Единая концепция «воинственной» науки

Наука в эпохи диктатур: попытка проблематизации темы «воинственной» науки

Профессора 07.10.2015 // 2 407
© Flickr / Ian Dolphin

1. Феномен «воинственности» в науке

Этос «воинственной науки» [1] принадлежал к распространенным образцам самоопределения исторической науки во времена русской и немецкой диктатур ХХ века. Различия национальных терминологий не меняют принципиально того обстоятельства, что подобные научные идентичности представляли собой однопорядковые явления. Научные реконструкции «воинственной» науки, которые возникли в результате ученого дискурса в 90-х годах ХХ века в обеих национальных историографиях, вывели на свет содержательные структуры отношений наука-власть, которые выходили за пределы национальных рамок. Это позволяет говорить о «воинственной» науке как об особом типе исследовательской организации в контексте однопартийных властных систем. И даже если «воинственная» наука во время диктатур представала в своей концентрированной форме, в 90-е годы росло также понимание того, что эта традиция в менее выраженных формах уходит своими корнями в самое начало институционализированной науки. В своих многоликих исторических воплощениях «воинственное» самопонимание историописания является постоянным спутником современного исследовательского процесса и является отражением особого интереса власти к истории [2].

kappes-coverИстория ретроспективной проработки «воинственной» науки имела сложный и противоречивый характер, потому что с ней были связаны судьбы многих конкретных ученых. От способов и результатов этих дебатов напрямую зависело личное положение в научной иерархии и оценка профессиональных биографий задействованных акторов. Исходя из этого, эмоциональная составляющая играла в проработочных дискурсах особо важную роль. Мотивации их участников представляли собой набор противоречивых устремлений, которые во многом зависели от поколенческих предпочтений и от общего духа времени в контекстных обществах. Что касается истории первой проработки, то общая тенденция состояла в том, чтобы отделить элементы «воинственной» науки от идеальной концепции «настоящей» историографии. Этот метод включал в себя редукцию «воинственной» составляющей на сравнительно небольшую группу одиозных фигур таких как: научные аутсайдеры, политические экстремисты и просто авантюристы. Большая часть исторической гильдии, напротив, должна была остаться незапятнанной в рамках концепции «сохранившей чистоту науки». В 90-е годы «воинственная» идентичность историографии во время диктатур (а также после) и готовность историков к кооперации с властью были идентифицированы в ранее неизвестном масштабе, что явилось серьезным вызовом для устойчивости всего нарратива первой проработки.

В отношении коренных различий в вопросах проработочной истории между российским и немецким дискурсами концепция «воинственной» науки представляет сама по себе подходящий мостик, чтобы перевести содержание этих контроверз друг в друга и таким образом осветить взаимосвязи между аргументационными техниками обоих сторон. Суть этого предприятия сводится к трансферу знания и опыта между национальными историографиями и повышению вероятности распознания собственного прошлого на чужом примере. В какой-то мере это служит превращению «чужого» дискурса в свой собственный, и дальнейшему открытию национальных дискурсов вовне.

Задачей данной главы не является непосредственная реконструкция «воинственной» науки с отображением всех возможных точек зрения в этом вопросе. Меня интересует больше история ее реконструкции и изменение представлений о ней, а также ее оценок в среде профессиональных историков 90-х годов. Исходным пунктом данного процесса является возвращение к позитивному самомнению «воинственных» акторов в советское время с оглядкой на его последовавшую проблематизацию после крушения диктатур. Многократно повторявшиеся реконструкции и деконструкции «воинственной» науки, как в России, так и в Германии подвели в конечном итоге некоторых ученых к мнению о том, что во время диктатур не существовало непримиримого противоречия между «настоящей» и «воинственной» наукой, а был их сложный симбиоз. Данный поворот находился в прямом противоречии с тезисом первой проработки о внутренней несовместимости данных типов историографических традиций.


2. Реконструкция «чистой» формы «воинственной» науки во время диктатур

В основании моей концепции лежит предположение, что «воинственная» наука в любом случае не была уделом только диктаторских периодов в различных странах, а в различных формах и интенсивности сопутствовала всей истории институционализированной историографии. Институционализация сама по себе создала новые предпосылки для идеологизации и инструментализации науки в интересах власти. В ситуации ослабления общественного контроля над взаимоотношениями науки и власти во время диктатур злоупотребления со стороны последней в области этих отношений достигали невиданного прежде размаха. Одновременно с этим находилось достаточно много ученых, которые с готовностью шли на «пакт» с властью и таким образом провоцировали глубокую коррозию всей традиционной системы представлений науки о самой себе. Точка зрения об «обыденности» феномена «воинственной» науки в ХХ веке была представлена в российском дискурсе Г.Д. Алексеевой — впрочем, на несколько других основаниях, чем в представленной работе [3]. В рамках этой точки зрения «воинственная» позиция историков принадлежит в определенном смысле к «нормальности» любой национальной историографии [4]. Следовательно, можно говорить «только» об особом размахе «воинственной» культуры исторического исследования в диктаторских фазах.

Восстановление картины «воинственной» науки на интернациональном поле исследования связано, прежде всего, с вычленением совпадающих способов мышления и аргументации по разные стороны национальных границ в историческом контексте утверждения тоталитарных идеологий в соответствующих обществах вообще и научно-образовательных учреждениях, в частности. Активные действующие лица в названных процессах бросаются в глаза современному исследователю своей ярко выраженной революционно-футуристcкой позой и борьбой с «реакционными» силами в науке. Кроме того, их научное поведение по ту сторону всех национальных границ характеризовалось позой владения окончательной исторической истиной и агрессивным навязыванием идейного монополизма, в том числе с использованием политического ресурса [5]. К общим характеристикам «воинственных» ученых в разных странах принадлежали также однозначно созвучные карьерные образцы, в основании которых лежал, как правило, принцип идеологической верности.

К важным особенностям «воинственной» идентичности принадлежало постоянное подчеркивание глубокого разрыва со старой исследовательской культурой, которая представлялась в пределах этой перспективы как изжившая себя и принадлежащая вчерашнему дню. Научное самоопределение соответствующих фигур зачастую сопровождалось утверждением главенства политического расчета над «видимостью» научной объективности, что также не считалось необходимым скрывать. В риторических упражнениях «воинственной» направленности постоянным мотивом было обращение к образу «субстанционального» врага в коллективных образах евреев, буржуазии и других имагинарных коллективных личностей [6], что само по себе уже предопределяло методическую направленность дисциплинарного дискурса. Эти представления о существе научной работы заранее создавали условия для насильственного вмешательства власти в исследовательский процесс. Даже при наличии существенных расхождений в идеологиях национальных диктатур политизированные ученые практиковали схожие способы борьбы с оппонентами: такими как перевод научного дискурса в дискурс политический. В мировоззренческих системах непримиримых противоречий между социальными или этническими коллективами право на свободное выражение своей точки зрения теряло свое действие и практический смысл: научные агенты идеологического противника принципиально не могли обладать правотой независимо от их фактической базы. Представление о новом научном дискурсе отражало убеждение о непримиримости старого и нового мира, что приводило к образованию линий глубокого отчуждения уже внутри самого сообщества историков [7]. Враждебное отношение к «старой» научной традиции обосновывалось, таким образом, ее невостребованностью в новых условиях. Ее выкорчевывание становилось лишь вопросом времени. Научное самоопределение «воинственной» исторической науки строилось, таким образом, на отталкивании существенных элементов классической исследовательской традиции на основании патетического жеста собственной прогрессивности [8].

В дополнение к этому в представлениях «воинственных» акторов исполнение прямых поручений власти могло стать предметом особой профессиональной гордости [9]. Этот образец научного поведения был для многих представителей «воинственного» типа ученых необратимо связан с демонстрацией неограниченной лояльности по отношению к политическому руководству, и сомнения по этому поводу в открытом дискурсе воспринимались скорее как признак предательства всего революционного дела. В этой связи можно смело предположить, что во всей системе ценностных координат «воинственной» науки нарочитое провозглашение единства мнений и сокрытие внутренних разногласий принадлежали к высшим приоритетам. В рабочей практике представителей «воинственной» науки особую роль играл этос преодоления границ между отвлеченной «чистой» наукой и реальной политикой как определяющей базы всего профессионального самоопределения этого типа ученых. Таким образом, основанием для жеста «убежденности» новой науки в обоих сравнительных случаях служили схожие аргументы. Последние подразумевали к тому же прямое и активное участие историков в обосновании и защите «правильной» политики [10]. Все здесь описанные особенности научного поведения «воинственных» объединялись в одной общей поведенческой форме безусловной самоидентификации с «народной» властью. Как борцы за победу новых справедливых принципов они выступали активными проводниками новых отношений в науке и использовали для этого аргументированный арсенал, который, как правило, не имел принципиальных различий в интернациональном сравнении. К борьбе за «правое дело» в любом случае примешивалась карьерная подоплека и конкурентные отношения в среде ученых [11].

В разработке концепции «воинственной» науки как особой формы существования историографии в условиях диктатуры существенную роль играла реконструкция особого дискуссионного климата, который существенно отличался от традиционных форм научной коммуникации. Сюда входили, к примеру, требования по определенным критериям подбора источникового материала и особая семантика научной терминологии, которая подразумевала определенную «посвященность» задействованных акторов [12]. Подобный конспиративный элемент, который основывался, как правило, на идентификации с боевым революционным прошлым и привычкой к политическим способам борьбы с идеологическим противником, неизбежно приводил к самозамыканию «воинственного» дискурса. Важным моментом реконструкции нового типа науки явилось также изучение ее конституирования в форме особых научных учреждений, целью которых являлось наряду с «нормальными» историческими исследованиями исполнение политических заданий и пропаганда господствовавшей идеологии в обществе. Особо выделялись на этом фоне организации по воспитанию подрастающей смены для науки в соответствующем духе [13].

Своеобразным откровением в рамках проработочного процесса 90-х годов была констатация того факта, что становление «воинственности» в смысле особо тесных отношений с властью происходило во многих случаях по инициативе самих ученых. В любом случае они должны были играть активную роль в разработке научной политики и в некотором смысле способствовать ее радикализации. Подобные «открытия» являлись особо легковоспламеняющимся горючим материалом в историографических контроверзах 90-х годов [14]. Критические занятия историей историографии во время диктатур особенно в рамках второй проработки деконструировали в конечном итоге во многих деталях тезис о том, что «овоинствование» науки было продуктом безапелляционного давления власти на ученых. В новой перспективе «воинственные» акторы становились активными участниками выработки конечного продукта, чувствительно и предупреждающе реагировавшими на потребности власти.


3. Единая концепция «воинственной» науки для России и Германии

Особое значение в описании «воинственной» науки как обобщающей концепции для российского и немецкого опыта имеет взаимный смысловой перевод национальных понятий в описании этого явления. Если, к примеру, на немецкой стороне в реконструкциях 90-х годов для обозначения «воинственной» составляющей использовались такие атрибуты, как kämpfende [15] или kämpferische [16], то в русском случае было актуализировано обозначение «воинственный» [17], уходящее своими корнями еще в 20-е годы ХХ века. Если предположить, что образование «воинственного» самопонимания историков в обеих странах происходило без непосредственных взаимовлияний, то совпадения способов самоидентификации являются тем более показательными [18]. В дополнение к вышеизложенному можно добавить, что самоопределение «воинственных» акторов в советской историографии все же чаще сводилось к формуле «партийный» [19] в смысле указания на правившую тогда партию.

Первые признаки перспективного сдвига в смысле сравнительного рассмотрения двух научных историй в разных диктатурах обнаруживаются у Т.И. Хорхординой в известном афанасьевском сборнике «Советская историография» (1996). В своей статье исследователь представила интересную архивную находку, натолкнувшую ее на проведение параллелей в понимании отношений власти с официальными историографиями Советского Союза и нацистской Германии [20]. Проблема сложности восприятия таких сравнений заключалась, конечно же, в самодостаточной невозможности рассмотрения обоих диктатур в единой идейной и исторической плоскости.

В любом случае Хорхордина не испытала значительных сложностей при переводе идеологического содержания немецкой статьи в привычные клише советского образца [21]. Открытие российского историка интересно также и в том плане, что позволяет сделать предположение о своеобразном «обмене опытом» между двумя научными системами в форме анализа соответствующей периодики с целью наиболее эффективного использования исследовательской сферы в интересах власти [22]. В этой связи исследовательница указала на находку в Архивном институте (Москва) перевода статьи немецкого архивариуса П. Хофмана (1933) о необходимости реорганизации архивного дела в связи с переходом власти к национал-социалистам. Смысл статьи заключался в утверждении новых принципов в работе архивов, которая с этого момента должна была быть направлена на удовлетворение государственного политического заказа. Предпринятое Хорхординой сравнение вылилось в конечном итоге в утверждение о непосредственной параллельности принципов государственной политики обоих диктатур в архивном деле. Не менее важными были также указания на то, что в рядах ученых нашлось достаточно добровольных проводников новых принципов в исследовательской работе [23]. Этот пример начального рассмотрения сравнительной проблематики является важным не только потому, что представляет определенные способы для ее изучения, но и трудности самих историков в обращении с этой темой. Эпос борьбы с немецким фашизмом, закрепившийся в российском историческом сознании как объект особой гордости и в то же время — как величайшая травма российской истории, сопровождается особой чувствительностью со стороны общества в отношении нетрадиционных истолкований соотношений между советской и нацистской диктатурами. Неизбежно российские историки являются частью этого контекста, отображая его в своих работах.


4. Особая исследовательская и дискуссионная культура «воинственной науки»

Как уже говорилось, самоопределение «воинственной» науки происходило в процессе резкого отмежевания от старой традиции. Это проявлялось помимо прочего в существенном изменении характера академических отношений между учителями и учениками, ярким примером чему служили случаи исполнения функции идеологического и политического контроля со стороны последних над своими наставниками [24]. Подобная практика поддерживаемая официальными инстанциями неизбежно приводила к потере доверия и человеческой близости в подобных отношениях, что до того неофициально считалось признаком хорошего тона в академической среде. В этом плане политика власти была явно направлена на то, чтобы не допустить проявлений солидарности в среде ученых в ущерб интересам партии. Собственная претензия «воинственной» науки на особое место в истории дисциплины в позитивном смысле оказалась в ходе развития дискурса 90-х годов под большим сомнением. С этого момента она приобрела скорее характеристику девиантного поведения, выражавшегося в отклонении от традиционных норм научного исследования. Т.И. Калистратова собрала в этой связи сомнительные качества «воинственного» научного поведения в единый каталог: «марксистская» критика и самокритика (с упором на практики политического доносительства и разгромных кампаний советского времени); изобильное цитирование идеологических авторитетов (как страховка собственной «правильной» позиции независимо от темы исследования); подмена научной аргументации догматами веры; первоочередное внимание не к научной стороне аргументации оппонентов, а на соответствие их идей актуальной линии партии [25]. Что до методов практической исследовательской работы, то в новой ситуации 90-х годов участникам проработочного процесса бросалась глаза выборочная техника в изучении исторических источников с постоянной оглядкой на ожидания власти [26]. К неприемлемым в новых условиях «странностям» партийной историографии была отнесена также ее лояльная иерархия ценностей, в которой гуманитарное и правовое мышление (обозначавшиеся также как гнилой либерализм) ставились в полное подчинение идеологическому расчету [27].

В этой связи определяющим фактором в развитии исторической дисциплины становилась практика «бойцов исторического фронта» по целенаправленной поляризации сообщества ученых в сопровождении жеста «твердокаменного» отстаивания личных убеждений. В этой инсценировке борьба с коллегами представлялась как отстаивание исторической истины.

Соответствующее дискуссионное поведение выражалось в подчеркивании твердости собственных убеждений — и лучшим способом для этого были «крепкие» словосочетания политического толка [28]. Подобные поляризационные практики представляли неотъемлемую часть профессиональной социализации молодых советских историков и таким образом принадлежали к нормам исследовательской работы. Уверенность в собственном методологическом превосходстве над противниками на историческом фронте довершала картину позитивного самомнения «воинственной» науки о самой себе. В этой связи были прекращены целые научные направления в виду их практической нецелесообразности в рамках официально доминирующего мировоззрения. Эта для своего времени новая исследовательская культура конципировалась по принципу монополизации научного дискурса на основе санкционированных «верных» принципов идеологического порядка. Представленная реконструкция «воинственной» науки соответствовала не только альтруистическому стремлению познать истину о прошлом, но и имела во время дискурса 90-х годов весьма функциональный характер: как негативная опция для самоидентификации новой российской историографии в процессе отмежевания от проблемных сторон советской научной истории. Восприятие проблемности «воинственной» науки вылилось в представление об отходе от норм «настоящей» исследовательской традиции. Этот образец аргументации в 90-х годах имел весьма практический характер и применялся для проведений параллелей в действиях научных оппонентов с порочными привычками советского времени.

В контексте научных дебатов постдиктаторских периодов прослеживалось эмоционально окрашенное отвращение многих историков к методам «воинственной» историографии, что наиболее ярко выразилось в нормативном осуждении политической конъюнктуры [29] и ее проводников [30] в историческом исследовании. Особенно часто подобные упреки высказывались в направлении представителей однозначно критического угла зрения на советскую историографию, поскольку в них видели клиентов новой политической элиты страны, которая к тому же быстро теряла популярность в народе. Для настоящего исследования представляют особый интерес показанные соответствия в области профессионального самоопределения историков периодов политических разломов, в основе которых, как следует предположить, лежат не только общности научных традиций, но и отражается состояние всего контекстного социума.


5. Исторические корни «воинственной» науки: реконструкция контекста времени

Методика второй проработки истории историографии в диктатуре включала в себя, как это видно из немецкого опыта, рассмотрение вопроса исторических предпосылок «воинственной» науки. При этом ученые исходили из того, что она не являлась случайным явлением, привнесенным в академическую среду извне, но имела некоторую внутреннюю «склонность» к такому развитию, которая предопределялась всей историей отношений науки и власти. В своих наблюдениях Георг Иггерс, например, пришел к выводу, что институционализация науки, начиная еще с XIX века, имела одним из своих непосредственных следствий ее идеологизацию [31]. Эта мысль стоит на первый взгляд в прямом противоречии с привычным представлением о профессионализации науки как о процессе утверждения строгих критериев для научной работы и выработки нормативного этоса ее объективности. На самом деле в основе последнего лежала определенная ценностная иерархия, на верхушке которой стояли понятия народа и национального государства. Изначальная ценностная окраска объективности в науке явилась определяющим фактором в развитии всей системы отношений «власть — наука» в ХХ веке [32].

В этой связи духовное наследие научной традиции классического историзма содержало определенные совпадения с картиной мира «больших» диктатур ХХ века: утопий с претензией на научную обоснованность, что облегчало ученым их приятие [33]. Конечно же, наука не сразу сдалась на милость победителю. Поиск совместного образа жизни с диктатурой стал длительным процессом, который никогда не был окончательно завершен. На основе индивидуальных решений ученые строили их долговременное отношения с властью на основе, назовем его так, ступенчатого компромисса [34], когда они гибко реагировали на запросы сверху и шли на уступки при возраставшем давлении. Если последнее ослабевало, то в известной мере происходило возвращение к привычным образцам научного поведения. Если в 20-х годах буржуазные профессора могли еще «волынить» с воплощением в жизнь представлений новой власти о «правильной» науке, то в 30-е годы это перестало быть возможным вместе с ростом угрозы применения санкций за саботаж. В то же время власть в 30-е годы резко изменила курс в направлении ослабления интернационалистского понимания истории и усиления традиционного патриотического направления в ней, что на первый взгляд могло быть воспринято как признак уступки привычкам «старой школы» в исторической науке. Советский пример показал, тем не менее, со всей определенностью, что продолжительное воздействие монистской идеологии на историческую науку приводило к постепенному закреплению «воинственных» технологий в области культуры исследования и конечного включения их в понятие «нормальности» работы историка. Российский дискурс 90-х годов показал также, что желание освобождения от подобного наследия являлось довольно спорной материей в научном дискурсе. В рамках изложенной перспективы наука предстает нам пленником политических и социальных проектов своего времени еще до прихода диктатур. Такие мотивации как спасение страны, спасение народа и спасение науки от различных угроз звучали постоянным рефреном в потоке научной коммуникации [35]. Подобная предрасположенность может рассматриваться как единый судьбоносный признак тех поколений ученых в обеих странах, рассвет научной деятельности которых пришелся на время трансформации обществ к тоталитарному правлению. В этой связи можно говорить о своеобразной соблазнительности идеологий для науки, которые обещали выход из общественного кризиса и реализацию распространенных среди ученых идеалов. Исторический дефицит демократии довершал общую картину готовности акцептировать авторитарные формы правления. В период становления диктатуры у достаточно многих ученых возникла иллюзия, что они «нашли» нужную власть, которую можно было бы направить на «правильное» решение общественных проблем.

Описанный дух времени в виде определенного общественного контекста деятельности ученых неизбежно находил свое отражение в их системе ценностей. Для большинства из них стояло вне сомнений, что демократические системы содержат настолько много «слабых» мест [36], что иногда авторитаризм мог бы быть хорошей альтернативой им [37]. Заметная слабость в противостоянии подобным соблазнам со стороны науки в обеих академических культурах объяснялась также традиционными национальными особенностями в отношениях «наука — власть». И поскольку академические интересы никогда на сто процентов не совпадали с интересами политических верхов, то система частичных лояльностей, не исключавших открытых конфликтов с властью [38], была до диктатур общим явлением. Частичные лояльности подразумевали помимо прочего, что один и тот же ученый мог поддерживать власть в одних ее начинаниях и сопротивляться другим, не уходя, как правило, в открытую оппозицию, а скорее устраняясь от «грязного» мира политики в желанную область «чистой» науки. Подобная противоречивость отражалась в формировании двойного стандарта поведения в «воинственной» науке, когда внешние жесты акторов далеко не всегда совпадали с их внутренними состояниями [39]. В описанном временном контексте отношений власти и науки решения о кооперации с первой со стороны ученых зависели не от формальной организации политической системы, а во многом от внутреннего ощущения ее эффективности в реализации абстрактного национального интереса у ученых [40]. Оценка эффективности происходила при этом на основе традиционного нарратива коллективных индивидов (рабочий класс или народ и т.д.) и их имагинарных задач в рамках мировой истории.

В контексте революционных преобразований многие ученые считали даже своим моральным долгом помочь новой власти с построением науки на основе принципов социальной справедливости и «прогрессивных» целей соответствующих идеологий. В этой связи всегда присутствовала возможность для аргументации, что ученые действовали на основе собственного убеждения и не могли предвидеть историческую перспективу, в которой их поведение могло бы быть оценено негативно [41].

Профессиональный исторический нарратив просто не мог избежать воздействия влиятельного революционного эпоса и не интегрировать его в изображения национальной истории, что естественным образом соответствовало вкусу скорее научной молодежи, чем «старому» профессорству. Это обстоятельство объясняет отчасти склонность «воинственной» науки к отстаиванию собственной точки зрения с «молодецким пылом». Эмпатичный [42] взгляд на историю «воинственной» науки по самому замыслу этого метода должен подводить нас к пониманию того, что идеальные установки и убеждения исторических акторов в рамках исследуемого явления являлись реальным фактором, определявшим их поведение. Таким образом, обстоятельства научной социализации создавали необходимые условия для «овоинствования» науки еще до того, как соответствующие диктатуры смогли в полной мере реализовать их тоталитарную динамику. Действующие лица в науке, о которых идет речь, должны были разделять как минимум частично революционную идеологию «из убеждения» и поэтому во время проработочных процессов в контексте общественной демократизации участники зачастую отказывались видеть в действиях «воинственных» ученых только оппортунизм по отношению к власти. Все эти сопутствующие размышления во многих отношениях определяли содержание проработочного дискурса в обеих странах и служили твердым основанием для того, чтобы по возможности избегать нормативных постановок вопроса относительно ответственности ученых за возможные «ошибки» во время диктатур по причине их «замкнутости» в духе своего времени [43].

В унисон соглашались российские и немецкие историки при взгляде на историческую неизбежность «воинственной» науки, что она предлагала до того невиданные шансы для молодого поколения ученых в смысле карьерного роста [44]. Эта ситуация, весьма выгодная для власти, во многом предопределяла формы компромиссов в области отношений науки и политики, а также соотношение научности и политичности в исторической дисциплине. В любом случае власть достигла наибольшего признания своей легитимности в первую очередь среди молодого поколения ученых, которые, как правило, не были отягощены «старыми» убеждениями и могли соответственно наиболее правдиво представлять жест «пламенных революционеров». На основании этого получает подкрепление концепция «добровольного включения» исторической науки в структуры диктаторской власти, которая была разработана немецкими учеными в рамках второй проработки, также и в случае советской «воинственной» науки [45]. В подкрепление к этому в процессе российской проработки 90-х годов возникли многочисленные проблематизации активного «угождения» власти со стороны, прежде всего М.Н. Покровского [46] и близких ему представителей «школы» историков-марксистов [47]. В ситуации дискурса 90-х годов была неизбежна проблематизация подобного «убежденного» поведения в науке с точки зрения его соответствия традиционному идеалу ведения научных дискуссий, который должен был стать новой опорой профессионального самопонимания историков в переходный период.

«Воинственное» поведение в науке с этой точки зрения однозначно рассматривалось как отход от «настоящих» принципов науки, какая бы мотивировка при этом не была задействована. Признаки «самовключения» исторической науки входили также в прямое противоречие с распространенным мнением о жертвенной роли ученых в процессе становления диктатур — как жертв насильственного подчинения власти.


6. Реконструкция позитивного самомнения
«воинственной» науки

Важнейшим основанием для развития позитивного представления о самой себе для «воинственной» науки стала положительная идентификация с соответствующим режимом. Этот шаг понимался самими акторами как гарантия обладания исторической истиной. Историографии на службе диктатур инсценировали себя как революционные и ориентированные на будущее научные культуры. Одним из главных условий такой саморепрезентации было представление о трансцендентной судьбе общественных классов или этнических групп, основным препятствием к реальному воплощению которой являлся старый общественный порядок. Новая политическая система в такой интерпретации брала на себя функцию практического воплощения подобного предназначения. В данном контексте «новая» наука понимала себя как активная сила в процессе создания условий для такого поворота истории. Данное субстанциальное мышление нашло свое окончательное оформление на немецкой стороне в понятии «немецкий народ» как постоянной и неизменяемой величины национальной истории [48]. В основе нового представления об истории лежала идея о том, что субстанциальная «немецкость» в течение долгих столетий не могла воплотиться в силу негативного влияния враждебных сил (коллективный враг). Нацистское правление представлялось в подобной перспективе вершиной исторического развития, когда последние препятствия для исполнения предназначения были окончательно снесены на «свалку истории». Подобная терминология является также подходящей для описания понимания истории с позиций учения о борьбе классов. В данном случае субстанциализируются отдельные классы общества и их историческая судьба как коллективных индивидов. Их творческая энергия, которая на протяжении всей истории была подавлена другими классами (коллективный враг), вырывается на свободу с приходом «правильной» власти. Подобный нарратив являлся сам по себе уже достаточным основанием для признания необходимости для исторической науки участвовать в политическом процессе и таким образом совершить прорыв из оторванного от жизни явления к новой прогрессивной и практически ориентированной науке.

К позитивному самопониманию «воинственной» науки принадлежала также новая система авторитетов в области научного исследования. На верхних ее ступенях стояли теперь «верные курсу партии» политические величины. Традиционная иерархия научных достижений представлялась в новых условиях как несоответствующая духу времени [49]. Параллельно этому развивалась идея вождизма в ее основной функции — как прямого связующего звена между наукой и властью и как гарантия «правильного» понимания учеными потребностей последней [50]. К поведенческому этосу «воинственных» акторов принадлежало также выверенное представление о партийной дисциплине в смысле безоговорочного следования решениям партийного руководства. По этому принципу строилось поведение М.Н. Покровского и его учеников, которые были особенно чувствительны к колебаниям политического курса и при возможности выставляли напоказ свою верность партии. То, что при ретроспективном рассмотрении воспринимается скорее с непониманием и даже вызывает отталкивающие чувства, воспринималось самими действующими лицами как решающая предпосылка для позитивного самовосприятия советского ученого [51].

«Воинственные» ученые рассматривали как свое кровное дело защиту «правого дела» против идеологических противников, как в своей национальной историографии, так и вне ее. Политическую «подкованность» они рассматривали как важный элемент исследовательского инструментария, которым нужно было владеть в первую очередь [52]. К внешним жестам «воинственной» историографии принадлежало постоянное подчеркивание собственной убежденности и добровольности в отстаивании выбранных идеологических принципов [53]. Недаром наиболее «жарко» историки-марксисты спорили именно между собой, а не с «буржуазными» специалистами. Таким образом, у новой исторической школы создавалось настолько позитивное представление о себе, что ее представители, по крайней мере, в рамках своей внешней жестикуляции, относились к представителям старой научной традиции не иначе как с чувством собственного превосходства. Ощущение правоты подпитывалось при этом не столько научной аргументацией, сколько тем, что победа Революции подтвердила на практике истинность марксизма и неправоту его оппонентов [54]. Параллельную жестикуляцию демонстрировали также и представители немецкой «воинственной» науки с соответствующими демонстрациями собственной убежденности и уверенности в правоте представляемого ими дела [55].

К общим особенностям «воинственной» науки в обоих взятых случаях принадлежала военная терминология по части стратегии достижения поставленных целей. В этом отношении существенную роль играл опыт вооруженной и политической борьбы соответствующих поколений исследователей в начале ХХ века (Первая мировая и Гражданская война), а также революционный эпос «несгибаемых» борцов периодов борьбы за власть, который являлся существенным компонентом социализации молодого поколения, начиная с ранних стадий диктатур. По аналогии с милитаристской терминологией «воинственные» ученые определяли свое местоположение как «исторический фронт» в борьбе с «неправыми» коллегами [56]. В качестве параллели — в немецком контексте акторами демонстрировалась особая гордость по поводу участия в «гуманитарно-научном» походе («geisteswissenschaftlicher» Feldzug), организованном во время Второй мировой войны с целью идеологической поддержки власти против внешнего врага [57].

Помимо прочего к средствам позитивного разграничения со «старой» наукой относился юношеский стиль «воинственных», в котором они особенно подчеркивали собственную динамичность, неординарность и напористость в постановке вопросов, склонность к экспериментам [58]. Подобное поведение должно было особенно импонировать выходцам из непривилегированных слоев с их развитой отчужденностью по отношению к «заносчивому» академизму старших поколений историков. «Новая наука» представляла себя в роли генератора новых идей, которые должны были вести к «лучшим» целям, чем те, которыми ученые руководствовались до этого [59]. Данная самоинсценировка служила также весьма практичной цели — изгнанию ученых старого образца из науки. Человеческие «издержки» подобной практики были акцептированы заранее как заданная «необходимость» в реализации высоких идеалов. За всем этим стояло чувство собственной востребованности и подтверждения со стороны крепнувшего нового социального порядка.

Развитие новых норм поведения в науке в противовес к старой традиции сопровождалось усиленным подбором кадров по особым критериям соответствия [60]. Ориентируясь на героический революционный эпос [61], протагонисты окружали свою деятельность покрывалом таинственности в традициях подпольной борьбы против старого режима. Это поведение должно было обеспечивать неожиданность ударов по идеологическому противнику, пресечению ереси в собственных рядах и одновременно прикрывать власть от излишних вопросов. Исторические акторы зачастую выдавали политический заказ режима за собственную инициативу. Конспиративный компонент выражался, в частности, в проведении засекреченных заседаний и закодированной коммуникации, расшифровка которой была доступна только посвященным [62]. На этом скрытом уровне действовали неофициальные сети представителей «воинственных», в задачи которых входило, к примеру, всяческое противодействие деятельности неблагонадежных кадров в науке и политический контроль над ними [63]. Подобные отношения строились зачастую по принципу личной верности и брали свое начало в академической связке «учитель — ученик». Представления о распределении ролей и принципах поведения в подобных коммуникативных сетях уходили корнями, по крайней мере, у некоторых акторов в «боевой» опыт подпольной революционной борьбы, а не в старую академическую традицию [64]. Чувство пребывания в «осажденной крепости» среди большого количества противников служило дополнительным обоснованием для требований беспрекословной дисциплины и подчинения единому руководству [65].

В смысле поддержания «народной власти» историографическими средствами к обязанностям «воинственной» науки принадлежало постоянное стремление приукрасить внутреннюю действительность и в боевом порядке отвечать на критику из-за границы [66]. Подобным образом, к примеру, М.Н. Покровский защищал в 1928 году во время «Русской недели» в Берлине советскую историографию против обвинений, что любая альтернатива марксизму в ней подавлялась, в том числе и методами далекими от науки [67]. Для самого Покровского, очевидно, расхождения во внешней репрезентации и внутренних практиках советской науки не представляли проблемы в смысле дезинтеграции его собственной профессиональной идентичности. Сам он прошел в своем становлении две социализации: сначала — в рамках старой академической традиции в императорском университете, где он не смог найти для себя возможностей для карьерного роста [68]; затем — революционной, в коммуникативных сетях российских оппозиционеров царскому режиму. Совершенно очевидно, что в своей последующей деятельности на высших должностях советской науки историк рассматривал оба варианта дискурсивной культуры не как противоречия, а скорее, как дополнение друг другу. В подобной перспективе «военная хитрость» против идеологических оппонентов в науке воспринималась скорее как легитимный метод борьбы за «правое дело».

В любом случае поза безапелляционного соответствия принципам тоталитарной идеологии создавала видимость аутентичности акторов в преследовании своих карьерных целей. Их агрессивные стратегии в процессе воплощения своих планов всегда несли на себе налет альтруизма — поведение обосновывалось не эгоистичными соображениями, а соображениями коллективного блага в связке с уверенностью в совершенном обладании знаний о нем [69]. Органичное переплетение политического и научного самопонимания историков в новой исследовательской культуре выразилось в сетованиях С.А. Пионтковского об отсутствии у него достаточной компетенции идеолога как причине не сложившейся (относительно) научной карьеры [70]. В подобном понимании причин собственной неудачи отчетливо отражалось восприятие идеологического компонента в научной деятельности как ее «нормальной» составляющей. Весь описанный комплекс позитивного самоопределения в партийной историографии послужил, в конечном итоге, воспроизводству приятного чувства занятия «действительно настоящей» наукой в сравнении со старыми стереотипами о ней. Сидение в архивах и научных библиотеках, участие в научных дискуссиях, также как чтение лекций округляли жест научности «боевых» историков [71]. В процессе ретроспективной реконструкции «воинственной» науки вряд ли у кого-то возникают серьезные сомнения, что некоторые результаты подобных научных исследований представляли определенный интерес с чисто научной точки зрения. Не подлежит сомнению также и то обстоятельство, что значительная часть этих ученых были или могли бы стать талантливыми историками. В области профессионального образования «красных профессоров» [72] придавалось существенное значение развитию навыков старого образца с целью обеспечения паритетного уровня специальных знаний в противостоянии со «старыми специалистами», что, правда, не всегда оказывалось выполнимой задачей. Сам М.Н. Покровский определял в качестве первой необходимости деятельности Института красной профессуры [73] перенесение компетенции старой науки в новую, революционную. Сам Покровский, как лидер ранней советской историографии, признавал сильные стороны буржуазных коллег в плане работы с историческими источниками и совершенного владения повествовательными средствами. Поводом для зависти могла служить также широкая образованность представителей «старой школы» и знание ими иностранных языков, что было «ахиллесовой» пятой последующих поколений советских историков из-за оторванности от международного научного пространства и форсированных темпов образовательного процесса [74].

Представители «воинственной» науки оказывались, таким образом, в двусмысленном положении. Им требовалось определенное софистское мастерство, чтобы в рамках единого самопонимания совместить принцип неограниченной лояльности к власти и элементы особой профессиональной идентичности, которая традиционно основывалась на понятиях научной объективности и независимости исследования [75]. В этом отношении особо следует подчеркнуть, что представители «новой» историографии (по крайней мере, большинство) никогда не отказывались от жеста принадлежности к особой профессиональной группе, которая в своем самопознании проводила четкую границу между собой и «простыми» пропагандистами власти. В этой области, конечно же, присутствовал определенный конфликтный потенциал в отношениях властных режимов с наукой.

Позитивная перспектива «воинственной» науки строилась по принципу функционирования коммуникативных сетей и носила долговременный характер. Стабильность этой системы обеспечивалась подтверждением «хороших» качеств ученых со стороны друг друга и подкреплением желаемой картины со стороны власти (в том числе в форме профессиональных наград). Поскольку диктатуры в ХХ веке не были случайным и кратковременным явлением, то можно смело утверждать, что их развитие привело в конечном итоге к формированию устойчивой и зрелой традиции «воинственной» науки, по крайней мере, в некоторых странах, которая в отдельных ее частях сохранила свою действенность также и после распада самих диктатур. В «новой» научной школе завязывались продолжительные знакомства, дружеские отношения, складывалась профессиональная и институциональная иерархия [76]. Подобные связи имеют вполне естественную тенденцию сохранять свое значение на протяжении всей жизни их носителей. Усилению чувства общности служили также схожие обстоятельства общественной и профессиональной социализации, которая стала решающим элементом формирования долгосрочной системы ценностных координат. Соответствующие акторы связали свою научную карьеру с принципами партийной политики и служили ее реальному воплощению.


7. Метод дифференциации в реконструкции «воинственной» науки

В процессе проблематизирующих деконструкций позитивных саморепрезентаций тоталитарных систем после крушения поддерживавших их диктатур неизбежно настало время переосмысления выставочных фасадов официальной науки в контексте растущего понимания и, что очень важно, ощущения ее «темных сторон». При этом обозначились определенные тенденции создания «лубочных» картинок относительно реальности «воинственной» науки. В некоторых случаях ее адепты представлялись беспринципными догматиками, которые не имели ничего общего с «настоящей» наукой, а сама она вырисовывалась простым пропагандистским придатком власти, который не имел своей собственной программы и компетенций в области изучения истории. В этом плане интересен опыт второй немецкой проработки прошлого исторической науки [77]. В то время как в процессе начальной проблематизации «воинственной» историографии преобладали попытки ее исторического оправдания или обвинения на основе профессионально-этических представлений, в результате которых участники работали в основном с белым и черным цветом, то в более поздний период возобладали скорее переходные тона и дифференцированные картины в ее описании. Важным результатом этой работы стало преодоление дуалистических схем, представлявших «настоящую» и «воинственную» науку в резком противоречии друг с другом. В ходе продолжительных дискурсов возникло понимание того, что феномен «воинственной» науки сам по себе не является продуктом диктатур и не исчезает вместе с ними, а в различных формах присущ любому времени и напрямую связан с определением каждым ученым своего места в отношениях с научной администрацией и властью вообще. При новом взгляде выстраивание этих отношений представляет динамичный процесс формирования частичных лоялитетов и идентитетов, в системе которых каждый участник преследует свои собственные цели, которые никогда не совпадают полностью с интересами власти. В этой системе компромиссов с переменными уступками и выигрышами, жизненно опасными ситуациями, смешанными подчас с добровольным или вынужденным оппортунизмом, приспособлением к внешним обстоятельствам, не всегда автоматически становились беспринципностью, хотя зачастую не исключали ее, а становились в каком-то смысле реализмом, выстроенном на системе увещеваний о том, что все идет не так уж и плохо и, возможно, со временем положение станет лучше [78].

Эти гибкие формы поведения в отношениях с властью создавали основу для сохранения профессиональной аутентичности независимо от внешних потрясений. В ретроспективном виде подобные стратегии оформились в благородный нарратив о том, что многие уступки ученых по отношению к власти в диктатурах способствовали в конечном итоге «спасению» настоящей науки от ее полного уничтожения. Все это приводило к тому, что в функциональном плане спор нарративов относительно истории науки в диктатурах всегда распадался на следующие компоненты с сопутствующими аргументациями: оправдательный, обвинительный, траурный и познавательный. В соответствующем плане история проработок представляет собой своеобразную «примерку» образа старой историографии к современному ее положению. При этом сам исторический образ формировался во многом в тесной связи с актуальными потребностями профессиональной самоориентации.

В процессе дифференциаций «воинственного» поведения в дискурсе 90-х годов большое внимание было уделено индивидуальным мотивациям акторов, которые использовали тесный «корсет» партийной науки для достижения подчас совершенно различных целей, в том числе — ради собственного спасения в жерновах политических репрессий. При более детальном изучении были установлены тонкие различия в стилях научного поведения, за которыми можно было предполагать, в том числе тактирование с целью подспудного сохранения возможностей для занятий «настоящей» наукой. Подобные различия устанавливал, к примеру, А.Н. Артизов на основе анализа полемической культуры отдельных ученых и их групп. Он выделил в рамках второго поколения историков-марксистов (назовем их условно учениками Покровского) две группы по стилю формулировки критики в отношении их научных оппонентов. При этом первая группа отличалась особой склонностью в применении политических ярлыков в отношении своих противников. Они в меньшей мере затрудняли себя анализом научных концепций, и в большей — поиском идеологического компромата. В рамках того же самого заказа по выявлению «ереси» в исторической науке другие историки показывали себя ориентированными на научную критику и при этом «стеснялись» крепких выражений [79]. Подобные разграничения обозначали определенные возможности для индивидуальных решений ученых о способах своего научного поведения даже в рамках жестких предписаний со стороны власть предержащих. В то же время эти исследования выявили глубокие разломы преемственности научной культуры в диктатурах. В поведении историков соответственно обнаруживалась заметная двойственность, выражавшаяся в попытках сопряжения старой и новой традиций профессионального самосознания. Эта двойственность воссоздавалась в ретроспективе как основная конфликтная линия в историографиях соответствующего времени.

Разграничительные исследования в конечном итоге ставили под сомнение тотальное господство власти над наукой во время диктатур. Особенно на примере немецких отношений, где власть в сравнении с российским опытом в значительно меньшей мере смогла ограничить административную автономию ученого мира и соперничество различных учреждений, в результате чего сохранялось достаточно возможностей для политически отстраненной научной жизни в пределах ограниченных тематических областей, в которых официальная идеология не находила практического интереса. К реальности «воинственной» науки принадлежало также то обстоятельство, что официальные жесты соответствующих ученых не всегда совпадали с их практическим поведением. Так, несмотря на жесткую критику «буржуазной историографии», не редки были случаи тайного или явного почитания академических учителей из ее среды [80] или же проявления аполитичного познавательного интереса в исследованиях со стороны некоторых «воинственных».

В заключение ко всему в самом пространстве «воинственного» историографического дискурса исследователи находили существенные различия в позициях отдельных ученых по изучаемым проблемам, что противоречило образу единого фронта партийной науки перед лицом ее врагов [81].


8. Обобщение

При реконструкции «воинственной» науки как особой формы исторического познания в ситуации диктатур в рамках дискурса 90-х годов было достигнуто понимание того, что привычка постоянной идеологической борьбы на «историческом» фронте наложила существенный отпечаток на понимание историками своей роли в обществе и на культуру их научного поведения. Для выживания и карьерного развития в подобных условиях было неизбежно развитие особых компетенций, значительно отличавшихся от классического научного идентитета. Определяющим при этом было умение своевременной реакции на изменения политического курса власти и демонстрация жестов убежденности в его отстаивании [82]. Функция «воинственной» науки, однако, не ограничивалась только реакциями на свершившееся, но заключалась также в инициативной подготовке и обосновании политических поворотов. В данном плане интеллектуалы тоталитарного времени выступали в привычной для них роли создателей различных конкурирующих нарративов с учетом спроса на рынке идей. Власть находилась при этом в удобном положении выбирающего наиболее подходящий товар по своему вкусу. Такое распределение обязанностей не противоречило принципиально внутренней мотивации исследователей в удовлетворении их собственного познавательного интереса и желанию профессиональной реализации. В своих «гибких» реакциях наука находила конкретные модусы сосуществования с реальной властью, в которых она путем компромиссов и уступок добивалась воспроизводства в определенном объеме рамок для реализации своего «истинного» предназначения — собирания и обработки знаний по своему предмету.

Одновременно с этим внутренний климат «воинственной» науки создавал благоприятные условия для процветания ученых кадров с низкими профессиональными качествами, но зато с ярко выраженными жестами политической убежденности. Этот климат не способствовал в любом случае росту доверия и развитию открытой коммуникации в сообществе. Все эти сопутствующие обстоятельства вызвали в свое время жаркие дебаты о научном качестве партийной историографии [83]. В подобных репрезентациях особенно подчеркивались непримиримые противоречия между «воинственным» и «настоящим» видами организации исследовательского процесса. Для первого должно было быть характерно ориентация на пожелания партийного руководства, от которого должны были исходить ориентиры в поисках исторической правды [84]. Подобные предпосылки обусловливали практику постоянной поляризации научного дискурса со стороны власти, которая при помощи этого достигала раскола в научном сообществе и большего простора для лавирования между его конкурирующими группами [85]. Как своеобразный позитивный революционный дух рассматривалась, к примеру, практика повторявшихся атак молодых коллег на устоявшихся авторитетов не только старой науки, но и внутри самого «воинственного» сообщества. Таким образом, в рядах ученой гильдии всегда находились добровольцы, бравшие на себя роль агентов власти для продвижения ее интересов в науке. Они выступали также марионетками для инсценировок идеологических кампаний, и со стороны ученого сообщества отсутствовали реальные возможности предотвращения внедрения подобных кадров в институциональные структуры.

В обоих национальных проработочных дискурсах существовали различные оценки степени влияния «воинственной» науки на развитие историографии в ХХ веке. Предложенная здесь общая концепция этого явления отражает его характерные черты, которые в своем наполнении переступают национальные границы. При этом одни и те же признаки в различное время и конкретных ситуациях национальных дискурсов вызывали противоречивые оценки в зависимости от состояния контекстных обществ. Образцы аргументаций, которые были развиты в процессе реконструкций, позволяют, опять же по ту сторону национальных барьеров, распределись себя по системам подходов первой и второй проработок историографического прошлого в диктатурах. Анализ отношений «воинственной» и «настоящей» наук в контексте диктатур показал практическую невозможность «чистого» разделения между ними, потому что они постоянно находились в некоем симбиозе в трудах и мыслях отдельных ученых и представляли две стороны одного профессионального самосознания. Эти две части не находились также в непримиримом противоречии друг с другом, о чем свидетельствовала постоянная консистенция позитивного образа историографии как в проблематичных периодах прошлого, так и после них. Предложенная здесь часть книги была посвящена общей реконструкции образа «воинственной» науки в проработочных дискурсах.

В следующей части исследования будет предложено рассмотрение процесса проблематизации этого образа в контексте крушения диктатур и негативизации отношения в обществе к их духовному наследству.


Примечания

1. Понятие «воинственная наука» используется здесь в смысле подчеркивания привязанности историографии к определенному типу идеологии в диктатуре, а также в смысле характерных способов поведения ученых в данной научной культуре. В качестве синонима может быть использовано также обозначение советского образца «партийная наука». Аналогом данной терминологии в немецком дискурсе был термин kämpferische или kämpfende Wissenschaft.
2. Насколько далеко такая традиция уходит в прошлое, можно пояснить примером знаменитого русского ученого М.В. Ломоносова, который еще в третьей четверти XVIII века вел упорную борьбу против норманнской теории происхождения древнерусского государства, представленную главным образом немецкими учеными в Российской академии. Для подкрепления своей позиции он применял ярко выраженную патриотическую фигуру, которая воздействовала на чувствительные участки самопонимания тогдашнего российского общества. Средний представитель того образованного слоя русского общества, который появился в результате петровских преобразований, воспринимал ломоносовскую интерпретацию русской истории с полным одобрением и в значительной степени как отражение своего собственного умонастроения. Ломоносов был отнюдь не одинок в своем упорном стремлении доказать всему миру не только равенство, но и первенство России в прошлом и настоящем. Володина Т.А. У истоков «национальной идеи» в русской историографии // Вопросы истории. 2000. № 11. С. 13.
3. Алексеева Г.Д. История. Идеология. Политика. (20–30-е гг.) // Историческая наука России в XX веке / Сост. Г.Д. Алексеева, А.Н. Сахаров, Л.А. Сидорова. М.: Научно-издательский центр «Скрипторий», 1997. С. 151.
4. В этом смысле интересен опыт изучения прошлого итальянской историографии во времена Муссолини для расширения национальных рамок концепции «воинственной» науки: Gentile E. Historical Identity Fascism in Italian Historiography: In Search of an Individual // Journal of Contemporary History. 1986. No. 21. P. 179–208.
5. В связи с этим показательно использование военной терминологии в коммуникационной среде этого вида науки: «Его (Пауля Риттербуша — видного проводника нацистской идеологии в науку) аргумент состоял в том, что завоевание высшей школы наряду с завоеванием государственной власти имеет решающее значение. При этом он выражался весьма своеобразно: “Молодое национал-социалистическое племя завоевало высшую школу не с помощью бездуховного насилия, а своей жертвенностью против резиновых дубинок ноябрьско-демократического насильственного правления…”» (инсценировка мученической борьбы за правду). Hausmann Frank-Rutger: как в ссылке 54 — S. 37.
6. Евреи не принадлежали уже по их «крови и виду» новому государству и по определению не обладали способностями к реформированию науки в немецком духе. Там же. S. 37.
7. «Старики пережили самих себя. Был строй, которому они были нужны, который их кормил, и они его обслуживали, а теперь на старость лет, прося пенсии за труды у того класса, на пользу которого они не сделали равно ничего и, конечно, нужно гнать их и отрезать от секции». Дневник историка С.А. Пионтковского (1927–1934) / Ред. и вступительная статья А.Л. Литвина. Казань: КГУ, 2009. С. 318.
8. «Представление о науке без (социальных и политических) предпосылок могло возникнуть только в эпоху либерализма. Это абсурд. Наука представляет собой социальный феномен и соответственно ограничена пониманием пользы или вреда для общества… Научной работе предшествует простой вопрос: кто хочет что-то знать, кто хочет ориентироваться в окружающем мире? Таким образом, неизбежно, что только наука определенного человеческого рода и определенной эпохи вообще может существовать». Fischer K. Repression und Privilegierung: Wissenschaftspolitik im Dritten Reich // Im Dschungel der Macht: Intellektuelle Professionen unter Stalin und Hitler / Hrg. D. Beyrau. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, 2000. S. 172–173.
9. В письмах Мюллера (одного из представителей пронацистски настроенной немецкой историографии 30-х годов) есть легко узнаваемая гордость по поводу его практически ориентированной деятельности (утверждение принципов господствующей идеологии в историческом исследовании), а также возможности в большом объеме увязать свои занятия с воспитанием подрастающего поколения ученых в соответствующем духе. Vertuschte Vergangenheit: der Fall Schwerte und die NS-Vergangenheit der deutschen Hochschulen / Hrg. H. König. München: Beck, 1997. S. 123.
10. Научное обоснование «правильной» политики подразумевало, прежде всего, борьбу с противниками этой самой политики в позе непримиримости по всем возможным направлениям. Уверенность и убежденность в собственной правоте подчеркивались при этом зачастую нелицеприятными выражениями по отношению к оппонентам: «Полемика была направлена против “интеллектуальной спекуляции”, “импотентной нейтральности”, напускной объективности, духовного пацифизма, нерасистской критики познания… против уставшего поколения эпигонов, которые больше не располагали живительным витамином политической ангажированности». Wolf U. Litteris et patriae: das Janusgesicht der Historie. Stuttgart: Steiner, 1996. S. 46.
11. В том числе в смысле нацеленного вытеснения политически «ненадежных» конкурентов из институциональных позиций. В качестве иллюстрации такого развития может служить политика «аризации» науки в нацистской Германии: «В своем заключении для издателя Вильгельма Ольденбурга по поводу смещения Фридриха Майнеке (1862–1954) с должности редактора журнала Historische Zeitschrift Франц (историк — активный приверженец нацистского правления) жаловался в 1934 году на высокое число “неарийских статей”. В последних трех выпусках (после ухода Майнеке)… “не более чем половина статей была написана неарийцами”» (подразумевалась похвала за хорошую работу). Behringer W. Bauern-Franz und Rassen-Günther // Deutsche Historiker im Nationalsozialismus / Hrg. W. Schulze, O. Oexle. Fr. / M.: Fischer, 1999. S. 115–116.
12. «Уже во время нацистской диктатуры работники головного учреждения СД различали информацию для общественного и внутреннего пользования. Между обеими сферами существовал дискурс, который активировал в публикациях (открытых) в закодированной форме специфическое знание посвященных». Там же. S. 130–131.
13. Например, такие как Институт красной профессуры, который был создан в 1921 году с целью воспитания партийной научной смены на место «буржуазных специалистов». Как параллель ему можно привести проекты в нацистской Германии по созданию «коричневой» преподавательской Академии с целью внедрения идеологически выверенных молодых ученых в традиционные научные институции. Beyrau Dietrich: как в ссылке 62 — S. 31.
14. Если в немецком случае проблемы кооперации ученых с властью долгое время оставались закрытыми для открытого обсуждения, прежде всего потому, что нацистский режим интернационально был признан преступным, и открытие соответствующих фактов могло привести к чувствительным санкциям, то в российском дискурсе данная тема по отношению к советскому опыту обсуждалась значительно более открыто: «В 20-е гг. в процессе управления наукой активное участие принимали сами историки. Они были главной фигурой в партийных структурах, руководивших наукой. В коллегии, советы, президиумы, ректораты научных и учебных учреждений, появившиеся после революции, входили историки. Они же возглавляли все эти организации, оказывая самое заметное влияние на выработку важнейших партийных и государственных решений по вопросам исторической науки, ее развития и преподавания… Именно они, а не кто-либо другой, далекий от науки и понимания ее проблем, как это стало позднее, влияли на выработку важнейших решений по вопросам организации, финансирования, подготовки кадров историков-специалистов». Алексеева Г.Д. Октябрьская революция и историческая наука // Историческая наука России в XX веке / Сост. Г.Д. Алексеева, А.Н. Сахаров, Л.А. Сидорова. М.: Научно-издательский центр «Скрипторий», 1997. С. 46–47.
15. Schulze Wilfried, Helm Gerd, Ott Thomas: как в ссылке 27 — S. 31.
16. Haar Ingo: как в ссылке 72 — S. 224; Wolf Ursula: как в ссылке 91 — S. 98; Wehler Hans-Ulrich: как в ссылке 63 — S. 14.
17. Как самообозначение понятие «воинственный» входило, например, в название организации Общество воинствующих материалистов-диалектиков (ОВМД): Общество воинствующих материалистов-диалектиков было организовано в апреле 1929 года. Активистами ИКП — «сталинскими икапистами», с центральными органами правления, разветвленной сетью областных, районных отделений и первичных ячеек (вплоть до учреждений, вузов, предприятий). Соболев В.С. Для будущего России. СПб.: Наука, 1999. С. 97.
18. «Воинственный» и «kämpferisch» являются наилучшими вариантами перевода друг в друга с языковой точки зрения.
19. Журавлев С.В. Феномен «Истории фабрик и заводов»: горьковское начинание в контексте эпохи 1930-х годов. M.: ИРИ РАН, 1997. С. 145; Калистратова Т.И. Институт истории ФОН МГУ — РАНИОН (1921–1929). Н.Н., 1992. С. 167; Наумов О.В. Партийность и профессионализм историка // Профессионализм историка и идеологическая конъюнктура. Проблемы источниковедения советской истории / Ред. А.К. Соловьев. М.: ИРИ РАН, 1994. С. 243–287; Kupaigorodskaja A.P. Säuberung und Erziehung: Die kommunistische Parteiorganisation an der Leningrader Universität // Im Dschungel der Macht: intellektuelle Professionen unter Stalin und Hitler / Hrg. D. Beyrau. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, 2000. S. 126.
20. «Другой архивной находкой, сделанной нами… было выявление в остатках некогда богатой архивной коллекции ИАИ рукописных материалов, относящихся приблизительно к тому же периоду (1933 г.). Их основу составляли несколько вариантов перевода статьи немецкого теоретика и практика архивного дела в Германии… опубликованной в немецком научном журнале, а также оттиски публикаций в современной отечественной архивной периодике по вопросам архивного дела в Германии 30-х гг.». Hoffman P. Gegenwartsaufgaben in den deutschen Archiven // Minerva-Zeitschrift. Berlin, 1933. Nr. 9-10. S. 133–138; Хорхордина Т.И. Архивы в «Зазеркалье»: архивоведческая культура тоталитарных режимов // Советская историография… / Под ред. Ю.Н. Афанасьева. М.: РГГУ, 1996. C. 194.
21. «Установка на необходимость для историков и архивистов удовлетворять в первую очередь “политические задачи момента”, и только их, полностью совпадает по смыслу с призывами нацистов “ревностно служить государству и фюреру”». Там же. C. 204.
22. «Программа Берлинского института архивоведения, о котором речь шла выше, принималась во внимание и изучалась основателями московского института». Там же. C. 207.
23. «Для нас важно подчеркнуть одно из главных концептуальных положений статьи П. Гофманна, нашедших свое отражение в гитлеровской идеологии и практике архивного дела — первой заповедью архивиста провозглашается необходимость “ревностной, самоотверженной службы государству”. С аналогичными требованиями выступили в те же годы руководители Центрального архивного управления — М.Н. Покровский, а после его смерти (1932 г.) — Я.А. Берзин». Хорхордина Т.И. Там же. С. 200.
24. Примеры отчуждения между поколениями исследователей на идеологической почве отчетливо наблюдалось как в ранней советской, так и в историографии нацистской Германии. Такая судьба постигла отношения известного немецкого историка националистического толка Ханса Ротфельса с его учеником Теодором Шидером. Поскольку первый являлся евреем и, несмотря на свой немецкий национализм, в итоге был изгнан со всех научных должностей, его питомец практически прервал с ним отношения, очевидно, чтобы не быть скомпрометированным близостью с «инородным» элементом. Wehler H.-U. Nationalsozialismus und Historiker // Deutsche Historiker im Nationalsozialismus / Hrg. W. Schulze, O. Oexle. Fr. / M.: Fischer, 1999. S. 318–319.
25. Калистратова Т.И.: как в ссылке 34 — C. 37.
26. «Не менее откровенно данная позиция была высказана ленинградским историком Третьяковым. Справедливо вроде бы отмечая, что критическое отношение должно быть у авторов ко всем документам и воспоминаниям, он затем обратил внимание на проблему подбора документов — «не все подряд, а брать вторично, в соответствии с политической классовой обстановкой». Конечно, значительное количество материалов отсеется, поучал он сотрудников заводских редакций на одном из совещаний, но ведь «мы пишем классовую историю и простое фотографирование событий или их изображение в хронологическом порядке недопустимо». Журавлев С.В.: как в ссылке 100. — C. 34.
27. «В этой апологетике классового интереса, возведенного в ранг “высшей моральной ценности”, отчеканилась та крайняя формула деформации нравственных принципов, ярко проявившаяся в репрессивной государственной политике несколько лет спустя». Сидоров А.В. Марксистская историографическая мысль 20-х годов. М., Университетский гуманитарный лицей, 1998. C. 68.
28. Критика нередко порождала и углубляла негативные, а иногда враждебные отношения между историками различных направлений. Покровский, особенно активно выступавший в эти годы, нередко инспирировал и обострял это идейное противостояние, передавая своим ученикам нетерпимое отношение к немарксистской историографии, игнорирование ее достижений. Алексеева Г.Д.: как в ссылке 95 — С. 36.
29. Конъюнктурное поведение в науке как продолжение советской традиции стало темой особого обсуждения в самом начале 90-х годов: Бордюгов Г.А., Козлов В.А. История и конъюнктура: субъективные заметки об истории советского общества. М.: Политиздат, 1992.
30. В этом отношении интересны прямые параллели между российской и западногерманской историографиями. В контексте первой проработки в ФРГ «конъюнктурные наездники» (Konjunkturritter) подвергались коллегиальному остракизму со стороны таких видных ученых, как, например, Герхард Риттер: «Организуемый институт (современной истории — Zeitgeschichte) помогал в этом плане, по мнению Риттера, с помощью “голоса спокойного рассудка” противостоять рассуждениям “непрофессионалов, вдруг сразу умных и конъюнктурных наездников”. С его точки зрения весь их вклад в науку приводил к “затвердению политической совести” немцев (как реакция отвержения на поток обвинений в связи с разоблачениями нацистского режима)». Cornelißen Christoph: как в ссылке 47 — S. 352–353.
31. Парадоксальным образом процесс онаучивания в XIX веке был везде (а не только в Германии) тесно связан с идеологизацией истории. Онаучивание совершенно не означало, как мы уже видели у Ранке, объективности в смысле политической нейтральности. Вместо этого наука была подчеркнуто поставлена на службу национальным и гражданственным интересам. Iggers G. Geschichtswissenschaft im 20. Jahrhundert. Ein kritischer Überblick im internationalen Zusammenhang. Göttingen: Vandenhoeck, 2007. S. 31.
32. В этой связи Винфрид Шульце констатировал пропитанность идеологией всей традиции исторической науки: Schulze, Helm, Ott: как в ссылке 27 — S. 24.
33. Этот контекст раннего служения науки власти был описан в немецком случае следующим образом: «Во многих отношениях не было необходимости в формальном подчинении исторической науки, потому что националистическое и народническое (völkische) мышление в 20–30-е гг. словно сами предлагали себя для использования (со стороны власти), так что, в конечном счете, отпадала необходимость насильственно усмирения. Горячее желание ревизии Версаля, культурное отделение от парламентско-демократической Европы, подспудный антилиберализм, ностальгия по сильной руке, которая вывела бы из кризиса, все это объединялось в одну для национал-социализма весьма питательную смесь». Vertuschte Vergangenheit: как в ссылке 90 — S. 262.
34. В это понятие я включаю представление о развитии отношений власть-наука, которое Г.А. Бордюгов выразил следующим образом: «В этом случае действует особенная логика поведения как оправдание и стимул, которые можно охарактеризовать, на основе наблюдений Белинкова, в сокращенной форме как “смирение с возражением”. Как только интеллигенция смирилась с революцией, она сохранила за собой право оценивать некоторые ее аспекты критически — как, например, политику начальства по отношению к самой интеллигенции. После того, как она смирилась и с этой политикой, она попыталась сохранить скептическое отношение к некоторым вновь появившимся моральным нормам. После сдачи и этой позиции она настаивает на праве не акцептировать приоритет голосового пения по отношению к инструментальной музыке. В конечном итоге не осталось ничего, против чего можно было бы возразить. Осталось только право соглашаться без ограничений». Bordjugov G.A. Die Kosten des bolschewistischen Sprechens: Die Intelligencija und der Sowjetpatriotismus // Im Dschungel der Macht: intellektuelle Professionen unter Stalin und Hitler / Hrg. D. Beyrau. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, 2000. S. 307–308.
35. Идея постановки научных занятий на службу политическим интересам не была редким явлением особенно среди научной молодежи еще в преддиктаторское время, и ее представители порой целенаправленно искали такие возможности: «Начиная с 1930 г. особенно историки, социологи и политологи молодого поколения ДАГ… искали возможности соединения своих научных занятий с ангажированностью в вопросах восточной политики». Haar I. «Revisionistische» Historiker und Jugendbewegung: Das Königsberger Beispiel // Geschichtsschreibung als Legitimationswissenschaft 1918–1945 / Hrg. P. Schöttler. Fr/M: Suhrkamp, 1997. S. 65.
36. Как, например, воспоминания о коротких демократических фазах в России и Германии (время между революциями 1917 года в России или Веймарская республика в Германии), которые в ретроспективе воспринимались очевидцами часто как периоды общественного хаоса и неуверенности в завтрашнем дне.
37. «Далее Ротфельс (видный историк Веймарского времени) ожидал от диктатуры сбережение “народства” (Volkstum), “народного пространства” (Volksraum) и “сохранение чистоты немецкой земли” (Freihaltung des deutschen Bodens). При этом нужно отметить, что он отмежевывался от расовой идеологии национал-социалистов всеми доступными способами на основании принципиального возражения, что история “не является результатом какой-то вневременного расового кода”». Haar Ingo: как в ссылке 116 — S. 82.
38. Примеры конфликтного поведения по отношению к власти нередко встречались в русской дореволюционной традиции, чему может служить хорошим примером судьба того же М.Н. Покровского.
39. Their diaries show that they led double lives, saying what was expected of them in public while in private making observations of a very different character that reflected what they sincerely felt about what was going on. S.S. Dmitriev (1906–1991) is a case in point. Litvin A.L. Writing History in Twentieth-Century Russia. A View from Within. 2001. S. 25.
40. «Поскольку он (Андреас — видный научный администратор, или по устойчивой российской формуле — “видный организатор науки”, во время нацистской диктатуры) не отдавал предпочтения какой-то определенной форме правления, а оценивал власть по ее достижениям, ничто не мешало принятию им диктатуры, по крайней мере, до тех пор, пока последняя успешно стояла на защите национальных немецких интересов. В своей речи от 14 мая 1933 года по случаю приема новых студентов он нашел особенно теплые слова по адресу нового правительства, которое в кратчайшие сроки “с особенной силой и настойчивостью воплотило в жизнь такие вещи, за которые безрезультатно боролось целое поколение немецкой истории”». Wolf Ursula: как в ссылке 91 — S. 343.
41. «В январе 1925 г. сформировалась “Научно-историческая группа при Коммунистическом Университете Трудящихся Востока”. Стремясь вовлечь в свои ряды не только преподавателей, но и студентов, Группа выпустила свою декларацию, в которой нашел выражение сформировавшийся принцип историографической оценки. Констатируя устоявшуюся в марксистской историографии установку, что “буржуазная наука изучала Восток для своих классовых целей” и что “к жизни и быту Востока она подходила исключительно с точки зрения эксплуатации”, декларация отмечала, что народам Востока нужна иная наука, “которая проложила бы пути и подготовила бы средства к свержению империалистического ига”, т.е. “история как наука, изучающая классовую борьбу в ее конкретных формах”». Сидоров А.В.: как в ссылке 108 — S. 66–67.
42. В смысле одного из основных принципов классического историзма: вживания исследователя в свою область исторической реальности.
43. Wolf Ursula: как в ссылке 91 — S. 402.
44. «С начала 30-х гг. был поставлен под сомнение профессорский консенсус в рамках “Народно-немецких исследовательских сообществ” (Volksdeutsche Forschungsgemeinschaften) со стороны молодой научной смены и научных аутсайдеров по поводу ревизионистского планирования в военной, управленческой и экономическо-политической областях. Молодые бунтари объединились в 1934 г. в “Народно-научный кружок” (Volkswissenschaftlicher Arbeitskreis) в рамках “Народного объединения за немецкость за границей” (Volksbund für das Deutschtum im Ausland), а также в системе иностранных и народно-политических представительств студенческих организаций Рейха, которые имели весьма прочные связи со службой безопасности (SD) при SS». Roth K.H. Heydrichs Professor. Historiographie des «Volkstums» und der Massenvernichtungen: Der Fall Hans Joachim Beyer / Hrg. P. Schöttler. Fr/M: Suhrkamp, 1997. S. 266.
45. Концепция «добровольного включения», или Selbstgleichschaltung, была использована для описания активного подспорья со стороны собственно науки в процессе внедрения нацистской идеологии в практику исторического исследования: Schönwälder Karen: как в ссылке 55 — S. 66.
46. Студент Московского университета в царское время М.Н. Покровский приобрел достаточную известность в качестве «нетрадиционного» историка марксистского направления еще до революции, а с приходом новой власти он поднялся до самых высоких административных и политических рангов и являлся широко признанным идейным вождем молодой советской историографии 1920–30-х годов.
47. «Призыв к своим последователям — подчинить исследования требованиям сегодняшнего дня, политической конъюнктуре — прозвучали также далеко не в первый раз. Критерий объективности при этом указан был не новый — соответствие содержания научной работы генеральной линии партии, а если говорить конкретно-исторически — политике тогдашнего партийно-государственного руководства во главе со Сталиным». Артизов А.Н.: как в ссылке 52 — С. 25.
48. «Продукт идеалистического историзма, подобные исторические вневременные субстанции понимались довольно широко и предоставляли большое пространство для политических интерпретаций, как, например, в случае с “немецким народом”: не только как население “немецкого рейха” (официальное название Веймарской республики), но и как “австрийская немецкость” (Deutschtum) или диаспора пограничной и заграничной немецкости. При этом немцы как часть (субстанциальной) народной общности в их местах поселения между Балтийским морем и Банатом, с их предполагаемым аутентично “немецким” образом жизни, убереженные от “разлагающего” влияния западной модернизации, представлялись в первую очередь идеалом и основой будущей “чистой немецкости”» // Wehler Hans-Ulrich: как в ссылке 63 — S. 16.
49. Примером тому можно считать прекращение действия докторского титула в Советской России в 20-е годы ХХ века как существенное мероприятие по саморазграничению со «старой» научной традицией.
50. Примером научного вождя может служить фигура М.Н. Покровского, 60-летний юбилей которого (1928) праздновался с особой помпой во всех крупных городах страны. Его имя стояло за «единственно правильное» понимание марксизма для первых поколений молодых советских историков: «Речь уже не ограничивалась только признанием научного положения Покровского как главы целой исторической школы, притом школы марксистской, т.е. единственно научной. В юбилейных статьях это подчеркивал и Шестаков, называя Покровского “руководителем новой школы историков-марксистов”, и П. Горин, считавший, что вся вышедшая в СССР литература по истории классовой борьбы ХХ в. находится “под самым непосредственным влиянием общей концепции М.Н. Покровского”…». Сидоров А.В.: как в ссылке 108 — С. 186.
51. «Покровский всегда — даже если это в душе претило ему — неукоснительно выполнял социальные заказы нового вождя партии. Надо громить академиков, выступать против оппортунистов или развенчать какой-либо уклон в науке — ученый принимался за дело. Многочисленных учеников, составивших большую и привилегированную школу, монопольно распоряжавшуюся судьбами отечественной исторической науки на рубеже 1920–30-х гг., глава исторического фронта воспитывал в духе воинствующего большевизма, беспрекословного исполнения партийных директив». Артизов А.Н.: как в ссылке 50 — С. 82.
52. «Особенность этого процесса взаимодействия идеологии и исторической науки проявлялась в том, что с первых лет Советской власти историки стали активными участниками в формировании новой советской системы, влияя своими трудами, главным образом, на массовое общественное сознание, внедряя в него с помощью исторического знания определенные идеологические установки…». Алексеева Г.Д.: как в ссылке 84 — С. 114.
53. Научная работа стояла в этом плане в прямой связи с политическими убеждениями акторов и непосредственно служила их обоснованию: «Это меня задело (вопрос о жизненных целях), и я спросил: “А какая у вас была цель в студенческие годы?”. — И Наум Ефимович ответил, как бы даже недоумевая, почему задают такой вопрос: “Конечно, мировая революция”». Смирнов В.П. Историк и время: штрихи к портрету Н.Е. Застенкера // Диалог со временем: историки в меняющемся мире. М.: ИВИ, 1996. С. 101.
54. «Она (буржуазная историография) только шамкает о прошлом, и эти выступления ее лишний раз подчеркивают, что мы имеем дело с представителями умершего класса, и наша задача заключается в том, чтобы помочь им скорее умереть, умереть без следа и остатка, а не заниматься тем, чем занимались в течение 10 лет до сих пор, издавали сборники трудов, печатали их работы и т.п.». Кривошеев Ю.В., Дворниченко А.Ю. Изгнание науки: российская историография в 20-х — нач. 30-х гг. ХХ века // Отечественная история. 1994. № 3. С. 151.
55. Самоопределение в смысле практичности, прогрессивности, междисциплинарности и общей необычности и уникальности: «Преобладающее представление о науке в нацистское время можно описать такими ключевыми понятиями, как “единая”, преодолевающая узкие границы отдельных дисциплин, разделение между жизнью и теорией, имевшая своей основой представление о расе и ставившая под сомнение научную интернациональность». Hausmann Frank-Rutger: как в ссылке 54 — S. 35.
56. Каганович Б.С.: как в ссылке 81 — С. 43.
57. «Нельзя не заметить агрессивно-воинственного характера работы сообщества, которая напоминала скорее стратегическое планирование и проведение военных кампаний для захвата чужих территорий. За участие в этом “гуманитарно-научном” походе военными наградами могли быть отмечены также и штатские, как это приключилось с Фрицем Нейбертом, руководителем немецких романистов…». Hausmann Frank-Rutger: как в ссылке 54 — S. 78.
58. «Свои научные занятия во время диктатуры он (Шнейдер — историк национал-социалистического толка, который впоследствии под псевдонимом Шверте сделал блестящую научную карьеру в ФРГ) воспринимал как нацеленные на будущее. Для него это была эпоха “далеко идущих планов” и “высоких целей”. Утопии казались реализуемыми. Подобный настрой особенно мотивировал профессиональное честолюбие и стимулировал интеллектуальную деятельность». Vertuschte Vergangenheit: как в ссылке 90 — S. 123.
59. «Как минимум в своем внутреннем мире Мюллер чувствовал себя тем, кто делает предложения. Он не выполняет приказания, а развивает новые идеи, которые встречают полное понимание и вознаграждаются признанием. Он понимает себя как активист, который приводит в движение тех, кто “застрял в бюрократизме”. При всем при том он осознает, что его действия принадлежат в измерения массового убийства. Сначала он говорит еще о “чистке”, потом об “окружении”, “экономическом и биологическом подавлении”». Там же.
60. Эти критерии зачастую носили негативный характер отторжения значительной части научного наследия и стимулировали соискателей к позе альтернативности старым научным авторитетам: «Сразу после окончания съезда историков Ротфельс подтвердил новое понимание истории открытым нападением на своего учителя Майнеке (Meinecke). В журнале Historische Zeitschrift под редакцией последнего кёнигсбергский ученый (Ротфельс) охарактеризовал старую национально-государственную концепцию немецкого историзма как реликт старого Рейха Бисмарка». Haar I. Revisionistische Historiker und Jugendbewegung: Das Königsberger Beispiel // Geschichtsschreibung als Legitimationswissenschaft 1918–1945 / Hrg. P. Schöttler. Fr/M: Suhrkamp, 1997. S. 80.
61. В том числе идеальные картины ученых-революционеров: «…Образцом ученого-марксиста должны быть не знаменитости академической науки, но ученые-революционеры…». Калистратова Т.И.: как в ссылке 100 — С. 144.
62. Так, например, в секрете держались зачастую чрезмерно близкие отношения науки и партийно-государственных инстанций, а также связи с органами безопасности: «Государственный диктат и финансирование народных исследований (Volksforschung) не должен был становиться достоянием общественности. Исследовательские сообщества (Forschungsgemeinschaften для изучения немецкого народства, цель которых состояла помимо прочего в обосновании территориальных претензий нацисткой Германии к соседям) никогда не публиковали протоколы заседаний и не выпускали периодику. Как связующие нити они оставались в тени событий, благодаря чему эффективность этих организаций в смысле содействия реальной политике долгое время оставалась или вообще не раскрытой, или недостаточно оцененной в последующих исследованиях». Schöttler P. Die historische «Westforschung» zwischen «Abwehrkampf» und territorialer Offensive // Geschichtsschreibung als Legitimationswissenschaft 1918–1945 / Hrg. P. Schöttler. Fr/M: Suhrkamp, 1997. S. 210.
63. Здесь весьма уместен пример М.Н. Покровского, который создал конспиративную сеть из своих учеников в Ленинграде с целью «быстрого реагирования» на вылазки буржуазных ученых с регулярными встречами и докладами о состоянии дел в науке: «В Ленинграде перед выпускниками ИКП А.М. Панкратовой и Г.С. Зейделем стояла задача объединения сил марксистских ученых и преподавателей, помощи начинающим научным работникам в повышении их квалификации. Они должны были, по замыслу ЦК ВКП(б), противостоять так называемым буржуазным ученым, которые были “враждебны” советской власти или подозревались в нелояльности к марксистской теории. Руководил действиями ленинградской группы Покровский. Судя по письмам-отчетам Панкратовой, Зайделя и Захера к нему… указания они получали и при встречах в Москве…». Бадя Л.В. Этапы творческого пути // Историк и время. 20–50-е годы ХХ века. А.М. Панкратова / Ред. Ю.С. Кукушкин. М.: Изд. РУДН и «Мосгорархив», 2000. С. 12.
64. Замечательным примером этому может служить судьба А.М. Панкратовой, занимавшейся во время Гражданской войны подпольной работой в Одессе. — Там же. С. 11.
65. Выступления историков единым фронтом против оппонентов организовывалось, в том числе через предписания со стороны руководства, которые во многих случаях предназначались только для внутреннего пользования: «“Вадемекум” (предписания к поведению немецких историков в спорных вопросах с их польскими коллегами в связи с интернациональным конгрессом историков в Варшаве в 1933 г.) был распространен среди членов немецкой делегации только за неделю до конгресса. Он должен был сохраняться в строжайшей тайне и представлял обязательную немецкую позицию в важнейших вопросах «немецко-польских противоречий”» (в том числе проблема территориальных претензий). Haar Ingo: как в ссылке 72 — S. 140.
66. К этому распространенному жесту принадлежали постоянные утверждения о соблюдении международных стандартов в науке диктаторского времени: «Министр науки Руст утверждал в 1936 г. в своей особым образом для международной общественности предназначенной речи по поводу 550-летия Гейдельбергского университета, что науке не предписываются никакие результаты, потому что в противном случае это означало бы ее конец». Wolf Ursula: как в ссылке 91 — S. 50.
67. В это время на Родине набирал обороты погром представителей «старой школы»: «Наша выставка, — сказал он, — служит наглядным опровержением глупой легенды, распространяемой врагами Советского Союза, будто бы у нас могут заниматься историей только марксисты… Мы никого не принуждаем иметь такую точку зрения… Мы настолько верим в научное превосходство нашего метода, что сочли бы унижением для него пытаться распространять его при помощи каких бы то ни было принудительных мер. Мы видим поэтому полную возможность научного сотрудничества для всех историков, которые стоят на почве фактов». Артизов А.Н.: как в ссылке 52 — С. 16.
68. Несмотря на известность Покровского в советской историографии, некоторые элементы его биографии остались не проясненными — например, сдал ли он вообще заключительный экзамен (магистерский) в университете? В любом случае, исследователи предполагают большой конфликтный потенциал Покровского с его академическими менторами, что могло послужить причиной для добровольного отказа от традиционной научной карьеры или же ее невозможности по другим причинам: Дунаевский В.А. Письма в редакцию. Стоит ли вновь возвращаться к М.Н. Покровскому? // Вопросы истории. 1995. № 2. С. 173.
69. Для действующих лиц в рамках «воинственной» науки официальные заказы власти представляли предмет особой гордости. Они стремились выполнить их (и не столько за страх) в перфекционистском соответствии с пропагандистской доктриной настоящего момента, и таким образом не только рекомендовать себя с позитивной стороны, но и послужить обществу: «Честолюбие и нацеленность на карьеру были присущи Эрдману (известный западногерманский историк, который после войны утверждал собственную непричастность и оппозиционность нацистскому режиму, и осуждал “запятнанных” коллег), не меньше чем Конце или Шидеру, и это должно было подвигнуть его при разработке школьного учебника, весьма почетного задания для 27-летнего историка (1938 г.), к пугающе воодушевленному соответствию национал-социалистической доктрине». Wehler Hans-Ulrich: как в ссылке 105 — S. 325– 326.
70. В 90-е годы широкую известность в кругах историков приобрело содержание дневников репрессированного историка-марксиста 20–30-х годов С.А. Пионтковского (1891–1937). Первоначально в форме устного предания. Советский историк принадлежал к следовавшему за М.Н. Покровским поколению ученых. В соответствие с этим профессиональная его социализация при старом режиме была прервана революцией и Гражданской войной, что в какой-то мере объясняет присутствие у него еще более радикального отношения к представителям буржуазной интеллигенции, чем у его предшественника. В печатном виде книга вышла сравнительно поздно — только в 2009 году: «10 лет, как я уже в Москве, пишу книги, а в итоге — за 10 лет — не выбирают меня ни в одну из Академий. Значит, идеологически я еще не превратился в идеолога, не превратился до конца». Дневник историка С.А. Пионтковского (1927–1934): как в ссылке 88 — С. 317.
71. Соответствующее указание в биографии Н.М. Лукина — представителя первой волны историков-марксистов, на которых выпала главная «тяжесть» борьбы со «старыми специалистами» в историографии. В этой связи особо подчеркивается его привязанность к «настоящей» научной работе в противоположность решению административных задач. Дунаевский В.А. Николай Михайлович Лукин // Портреты историков. Время и судьбы / Ред. Г.Н. Севостьянов, Л.Т. Мильская. Т. 2. Всеобщая история. М.; Иерусалим: Университетская книга; Gesbarim, 2000. С. 318.
72. Понятие возникло как гордое самообозначение студентов Института красной профессуры (1921–1938) и было актуализировано в смысле обозначения «воинственного» персонала советской историографии, отличавшегося особым догматизмом в научном поведении.
73. Институт красной профессуры был создан по инициативе М.Н. Покровского и В.И. Ленина в 1921 году с целью воспитания идеологически верной новой интеллигенции, которая смогла бы реализовать задачи «буржуазных специалистов», — иными словами, заменить их.
74. «Во многих произведениях Покровский резко критиковал концептуальные установки “буржуазных” и “мелкобуржуазных” историков. Это не мешало ему, однако, ценить своих предшественников за введение в научный оборот огромного фактического материала, глубокое знание источников, научную добросовестность, литературное мастерство. В середине 20-х гг. он писал: “Кто бросил бы под стол Соловьева и Ключевского на том основании, что они не марксисты, тот обнаружил бы только, что он чрезвычайный дурак”». Чернобаев А.А. Покровский Михаил Николаевич // Историки России. Биографии / Ред. А.А. Чернобаев. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2001. С. 452.
75. Примером подобного «искусства» служили размышления уже упомянутого министра образования нацистской Германии Руста, который считал, что выводы «настоящей» науки не могут войти в противоречие с принципами фашистской идеологии, поскольку последняя основывается на «правильном» понимании законов природы и человеческого общества. Fischer Klaus: как в ссылке 89 — S. 173.
76. В качестве поколенческой судьбы можно представить, например, самоощущение первых выпускников Института красной профессуры как борцов за «новую науку», которое они в большинстве своем пронесли через всю жизнь, и которое, несомненно, служило основой для особых отношений в их среде: «Питомцы ИКП за небольшими исключениями во всех периодах советского развития, даже если они подвергались гонениям, чувствовали себя партийными работниками и борцами “идеологического фронта” и прилагали все усилия к укреплению советской системы». Behrendt L.-D. Der Nachlass der Roten Kaderschmiede: Die Lebensläufe der Absolventen des Instituts der Roten Professur // Im Dschungel der Macht: intellektuelle Professionen unter Stalin und Hitler / Hrg. D. Beyrau. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, 2000. S. 168.
77. Здесь важно подчеркнуть сравнительное соотношение российского и германского опыта в соответствующем плане. Если в немецком случае, как уже было отмечено ранее, первую и вторую проработки разделяли между собой десятилетия, то в российской действительности элементы критического анализа были сравнительно «молоды» в 90-е годы и отличались значительным разнобоем и мешаниной мнений. К этому добавлялась значительная эмоциональная «заряженность» сопутствующих споров, которая стояла в непосредственной связи с научными биографиями участвовавших акторов.
78. В этом смысле можно определить субъективное ощущение «возможного» как определяющую максиму поведения в ситуации неуверенности относительно дальнейшего направления развития. Эта же ситуация соответствует в полной мере профессиональной неопределенности после распада диктатур: «Приспособленческие способности обученной интеллигенции к новым политическим отношениям во времена национал-социализма после 1945 г. основывались не на том, что она “хамелеонилась”, т.е. скрывала свои настоящие убеждения, а на том, что она имела определенный “нюх” в смысле определения того, что было реально возможным в данной ситуации». Vertuschte Vergangenheit: как в ссылке 90 — S. 132.
79. «Рьяно и беспощадно критиковавшие небольшевистскую историографию, труды ученых старой школы, И.Л. Татаров, П.О. Горин, Д.Я. Кин, Г.С. Фридлянд, Г.С. Томсинский делали это иначе, чем выполнявшие ту же задачу М.В. Нечкина и Б.Н. Тихомиров, которые в своих публичных выступлениях и печатных трудах не допускали по отношению к находившимся в неравных условиях оппонентам огульного шельмования и навешивания оскорбительных ярлыков». Артизов А.Н.: как в ссылке 52 — С. 30.
80. Как это было описано в случае Я.М. Захера: «Обучаясь на историческом факультете университета, Я.М. Захер сблизился с двумя выдающимися отечественными историками Н.И. Кареевым и Е.В. Тарле. Они определили дальнейшую судьбу молодого исследователя». Золотарев В.П. Яков Михайлович Захер // Портреты историков. Время и судьбы / Ред. Г.Н. Севостьянов, Л.Т. Мильская. Т. 2. Всеобщая история. М.; Иерусалим: Университетская книга; Gesbarim, 2000. С. 335.
81. Подобным образом различает В.А. Дунаевский в своей биографической реконструкции известного представителя ранней советской исторической науки Лукина между «вульгарной» и «уравновешенной» позициями в «воинственном» дискурсе. Дунаевский В.А.: как в ссылке 152 — С. 314.
82. «Духовная атмосфера двадцатых воспитала удивительный тип ученого-обществоведа, всегда готового менять свои взгляды с изменением линии партии. Среди инструментов этого воспитания было и политическое шельмование». Булыгина Т.А. Советская идеология и общественные науки. М.: МАДИ, 1999. С. 124.
83. Брачев В.С. «Дело историков» 1929–1931 гг. СПб.: Нестор, 1998. С. 63; Булыгина Т.А.: как в ссылке 163 — С. 138.
84. «Идеократический советский строй сформировал “вполне определенный тип историка”, научившегося воспринимать партийное руководство как нечто естественное и само собой разумеющееся. Более того, сложился тип историка-партийца, жаждущего данного руководства и чувствовавшего себя крайне дискомфортно без него». Национальные истории в советском и постсоветском государствах. Под ред. К. Аймермахера и Г. Бордюгова. М.: АИРО-ХХ, 2003. С. 25.
85. «С деятельностью ИКП-ОВМД связана мощная кампания конфронтации и имитации “обострения классовой борьбы” в научных учреждениях страны, “фронты” были открыты во всех отраслях науки. Во многом именно результаты этой кампании дали возможность И.В. Сталину выдвинуть лозунг: “Теория отстала от практики”». Соболев В.С.: как в ссылке 98 — С. 97.

Источник: Каппес О. «Воинственная» наука: проработка прошлого диктатур в германской и российской историографиях второй половины ХХ века (Серия «АИРО — первая публикация в России» под ред. Г.А. Бордюгова). М.: АИРО-XXI, 2015. С. 55–95.

Комментарии

Самое читаемое за месяц