Провинциальная наука в «лихие 90-е»: время упущенных возможностей

Вторая часть исследования постоянного автора интернет-журнала «Гефтер»

Карта памяти 24.04.2015 // 6 516
© Томский НИИ курортологии и физиотерапии Росздрава (Павел Андрющенко / Wikimedia Commons)

Период 90-х годов радикально изменил достаточно стабильную ситуацию, сложившуюся в советский период. Сокращается число всероссийских конференций, точнее, возможностей оплаты участия в них. Распадается система всероссийского распределения. Соответственно, в регионы начинает прибывать намного меньше адептов центральных школ. «Приглашенные специалисты», пожав плечами, отбыли на прежнее место жительства. Новые на смену не прибыли. Постепенно преподавательские позиции и позиции научных сотрудников заполняются местными кадрами, для которых реальность столичных (и иных) школ становится все более эфемерной. О ней узнают из рассказов «старших товарищей», из книг и журнальных статей, рекомендованных ими же. Впрочем, и журналов поступает в университетские библиотеки (по крайней мере, до середины 90-х) все меньше. Постепенно распадается и система «целевой аспирантуры». Точнее, она оказывается разорванной материально-финансовым положением вузов и НИИ.

Командировка за счет вуза в центр становится явлением почти мифическим, а обучение и проживание в столичном городе превращается в тяжкий финансовый груз для соискателя ученой степени. При не особенно большой разнице в зарплате между старшим преподавателем со степенью и без нее и появлением возможностей для получения неформальных доходов и частных заказов мотивация к столичному обучению снижается. Поскольку требование к «остепененности» сохраняется, постепенно формируются местные аспирантуры, докторантуры, диссертационные советы.

Не то чтобы в прежнее время кто-то запрещал их создавать. Ситуация выглядела иначе. Поскольку настоящая наука существует только в центре (том или ином), человек в статусе доктора наук стремился не столько создать совет «на месте», сколько сам выбраться в центр. Если же доктор наук, паче чаяния, оставался, он мгновенно получал административную должность, что накладывало достаточно жесткие ограничения на занятия наукой. В результате, за исключением национальных республик, для создания местных советов попросту не хватало докторов. Да и статус местного диссертационного совета или аспирантуры был не в пример ниже, чем столичного. Обучение и защита в условиях местного совета не вели к образованию новых связей, к возможности новых публикаций, да и к увеличению символического капитала, связанного с контактами в «большой науке».

Но в условиях распада социальных связей в науке наличие «своей» аспирантуры, «своего» совета становится вопросом выживания вуза. Да и переезд доктора, если он не принадлежал к сословию «приглашенных специалистов», становился все более сложным. Местные доктора, последние в плеяде «докторов из центра», остаются на месте и как замену возможности «посылать в аспирантуру» или «защищаться» начинают создавать местные советы. Число диссертационных советов начинает существенно и резко увеличиваться. Наличие собственных советов и аспирантуры становится неотъемлемым атрибутом настоящего университета уже ко второй половине 90-х годов. Структура замыкается. Выпускники местного университета поступают в местную аспирантуру. Защищают диссертации и сами начинают воспроизводить научную структуру.

Важно отметить, что тон здесь задавали «старшие товарищи», стремящиеся воспроизвести в новых условиях традиции «настоящей науки», как они ее понимали. Именно они, создавая и регулируя деятельность советов, — роль ВАК в тот период было не особенно значительной — определяли формы и тематизмы научной деятельности. Дальнейшее развитие этих локальных групп зависело от многих факторов, в частности от взаимоотношений, выстраиваемых с внешним миром и местным сообществом. Характер этих взаимоотношений зависел от нескольких факторов. Первый из них — наличие взаимодействия с «грантовой наукой».

Ведь параллельно начинается и интенсифицируется на протяжении всех 90-х годов развитие нового для России типа науки — исследований, поддерживаемых зарубежными научными фондами, ориентированных на «западное» (мировое) научное сообщество. Поскольку именно с помощью этих фондов оказывалось возможным проведение полевых исследований, участие в конференциях и школах, да и стипендия, предлагаемая фондами, в какой-то момент стала выше, чем зарплата преподавателя, значительная часть молодых исследователей, да и научного истеблишмента устремляется в эту нишу.

Эта наука отличалась не только тем, что за нее впервые платило не государство. Она предполагала другие технологии получения заказа, другие методы и подходы, другую систему отчетности. Они в целом были не менее жесткими, чем правила советской науки, но они были другими, что создавало ощущение невероятной свободы, вхождения в новый яркий и пестрый мир. Причем на первых порах казалось, что мир этот распахнут им навстречу. Лишь к концу 90-х годов становится понятно, что вхождение в «западную» науку — процесс сложнейший, содержащий в себе массу издержек, преодолеть которые под силу единицам. Российские «западные ученые» оказывались в положении, чем-то напоминающем положение прежних провинциалов, прибывших в столичный центр по непротоптанной дорожке и без рекомендаций. Впрочем, их массовое возвращение в конце 90-х стало значимым событием для отечественной социологии в целом. Но об этом позже.

Если в начале 90-х годов в «грантовую» науку устремились в основном представители крупнейших научных центров (больше информации, выше уровень публикаций и вознаграждения, возможности для «научного туризма»), то к середине последнего десятилетия ХХ века туда устремились представители регионов. При этом и первые, и вторые вынуждены были осваивать новый язык, новую систему классиков, новые подходы и способы формулирования проблемы. «Столичный приоритет» оказался поколебленным.

Ряд региональных центров формирует собственные выходы на зарубежных спонсоров и партнеров, организует большие и серьезные исследования (Саратов — социальная политика и гендерные исследования, Иркутск — исследования миграции и образования и т.д.). Многие «столичные» школы неожиданно оказываются лишь «выселками» иных центров, находящихся за пределами страны. Правда, «выселками» в ином смысле. Выпускники Кембриджа и Сорбонны не приезжали по распределению в Москву или Санкт-Петербург, не создавали там новые исследовательские центры. Точнее, в массовом порядке этого не случилось. Просто наиболее продвинутая часть столичных исследователей, порой, поездив по Европам и Америкам, возвращались с осознанием вновь открывшегося священного знания, которое нужно нести в страну. Там, в прекрасном далеко, наука настоящая, а они — «пророк ее». В результате столичные центры оказывались в положении тех самых провинциалов, коих недавно «принимали в корпорацию». И вполне в той же логике начинается процесс отправки талантливых учеников в далекие центры. Происходит интенсивная миграция, прежде всего, молодых ученых из России.

Правда, параллельно идет процесс миграции из периферии в центр, поскольку возникают ощутимые лакуны, да и структуры, способствующие такой миграции (Европейский университет в Санкт-Петербурге, МВШСЭН в Москве, ЦЕУ в Братиславе и т.д.). Возникало новое смысловое и организационное поле науки, ориентированное на интеграцию в мировое научное пространство. Впрочем, интеграцию специфическую. Теории здесь не приветствовались. Причина понятна: внешние акторы, да еще и теоретики, для сложившихся школ не особенно нужны. Новые участники мировой науки выступали поставщиками фактографии для теоретиков. В лучшем случае, определенным образом концептуализированной фактографии. Возможно, со временем появились бы и теоретики. Но внешние по отношению к науке факторы сложились иначе.

Отечественные школы, не вошедшие в этот поток, не столь важно, провинциальные или столичные, локализовались, их значение снижалось. Даже если ресурс советских времен здесь был значительным, он постепенно сокращался. Так, к концу 90-х годов существенно снизился престиж социологии МГУ, несмотря на гигантский задел советских лет и активную государственную поддержку. Если же этот ресурс был не особенно большим, то возникала еще одна провинциальная (столичная в географическом отношении) школа. Впрочем, у них тоже оставался набор эффективных стратегий развития. Для крупных научных центров это была возможность спонсорства со стороны государственных структур и отечественных олигархов, которые после 1998 года ощутили вкус к спонсорству. По этому пути в конце 90-х годов пошел РГГУ и, отчасти, новый вуз — ВШЭ(У). Впрочем, ВШЭ активно использовала и грантовую поддержку, и особый государственный статус.

Ставка на особые отношения с властью впоследствии оказалась важнейшим ресурсом научного или образовательного центра. Из числа выпускников и сотрудников этих вузов рекрутировались сотрудники государственных аналитических структур, эксперты, ответственные чиновники и т.д. Они же замещали высшие должности в формальной структуре отечественной науки.

Для менее значимых, нестоличных центров таким ресурсом было вхождение в местное сообщество. В этом сообществе была своя власть и свои олигархи, способные оказывать ту или иную поддержку, рекрутировать во властные структуры выпускников и сотрудников, максимально использовать ресурсы, предоставляемые «образовательным бумом» 90-х годов. Скажем, в Тихоокеанском госуниверситете именно доходы от «образовательного бума» позволили провести компьютеризацию вуза, создать современную библиотеку.

Советские практики здесь тоже оставались актуальными. Серьезная школа старалась и должна была в соответствии со статусом проводить конференции, где были бы представлены не только «подведомственные» вузы, но и несколько столичных звезд и, в идеале, зарубежных гостей. Однако и «звезды», и «гости» строго отбирались. Ведь они могли разрушить самое важное — внутреннюю иерархию сообщества, принятое в нем распределение ресурсов. Выступление «звезды» или «гостя» могло опровергнуть выступление местного классика. Бестактный «гость» мог начать задавать неудобные вопросы классику. Еще хуже, если заезжая «звезда» предлагала сотрудничество не правильному «главе», а вполне себе подчиненному сотруднику, тем самым предоставляя в его руки некий внешний ресурс. Такое грубое поведение приезжего могло просто разрушить установившиеся социальные связи в сообществе. Потому и отбирались правильные гости, готовые следовать местным правилам.

Таким образом, в 90-е годы региональное сообщество структурировалось по нескольким параметрам. Первый параметр — открытость сообщества. Региональное сообщество могло полностью переориентироваться на вхождение в мировую науку, стараться быть «в курсе» ее трендов, заводить и поддерживать контакты с разными партнерами. Такое сообщество мы и называем открытым. Яркий пример такого сообщества — Европейский университет в Санкт-Петербурге в период до получения им государственной аккредитации. При всех различиях между методологическими установками и научной ориентацией социологов ЕУСПб, образ «настоящего западного университета» и наличие общей площадки приводили к необходимости коммуникации. Коммуникация порождала серьезную рефлексию, отражавшуюся в ярких работах. Впрочем, открытым могло оказаться и региональное сообщество без какого-либо внутреннего строения. Этим и объяснялась его всеядность. Приезжие просто не могли ничего разрушить в силу отсутствия чего-либо. Теоретически, в этом варианте тоже вполне мог сложиться интересный научный феномен. Но для этого был необходим сильный лидер и ресурсы для поддерживания внешних связей. К сожалению, в области социологии такие случаи автору неизвестны.

Но возможен и иной сценарий. Региональное сообщество вполне могло сохранить в той или иной форме связь с «материнской» школой или сформировать новый контакт с каким-либо крупным научным центром, находящимся в стране или за рубежом. В этом случае открытость присутствовала, но определялась не самим региональным центром, а открытостью того контрагента, на которого ориентировались региональные исследователи. Такое сообщество уместно назвать полуоткрытым. Эта стратегия могла быть вполне успешной. Именно она породила российско-французские, российско-немецкие и тому подобные исследовательские центры по стране. Правда, под «российским» понимался вполне конкретный университет, как и под термином «французский». Эта тенденция к полуоткрытости породила многочисленные ассоциации социологов, в определенной степени институционализировавшие советские неформальные контакты центра и периферии. Успешность такой стратегии (а она вполне могла оказаться успешной) зависела от влиятельности «второй стороны». Но если такая связь прерывалась, то сообщество деградировало.

Возможен был и третий вариант. Региональная (провинциальная) социология в советский период была вполне «прикладной» дисциплиной, обслуживающей ту или иную властную структуру. Эта функция в период активных электоральных кампаний или для легитимизации решения региональных властей оказалась востребованной. Понятно, что это была не вполне наука. Но именно здесь возникали массивы данных, которые могли быть введены в научный оборот, те или иные подходы к сбору эмпирического материала. Заказчики здесь разные: государственные органы, политические партии и отдельные акторы региональной политики. Такую жестко замкнутую на местное сообщество науку мы обозначили термином «закрытое сообщество». Внешние связи ему были просто не особенно нужны. Конечно, и здесь закрытость была не абсолютной. Сама потребность в таких заказах детерминировалась представлением заказчиков о ценности научного (экспертного) знания. Соответственно, статус ученого и эксперта необходимо поддерживать. Для этого необходимы публикации, приглашение внешних специалистов, получение научной степени. Если в мегаполисах престиж степени среди политтехнологов и их заказчиков в 90-е был не особенно велик, то в менее крупных городах уважение к ученому человеку сохранялось. Однако уважение это носило, скорее, ритуальный характер. Ритуальными же были действия этих ученых во внешнем мире: защита, публикация в центральном издании (лучше платная), участие в большом мероприятии и т.д. Стоит отметить, что большая часть этих «прикладных социологов» были вузовскими преподавателями. А в вузах какая-то научная активность оставалась обязательной. По мере становления «вертикали власти» число заказчиков уменьшалось. Тем не менее, эта «наука» на протяжении всех 90-х годов, да и позже оставалась вполне функциональной.

Здесь мы подходим ко второму основанию для типологизации: источнику финансирования. В данном случае, это неслучайный критерий. Разные источники финансирования, строго говоря, предполагали разную науку, исходя из банального принципа: «кто девушку платит, тот ее и танцует». Государственное финансирование (РГНФ, РФФИ, бюджетное финансирование) предполагало добрые традиции советской науки, которая, безусловно, лучшая в мире. Это направление в большей или меньшей степени использовалось всеми. Однако основным оно было для структур с минимальной связью с внешним миром, с максимальной закрытостью.

Альтернативой здесь было «тратить на науку из своего кармана», что для большей части известных автору людей представляло собой крайне нежелательное явление. На него шли (публикация, организация обсуждения и защиты и т.д.), но старались избежать. Ведь наука здесь — явление ритуальное, важное для поддержания статуса в глазах настоящего заказчика — государственного органа, торгового предприятия или политического игрока. Достоинством этих фондов было и то обстоятельство, что какой-либо четкой методологии или тематики они не задавали. Получение/неполучение гранта было связано с внешними по отношению к заявке формальными параметрами или некими представлениями о географической справедливости, существовавшими у экспертов ил грантодателей.

Понятно, что продолжали существовать вузы, где научная деятельность даже как имитация отсутствовала. А публикационная активность ограничивалась методическими рекомендациями и учебными пособиями. Эти структуры просто находятся за рамками нашего рассмотрения.

Грантовое финансирование, осуществляемое международными научными фондами, при всем том что уровень исследований был очень различным, существенно отличалось по тематике от советской науки в ее мейнстримных формах. Оно задавало иную моду на ключевых авторов, методы сбора информации, ее анализа. В принципе, рефлексия по поводу методов стала одним из признаков «новой науки». Как правило, здесь подвизались представители открытых и полуоткрытых сообществ.

Различались и места публикаций. Для представителей «традиционной» социологии ими оставались монографии и немногочисленные журналы предшествующего периода. Впрочем, монографии, в основном, издавались на средства авторов, а журналы выходили крайне нерегулярно. Впрочем, это положение к концу 90-х годов сменилось на невероятное разнообразие журналов, издаваемых едва ли не каждым вузом при минимальных требованиях к уровню публикаций. Для представителей «новой науки» выстраивалась иерархия изданий, в целом, соответствующая «мировым критериям». Журналы — мировые лидеры, доступ в которые получают единицы; просто зарубежные издания из значимых центров; ряд отечественных изданий, появившихся в 90-е годы и ориентированных на «новую» науку. Как говорилось выше, в реальную мировую науку смогли интегрироваться единицы. Это было, скорее, сочетанием уникальных факторов биографии, нежели закономерностью. Не особенно много авторов смогло даже быть услышанными своими зарубежными коллегами, т.е. выйти за уровень поставщика эмпирического материала о России. В результате, полноценная профессиональная коммуникация при подобном варианте финансирования и открытости осуществлялась между особой группой «русских европейцев» в социологии, чья европейская известность ограничивалась этой группой. Кстати, именно ее представления о ранге публикаций как основном показателе успешности исследователя (наукометрический критерий) легли в основу современного бюрократического давления на науку. Правда, к чести группы стоит добавить, что они (мы, вы) этого не хотели.

Совершенно особое место заняли центры и отдельные персонажи, ориентированные на обслуживание местного избирательного процесса, региональных и местных государственных структур, отдельных политиков, частных структур и т.д. Здесь источником финансирования была внешняя по отношению к науке структура (государственная, частная, партийная). Да и задачи ставились не вполне научные. Строго говоря, именно они вполне соответствовали первой социологической специальности, открытой в СССР, — прикладная социология. Но хотя научные задачи здесь ставились нечасто, но все же ставились, хотя бы с ритуальными целями. Более того, время от времени адепты этого направления начинали обобщать опыт во вполне себе научных формах, обретать ученые степени и звания, да еще и преподавать на многочисленных отделениях «связей с общественностью», «рекламы» и т.п. модных специальностях. При всем том что методологическая рефлексия здесь отсутствовала за ненадобностью, собирались значительные массивы данных, которые позже, через публикации, попадали в научный оборот. Кроме всего прочего, существовала некоторая совокупность журналов, скорее публицистических, чем научных, где подобные «политологи» активно присутствовали.

Из этих двух параметров вполне вытекал третий — направление методологических поисков. Первая группа (закрытые или полуоткрытые сообщества, ориентированные на традиционную поддержку государства или внешнее по отношению к науке финансирование), как правило, педалировали тему знания «почвы», настоящей жизни и т.д. Методологическая рефлексия здесь часто имела место.

Как правило, из «подручных материалов», составленных из осколков советского марксизма, русской философской публицистики Серебряного века, каких-то положений функционализма и тому подобных острых и современных концепций формировалась исследовательская рамка, позволяющая доказать особость и абсолютную непохожесть региона или всей страны. Проблема в том, что такая «абсолютно непохожая» реальность лишается возможности быть понятой. Для этого нужна некоторая категориальная сетка, которую можно было бы «набросить» на всякую реальность, сравнив «особую» с «неособой» реальностью. Но из подручных материалов такая сетка выстраивается плохо. В результате, исследователи обречены множить знания о «почве» без обобщения и систематизации. Ведется бесконечный поиск некого сущего, которое, конечно, есть, но не имеет определений. Это не особенно препятствовало проведению прикладных эмпирических исследований. Когда же возникала потребность в какой-то категоризации, хотя бы для составления анкет, использовались «категории» официального политического дискурса, общественно-политической публицистики и т.д. Складывалась совершенно уникальная ситуация, когда наука, которая по логике вещей должна поставлять категории для осмысления реальности для публицистики, сама их заимствует из нее. Зато в обмен поставляет ей «проценты», распределение ее категорий. Отсюда «теоретический спор» о 84% россиян «поддерживающих санкции».

Вторая группа, которую А. Богатуров назвал «поколением переводчиков», методологическим исканиям посвящала гораздо больше времени и усилий. Мы определили эту группу как открытое или полуоткрытое, ориентированное на международное финансирование сообщество. Здесь задача стояла иначе. Поскольку та или иная школа и ее методологическая рамка становилась несомненной классикой и обязательным для использования препаратом, то вопрос ставился, в основном, как вопрос об освоении препарата и правильном его применении.

Рефлексия распространялась часто на технические средства исследования: опрос или интервью, технология обработки, набор переменных и т.д. То, что эти переменные сами есть результат сложнейшей рефлексии, в 90-е не воспринималось. Рефлексия уже осуществлена, а теория уже создана. Теперь важно эту теорию приложить. Если в больших центрах, так или иначе, появлялись оригинальные концепции и работы, то вторичность провинциальных исследований, ориентированных на «мировую науку», была достаточно очевидна. Исследования гендерной асимметрии и политического участия, коррупции и национализма — все эти категории обладали вполне определенным смыслом и в переопределении, во всяком случае в нашем варианте, не нуждались. Тем самым, шел упорный поиск и попытка описания отсутствующей реальности. Иными словами, в первом случае описывалась реальность, но языком, который не дотягивал до метанарратива, не подходил для обобщающего описания как такового. Во втором варианте вполне рабочий и структурированный язык описания прикладывается к «почве», без привязки к местности. Точнее, с привязкой к иной местности.

Однако по мере формирования более или менее устойчивого сообщества «русских европейцев», где сталкивались разные классики, напряженность методологических споров нарастала. Она вполне могла привести к появлению новых и оригинальных концепций. Но не привела. История социологии, в том числе провинциальной социологии, делает резкий кульбит.

Читать также

  • Очерки провинциальной науки (взгляд из провинции)

    Институциональная история науки: постоянно прерываемое развитие

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц