Очерки провинциальной науки (взгляд из провинции)

Институциональная история науки: постоянно прерываемое развитие

Карта памяти 20.04.2015 // 2 558
© Новосибирский Государственный Университет (facebook.com/NovosibirskUniversity)

Провинциальная наука редко оказывалась предметом пристального внимания. Разве что в шутке, произведенной стараниями М. Соколова и К. Титаева. А вместе с тем у этой науки есть несколько несомненных достоинств. Первое — она существует. Можно сколько угодно говорить, что это ненастоящая наука, что она «отстает от уровня», но она существует, а значит — должна изучаться. Второе — именно эта наука поставляет знания о гигантском Замкадье. От адекватности этой картинки, да и самого языка описания зависит перспектива обретения Замкадьем иного имени — Россия. Конечно, вполне можно изучать, скажем, статистические отчеты. Для этого провинциальная наука без надобности. Можно разделить население региона на классы и группы. Это будет эффектно. Только вот жизнь этих регионов и населяющих их людей останется за кадром.

В принципе, вполне съедобным вариантом будет долгое полевое исследование, изучение материала не только в бумаге, но и «на глаз». Только ведь много их, регионов, разные они. Проще, видимо, было бы, если бы описание давалось на месте, теми самыми провинциалами, которые ненастоящая наука. В своих недлинных очерках я постараюсь ответить на вопрос: а может ли провинциальная наука, погруженная в региональную, местную жизнь, дать дистанцированное знание об этой жизни, да еще такое, которое можно будет сравнить с другим подобным знанием? Как она это может? Для этого и попытаюсь дать самый беглый очерк новейшей истории провинциальной науки.

Понятно, что описываемые процессы видятся из одной (моей, уникальной) точки пространства. В связи с этим какие-то важные феномены могут оказаться «за бортом». Риск этот понятен и осознаваем. Но риск — благородное дело. Вдохновившись этим тезисом, приступим к очерку провинциальной науки в бесконечно прекрасный и радостный период позднего СССР, где наша история и берет свое начало.

Региональные научные центры, особенно в сфере социологии, в России — явление парадоксальное. Их оформление в последние десятилетия напрямую связано с острейшим желанием большей части ученых и самих научных организаций не допустить этого оформления и его институционализации. Этого не желала «столичная» наука, для которой наука региональная была лишь отраженным (или искаженным) светом ее собственных изысканий. Этого не хотела и наука региональная, «классики» которой и становились таковыми в силу их вхожести в столичные (столица понималась по-разному) клубы, участия в столичных дискуссиях, обучения в столичных аспирантурах. К этому совершенно не стремилась наука мировая. В том случае, если замечала эти центры. Но логика социальных процессов в этой сфере оказалась сильнее, чем желания участников, а институциональные характеристики науки оказывались сильнее интенций коллективного субъекта. Региональные центры, обладающие внутренней динамикой, собственными задачами и специфическими механизмами взаимодействия с внешним окружением, возникли. Впрочем, начнем по порядку.

В советский период региональные (провинциальные) центры формировались как «выселки» тех или иных столичных школ. Иногда «выселки выселок». Скажем, сложившаяся в Новосибирске школа экономической социологии создавалась «выходцами» из МГУ в 60-е годы ХХ века. Позже она сама становится центром для значительного числа «провинциальных вузов и НИИ». Именно ее представители закладывали во многом основы будущих исследовательских институтов ДВО РАН. При этом живительная связь с «материнской» школой и традицией в советские годы сохранялась. Впрочем, «материнская» школа редко доминировала абсолютно, а «выселки» формировались только одним центром. Не менее существенным было здесь «курирование» центральным вузом или НИИ провинциального. Такое курирование включало в себя множество элементов, часто не оформленных сколько-нибудь публично, но оттого не менее понятных для всех участников.

В «материнскую» школу, курирующую провинциальный центр, отбывали провинциалы для обретения кандидатского и докторского статусов. Из нее рекрутировались новые научные и педагогические кадры. Редким счастливчикам удавалось выбраться из провинции. Но выбирались они именно туда, где настоящая наука, настоящие наставники. Словом, в свою же Alma Mater. Памятуя об этой возможности, а может быть и из иных, совсем не утилитарных соображений провинциалы старались максимально уплотнить связи с представителями «материнской» школы, своими учителями, однокашниками и пр. Это не только обычные знаки внимания, но и более или менее регулярные поездки на конференции и семинары «в центр», участие в коллективных монографиях и сборниках и т.д. Важно и то, что столичный знакомец, точнее, его наличие и возможность указать на это знакомство, рекомендовать к нему местного молодого ученого или будущего докторанта, были важным ресурсом, повышающим «акции» местного ученого в местном же сообществе. Поскольку здесь дорожка была «натоптана», для провинциала, готового влиться в братство советских ученых, возникало меньше подводных камней и неприятных эксцессов. Он знал, как необходимо себя вести со столичными «знаменитостями». Они же знали свои права и обязанности в отношении нового (или старого) адепта. Представители иных «материнских» школ постепенно вливались в этот процесс через систему целевых аспирантур, докторантур и т.д.

Если же, паче чаяния, жесткой ориентации на тот или иной столичный центр не выходило, то местная школа просто не возникала. Движение в центр и к центрам сохранялось. Однако осуществлялось каждым на свой страх и риск, имело гораздо меньшие шансы на успех. В таких вузах «общим языком» выступал в эти годы ортодоксальный марксизм и «прикладная» (привластная) социология.

Такое существование «на вторых ролях» было обычным и рутинным. Оно не вызывало ни негатива, ни депривации. Настоящая наука делалась в центрах (столицах, нескольких мегаполисах с сильными университетами). Эта наука, кроме всего прочего, получала определенную идеологическую (трансцендентальную) санкцию, обладала очевидными институциональными преимуществами (советы, журналы, аспирантура и докторантура и многое другое). Иерархически организованная наука, во всяком случае гуманитарная и обществоведческая, легитимизировала себя за счет принадлежности к «передовому учению марксизма-ленинизма». С помощью этих классиков, a priori признававшихся лучшими и истинными, выстраивались границы между правильным советским обществоведением и всеми остальными его вариантами, отношения с которыми были достаточно сложными.

Изоляция «национальной» науки в СССР была далеко не абсолютной. Какая-то коммуникация, хотя, конечно, далеко не прямая, осуществлялась, а идеи в виде критики буржуазной философии и социологии проникали в страну, входили в обиход исследователей. «Марксизм-ленинизм» в его позднесоветском обличии выполнял функции фильтра, через который внешние идеи пропускались с целью отбора допустимых. Почерпнутые из «западных» текстов идеи обрамлялись цитатами из классиков марксизма-ленинизма, ссылками на решения партийных съездов и пленумов, придавалась легитимная для советского знания форма. Тем не менее, сами идеи (подходы, методы) начинали циркулировать в пространстве советской науки. Возникали целые организации, осуществляющие такую переброску научных идей через границу и фильтрацию оных идей. ИНИОН был, пожалуй, лучшим, но не единственным образцом подобной организации. Тем же по мере сил занимались в институтах философии и социологии, в Институте международного рабочего движения и т.д.

Впрочем, по мере разрушения монополии марксизма-ленинизма на истину, способ взаимодействия с внешними идеями менялся. Из объекта разоблачения они постепенно превращались в нечто, вызывающее пристальный интерес, а их интерпретация с целью включения в господствующий дискурс, их «примирение» с коммунистической идеологией стали вполне актуальной научной задачей. Постепенно, особенно после 1985 года, возникали и иные каналы коммуникации с «внешним миром» (зарубежные стажировки, приезд иностранных ученых и т.д.). Однако это, в основном, касалось только столичной науки. Той науки, которая формировала дискурс, распространявшийся на все обществоведение СССР, задавая формы контакта с обществом и властью.

На периферии существовала лишь возможность действовать в рамках заданной традиции, по мере сил поддерживать и пропагандировать ее. Для иного не доставало информационного уровня, той же институциональной поддержки. То есть провинциальному автору для создания работы с тем же уровнем информационного обеспечения и того же уровня публичной презентации приходилось затрачивать существенно больше усилий. Важно и то, что авторы — представители отдаленных университетов или исследовательских центров, как правило, работали в рамках концептуальных схем и проблематики, которая была актуальной некоторое время назад, говорили на устаревшем научном языке. Соответственно, их работы просто существенно реже попадали в центр обсуждения, становились значимыми научными явлениями. Исключения были возможны, когда автор входил в науку с качественно новой проблематикой или включался в только что сформированное направление. Здесь вполне показательна научная судьба С.Г. Кордонского, впрочем, старательно дистанцированная от науки как таковой.

Если же, вопреки условиям и узусу, нечто оригинальное появлялось (и признавалось оригинальным) вне признанных центров, то оно, чаще всего, перемещалось в центр вместе со своим носителем. Поскольку каждый центр имел многочисленные «выселки», то возникали и некоторые горизонтальные связи помимо связей «центр – периферия», задавая контуры единого смыслового пространства, структурируемого из тех самых нескольких центров в стране.

В результате формировалась иерархически организованная национальная наука с вполне конкретными формами финансирования, презентации результатов и каналами восходящей мобильности. Кроме отношения «столица – провинция» возникало и различение по типу организации, в которой трудились ученые-обществоведы.

Основное финансирование науки шло по линии Академии наук. Там вырастали новые концепции и новые «звезды», выпускались книги, имелся допуск к зарубежным источникам, архивам. Здесь существовала вполне понятная должностная иерархия: от младшего научного сотрудника до академика, иерархия самих институтов и отделений. Здесь заказчиком выступало государство. Но заказчиком опосредованным. Государство, строго говоря, «заказывало» социологии «научное сопровождение» идеологической работы. Технология же этого сопровождения в значительной степени оставалась на усмотрение самих ученых. Определенный уровень академических свобод имел место, а границы дозволенного были вполне осознаваемыми и при минимальной гибкости конкретным исследованиям не препятствовали.

Несколько ниже по статусу стояли обществоведы вузов, преподаватели кафедр философии, научного коммунизма и т.д. Они были, скорее, трансляторы и интерпретаторы идей и концепций, рожденных в академических институтах. Им «заказывали» воспитание новых поколений строителей коммунизма и идеологов оного строительства. Их контакты с властью были плотнее, как и контроль над их деятельностью. Понятно, что из правила всегда есть исключения. Примером такого исключения можно считать Новосибирский госуниверситет, предполагавшийся в качестве центра наукограда, или МГИМО(у) по совершенно иным причинам. Здесь тоже существовала вполне понятная иерархия должностей (от ассистента до профессора) и иерархия вузов.

Отдельная категория обществоведов располагалась непосредственно при власти, в структуре аппарата партийного или советского органа. Правда, чаще это были специалисты в области народного хозяйства, но с 60-х годов социологи тоже получили свое местечко. Сложилась традиция освящать очередное властное решение социологическим опросом, демонстрирующим его верность или, в зависимости от характера решения, «вскрывающим проблему». Корректность исследования даже на уровне соблюдения правил статистики (выборка, погрешность, доверительный интервал и т.д.) ценностью не являлась. Ценностью выступало «знание жизни» и соответствие результатов ожиданиям властного заказчика. При всем том, что подобные исследования были вполне ангажированными и не вполне научными, именно они воспитывали будущих эмпириков, поставляли материал.

Все эти группы, различающиеся по уровню свободы и информированности, по близости и доступности эмпирического материала, близости к власти и т.д., тем не менее, интегрировались за счет наличия общих для всего обществоведения структур: журналов, диссертационных советов и аспирантур, системы ученых степеней и званий, системы престижа.

Вполне понятно, что система не была статичной. По мере размывания идеологии сложнее становились и отношения внутри сообщества, больше — стремление войти в плотный контакт с коллегами за «железным занавесом». Что принципиально важно, сильнее обозначаются различия в самом обществе, а значит, более очевидным становится и объект приложения социологических усилий. Собственно, именно это и дало толчок к становлению позднесоветских и первых постсоветских социологических школ. Латентно существующие различия в обществе становятся зримыми и фиксируемыми.

Однако процессы эти затрагивали, в основном, крупнейшие научные центры, доносясь до провинции лишь в виде «шумов», мешающих вполне ясной картине. Особенно долго эта ясная картина сохранялась на Дальнем Востоке. Специфика региона состояла в его основной сфере занятости — военной. Почти 2/3 трудоспособного населения были заняты или непосредственно в вооруженных силах, или в работе на предприятиях ВПК. За исключением ряда институтов ДВО АН, социология (скорее, протосоциология) существовала в вузах на кафедрах научного коммунизма или марксистско-ленинской философии. В институтах ДВО эмпирические методы социологии использовали экономисты и, изредка, историки. Социология выступала здесь как terra nullius, где может порезвиться представитель любой дисциплины. Собственные задачи в этот период у социологии в регионе отсутствовали.

Сами специалисты в минимальной степени воспроизводились «на месте», но прибывали по распределению из крупных вузов страны. Причина проста: в «военном» регионе готовили в массе своей технических специалистов для работы на военных же заводах. Остальные специалисты (за исключением учителей и врачей) готовились совсем не в массовом порядке. Их, как и продовольствие для региона, дешевле было завозить. Достаточно массовыми были выпускники Московского, Харьковского, Казанского, Новосибирского и Ленинградского университетов.

Существовал институт «приглашенных специалистов». Такой специалист приезжал на оговоренный период в Хабаровск или Владивосток с сохранением квартиры на прежнем месте жительства и льгот на новом. Вполне понятно, что всерьез говорить о школах в этом варианте формирования обществоведения было довольно сложно. Каждый конкретный специалист, если в принципе продолжал после получения степени заниматься наукой (далеко не всегда), ориентировался на «свой» внешний университет, его язык, его проблематику. Внутренняя профессиональная коммуникация как таковая отсутствовала. Ее вполне заменяла официальная идеология и бытовое общение. Ведь наука делалась за пределами региона. Впрочем, формальные статусы, наличие связей и т.д. определяли место данного ученого в местной иерархии. Несоответствие статуса и уровня публикаций могло стать трагедией. «Известного ученого», имеющего столичных публикаций больше, чем более уважаемые коллеги, при этом не соблюдающего «приличий», предписанных статусом, скажем, доцента или научного сотрудника, могли и «заткнуть».

Но… наступили 90-е. Тут все и кончилось. И началась совсем другая история. О ней — в следующем очерке.

Читать также

  • Провинциальная наука в «лихие 90-е»: время упущенных возможностей

    Вторая часть исследования постоянного автора интернет-журнала «Гефтер»

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц