Александр Марков
Глазами огромней горя
Не-алиби в бытии: от поколения к поколению
© flickr.com/photos/x1klima
От редакции: Внутриредакционные обсуждения книги Александра Эткинда «Кривое горе».
Горе обычно безмолвствует, не говорит, веля затихнуть окружающим. Нанятые плакальщицы — это только испуг, расширенные глаза боли, окоем зрения, застывшего в невыносимом жесте. За невыносимостью всегда скрывается что-то другое, измученная забота, давно забывшая, с чего она началась. Фрейдовская «работа горя» — это меньше всего забота о том, чтобы горе осталось и что-то объясняло, скорее, чтобы горе остановилось и мы ему что-то объяснили. Александр Эткинд исследует этическое отношение к горю, которое нельзя свести ни к тому, чтобы горем проникнуться, ни к тому, чтобы с горем справиться. Как раз книга Эткинда начинает разговор много раз, и начинает его там, где с горем справиться невозможно, ни индивидуальными, ни коллективными усилиями. Оно остается уже не как следы на воде, на дереве или на земле, но как замечания в лагерных письмах, пот страдальческого чтения, перевод с языка исповедничества на язык страдания.
Опыт горя, который изучает Эткинд, — опыт не мученичества, а опыт мучений языка. Не смысловых мучений, как у Платонова, а мучений самой речи, которая переводится то в кинотекст, то в философию, то в публицистику, стремясь встать поближе к эпицентру горя, заглянуть в него и наконец понять, как горе стало коллективным опытом. Эткинд не исходит из научных фикций коллективной памяти или коллективного опыта — он смотрит, как этот коллективный опыт становился вызовом и императивом самого существования многих поколений советских людей. Это не вызов непонятного страдания, но, наоборот, страдания слишком понятного для того, чтобы считаться просто неотвратимым. Страдания можно избежать, но нельзя сказать, что оно тебя не затрагивает. Мысль М.М. Бахтина о «не-алиби» в бытии у Эткинда достигает небывалой остроты: ты не можешь отказаться не только от своего места в бытии, но и от прямо направленного в тебя пыточного орудия, гвоздя или пули. Барочные, на взгляд некоторых критиков, плетения книги — это именно барокко мученичества: мученик на полотне той эпохи преодолевает боль не только мужественным размышлением, но и доверием к самой вере. Если вера причащается мученической крови, то как мы можем обмануть саму веру?
Только, в отличие от христианского мира барокко, советский мир Эткинда не знает полной веры или полного доверия. Трещина в вере с самого начала прошла через этот мир: и дело даже не в советском атеизме, а в советской системе мест — где вера или преданность может выстраивать себе место подвига, там она с самого начала будет неполной: полной она стала бы только при захвате всего мира, всей Вселенной. До этого советская культура может только иронично размечать пространство лозунгами и плакатами, великими стройками и политическими лекциями, изготавливая огромный мир недоверия и принципиального «дефицита». В этом мире не просто не хватает каких-то вещей: эмоция дефицита и должна всякий раз пересобирать эту систему, дефицит и должен выступать как «оно» по отношению к бытовому «я» и идеологическому «сверх-я». Лагерь как кладбище — это не только изложение событий, но это само устройство «дефицита»: где о смерти нельзя говорить иначе, как о доблестном служении, там любое служение пространства оказывается напоминанием о смерти. Лагерь — идеальное служилое пространство, которое несет в себе смерть именно потому, что в нем ходят приговоренные к смерти, обреченные на истребление как бы еще до рождения: таких не должно было рождаться для советского общества, но раз уж они родились, то пусть тяжелейшими лагерными усилиями изобретают себе собственную уместность. Лагерь требовал преодолевать горе как «неуместное» и именно конструировал «уместность» и труда, и смерти в лагере. Потом как «неуместное» был отвергнут плач, и вроде бы спокойный «застойный» советский быт конструировал уместность труда и забвения о смерти. Горе вторгается как неуместное и для той и для другой уместности — и заслуга Эткинда именно в историзации уместности, которая и есть единственное покаяние, доступное немногим перед многими, части общества перед всем обществом и всего общества перед отдельными людьми. Это путь от верного признания этими немногими совершенного к мученичеству (исповедничеству), очевидному для всех, и от мученичества к союзу с мучениками, с каждым «я» — но другого пути нет, как бы болезнен он ни был.
Комментарии