела, язвят друг другу, обмениваясь колкостями. Как-то раз под руку одному из меценатских приятелей подворачивается молодой поэт — трепетная «чистая душа», и тот незамедлительно знакомит юношу с товарищами. От смущения поэт декламирует чрезвычайно плохое отроческое четверостишие собственного сочинения, и компания решает осуществить коварный план: сделать из никудышного рифмоплета настоящую знаменитость. Цель замысла — посмеяться над неразборчивой публикой и дать пощечину общественному вкусу. Действительно, пары хвалебных статей в газете оказывается достаточно, чтобы вызвать у публики интерес к горе-поэту и даже обеспечить некоторое признание. В финале шутники обнаруживают, что юноша и вправду необычайно талантлив, и смеяться им остается только над собственной глупостью.
Надо сказать, что контекст бытования персонажей Аверченко отвратителен: это постоянное чревоугодие и пьянство, беспорядок и грязь меценатской гостиной, искусственно подогреваемое веселье на фоне внутренней опустошенности, уныние, вымученное декадентское ennui. Общее поведение вызывает отвращение ничуть не меньше быта и образа жизни героев, ведь они собираются сообща погоготать над современниками, с которыми любезничают, одновременно надругавшись над невинным юношей. Здесь читательское отвращение выступает как вполне осознанная реакция, сконструированная коллективным представлением об общей морали. А как бы действия шутников выглядели сейчас?
Ныне сама провокация резонанса, манипуляция общественным мнением или, говоря современным языком, попытка осуществить медиавброс вовсе не выглядит отвратительной. И здесь, надо полагать, дело вот в чем. Возможность фальсификации качества, когда второсортное (низкопробное, пошлое) намеренно репрезентируется как превосходное (изящное, высокое) воспринимается героями роман Аверченко — инициаторами самой фальсификации — как новаторство, смелая шутка. Сегодня же, в век релятивизма и примата поп-культуры — якобы формата более «демократичного» — вопрос о качестве творческого материала не ставится. Как-никак, он «ретрограден» и наивен, а с другой стороны, он «элитистский», даже «политически некорректный». Сегодня вопрос поставлен о достоверности факта и полноте репрезентации события или явления. Идея Мецената и его друзей опирается на неизбежность проявления истинного: настоящее, истинное (т.е. низкое) качество материала должно было со временем обнаружить себя. В современном мире надеяться на подобный исход на редкость бессмысленно. Практически любая быстро распространяющаяся информация воспринимается скептически, и скепсис только нарастает по мере мультипликации ее трактовок. Кадры зверского убийства (постановочного или нет), технической или естественной катастрофы отвращения практически не вызовут — они вызывают то ли досаду, то ли циничное принятие. Все, что происходит, случается в несколько смещенной реальности, будучи как для автора или ретранслятора, так и для зрителя либо полностью, либо частично сфабрикованным событием, информационной инсценировкой. Что же происходит тогда с отвращением, переживает ли оно свою трансформацию или речь идет лишь о притуплении чувств?
Юлия Кристева писала о том, что всякое отвратительное содержит в себе элемент аффекта, опасность отчуждения сознания. Все подобное «тянет к обрыву смысла». Можно предположить, что этот обрыв уже случился и человек срывается в бездну бессмыслицы. Однако подобное утверждение — коммуникативный тупик, который невозможен в пространстве, существующем благодаря языку. Гораздо правдоподобнее звучит предположение о том, что в сегодняшнем информационном поле отвращение утрачивает свою интимность, становится частью игровых практик культуры.
Стоит заметить, что у героев романа Аверченко нет имен, исключительно прозвища — словно они персонажи какой-то детской игры или участники интернет-сообщества. Своего нового приятеля, молодого поэта, Меценат и его друзья именуют Куколкой, тем самым обрекая себя, с учетом своего замысла, на роль скрывающихся в тени кукловодов. Это возможно только при модернистской уверенности в шуточности шутки, когда выдумке противопоставлена реальность, ни с чем не сравнимая по полноте и серьезности. В наши дни ни история с никнеймами, ни существование анонимных манипуляторов никого не удивит. «Шутка Мецената» сегодня теряет свою шуточность, она обретает серьезность, а игра (которая по определению отстоит от серьезности) утрачивает свой миметический базис, прекратив быть репетицией жизни, но становится вполне реальным фактическим опытом.
Трансформирована и коллективная фигура «шутника» либо «игрока»: из лукавого джокера он превращается в циркового конферансье. На арене играют драму, комедию, даются акробатические трюки с участием дрессированных зверей, к ним приковываются взгляды, и от этих взглядов в силу круговой рассадки выступающим не скрыться. Тем временем шутник-конферансье занят лишь объявлением номеров: достаточно информационного повода, ах да, «повестки» — и сама ситуация уже приобретает свою краску в процессе тиражирования и комментирования. Роль конферансье — политтехнолога или медиаменеджера — заключается в том, чтобы запустить действующих лиц к публике. Фигура шутника сделалась обезличенной, нейтральной, сводится к простой функции триггера: к ней, в отличие от Мецената и его друзей, трудно испытывать даже мимолетное отвращение.
Неслучайно отвращение сегодня как будто бы перестает охранять границу, разделяющую явленное и подавленное, свое и чужое, цивилизованное и варварское. Активно эксплуатируемое в массовой культуре (например, во вполне привычных сегодня фильмах ужасов, боевиках с натуралистичными сценами и популярных картинах о «зомби») отвратительное теряет свой градус, лакируется, обрело глянцевый лоск, не возбуждает движения созерцающего в обратном направлении, то есть не способно вызвать отказа, от-вращения. По-настоящему отвратительное оказывается достоянием контркультуры, воспроизводится в современном искусстве и по-прежнему настигает человека в быту.
Однако недавний случай с популярным теле- и интернет-каналом, на котором коллективному зрителю задают неудобный вопрос про оправданность жертв блокадного Ленинграда, неожиданно для всех вернул нас к поиску отвратительного в стремительно текучем информационном контексте: отвратительное нашлось в самом факте вопроса, в формулировке последнего и в характере его подачи. Как же получилось, что в динамичной и игровой информационной среде какая-то единица информации была в одночасье маркирована как отвратительная? Думается, что причиной этому послужила подспудная серьезность, которую подразумевает сама тематика и ее историческая достоверность: о таких вещах, как блокада, не шутят. В то же время везде и всюду созидаются и развенчиваются мифы, конструируются и подвергаются сомнению события, вокруг «шутят» много и с удовольствием обо всем, что попалось под руку. Так можно предположить, что постановка неудобного вопроса произошла по простому закону инерции. Ведь сегодня «шутка мецената», т.е. провокационный посыл, основанный на неизменном выворачивании привычного значения наизнанку — вне зависимости от предмета разговора, — чуть не общее место функционирования медиарынка. От этой схемы несравненно сложно уйти — это все равно что пытаться ездить по ширококолейной железной дороге на узкоколейном локомотиве.
Где же проходит водораздел между возможностью шутить над серьезным и необходимостью оставить событие в стороне от дихотомии истинного и ложного, серьезного и шутки? Где найдется та самая линия, за которой любая насмешка начинает вызывать отвращение? Когда и почему шутка начинает казаться опасной?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, стоит произвести важное уточнение. «Шутка Мецената» — продукт модернистских установок: насмешливое действие переворачивает статус события с ног на голову — то есть не лишает его смысла, а присваивает ему противоположное значение. Модернистской логике еще не ведома теория относительности, в мире существования горячего и холодного, хорошего и скверного существует либо одно, либо другое. Остается только сделать выбор. А вот ныне идентификация горячего на фоне холодного, плохого по соседству с хорошим свидетельствует, скорее, об отсутствии и того и другого. Диалектика подменена взаимной негацией. Так, вопросительная интонация на тему блокадного подвига Ленинграда считана как насмешка либо шутка. Вопреки предполагаемому замыслу редакторов-сочинителей их жест не указывает на полярность значений события, но лишает это событие всякого смысла — обнуляет историческую память. Получается, что отвращение оказывается реакцией на запустившийся процесс взаимного уничтожения значений, грозящий неопределенностью собственных позиций. Пока шутка этого не делает, она не вызывает страха, она безопасна.
«Но это не значит, что ничего нет. Есть “нечто”, которое я никак не могу признать в качестве чего-то определенного. Эта тяжесть бессмыслицы, в которой все весомо и значимо, вот-вот раздавит меня. Это на границе несуществования и галлюцинации, но и реальности, которая, если я ее признаю, уничтожит меня. Отвратительное и отвращение — то ограждение, что удерживает меня на краю. Опоры моей культуры» [1].
Опасная шутка — эта нулевая степень серьезности, предваряющая релятивизм. Она содержит в себе намек на возможность сближения с отвратительным за счет того, что неизбежно отвращает от какого бы то ни было устойчивого смысла. А вот серьезность, как и некогда прежде, представляет собой попытку закабалять значения — утвердить эдакую единицу, пусть и постоянно пребывающую в состоянии распада на множество, состоящее из бесконечного количества маленьких единиц.
Шуточность и серьезность не равноположны, а подчиняются разным правилам, существуют в несовпадающих мировоззренческих системах. Возможно, именно напряжение между этими системами не дает сорваться с обрыва и окончательно отказаться, говоря языком Кристевой, от «нетерпимого означивания». Возможно, именно это напряжение пока еще заставляет видеть в истории какой бы то ни было смысл.
Примечание
Комментарии