Илья Андронов
Usurpatio memoriae, или Мыслитель против сознания: примеры из итальянских автобиографий
История и память: пульсации доступного и невозможного
© Кадр из фильма «Казанова Федерико Феллини» (реж. Ф. Феллини, 1976 г.)
Память творит чудовищные вещи: вы можете
что-то забыть, но она — нет. Она просто
регистрирует события. И хранит их для вас — что-то
открыто, а что-то прячет до поры до времени,
— а потом возвращает, когда ей вздумается.
Вы думаете, это вы обладаете памятью,
а на самом деле это она обладает вами.
Джон Ирвинг. Молитва об Оуэне Мини
Не являясь источником исторического исследования, память, тем не менее, оказывает на любого обращающегося к прошлому человека разнообразное воздействие. Это воздействие может быть разноплановым и даже противоречивым, однако полностью избежать или нивелировать его крайне затруднительно даже профессиональным историкам, чаще всего стремящимся исключить личные воспоминания из процесса реконструкции прошлого. Авторы политических теорий XIX века, как правило, стремились подвести под свои теоретические построения исторический базис; некоторые из них (Маркс) пытались обосновать их при помощи глобальных исторических конструкций, другие (это более характерно для революционеров и в целом людей политического действия) — опираясь на «расширенную» за счет сведений из истории картину богатого личного прошлого [1]. Пытаясь свести воедино полученное из исторических исследований и из памяти, мыслитель вынужден во избежание противоречий подгонять одно к другому. Примеры взаимодействия памяти и сознания можно обнаружить в практике любого историка-исследователя.
Память является индивидуальной и непредсказуемой, хотя ее непредсказуемость в «статистических масштабах» соответствует определенным закономерностям. Первой ошибкой, которую можно было бы совершить, чрезмерно доверившись памяти, является сведение истории к «сумме памяти». Это явление в чистом виде мы наблюдаем в общественном сознании, которое в нашей стране довольно далеко отстоит от исторического сознания профессионалов. Таков в самых общих чертах механизм рождения феномена «непредсказуемого прошлого», которым отличается массовое сознание в нашей стране. История инструментализируется с апелляцией к якобы существующей «сумме памяти» и в ряде соседних государств. Тема о различных путях манипуляции единым по содержанию прошлым представляется весьма плодотворной для познания исторического процесса и крайне интересной с историографической точки зрения. К сожалению, полномасштабное исследование этой темы возможно только извне системы.
Взаимодействие историка и памяти развивается в нескольких параллельных плоскостях. В начале VI века Боэций предложил очень интересную метафору. Его сочинение «Утешение философией» было написано в трагической, безвыходной ситуации, которую подчеркивала лингвистическая загадка заглавия. Consolatio philosophiae [2] могло в зависимости от того, как мы интерпретируем родительный падеж (genetivus subiectivus или obiectivus), выглядеть и как приход богини Философии для того, чтобы дать автору утешение, и как его попытки утешить ее. Мы попытаемся далее проиллюстрировать двойственность отношений между историком и памятью. Память выступает в двух ипостасях — памяти ученого как части коллективного сознания (памяти о событиях, современником которых он был) и его «личной» памяти о событиях, в которых он непосредственно участвовал.
Считается, что историк управляет памятью. Ф. Бэкон в своей системе наук отождествлял историю именно с этой функцией человеческого сознания [3]. Этот постулат основывался на рациональности интереса к прошлому ради него самого. Р.Дж. Коллингвуд тонко заметил, что на самом деле история как наука, как поиск начинается только тогда, когда память заканчивается. «У нее (истории) была определенная программа — возрождение прошлого, но она не располагала ни методами, ни принципами, руководствуясь которыми она могла бы осуществить эту программу. В действительности же бэконовское определение истории как области памяти было ошибочным, потому что прошлое только тогда нуждается в историческом исследовании, когда его не помнят и не могут вспомнить. Если бы его можно было вспомнить, то не было бы нужды в историках. […] Вопроса, как усилиями мысли историк восполняет пробелы своей памяти, Бэкон так никогда и не поставил» [4]. Иными словами, искать нужно там, где мы не в силах вспомнить. В этой ситуации вполне вероятна аберрация, когда мы силимся «вспомнить» то, что нашли. Однако любое событие, воспринимаемое нами сегодня как историческое, когда-то для кого-то «историческим» не было. Между тем, что люди помнят, и тем, что они читают в исторических сочинениях, существует неизбежный разрыв. Этот дисконтинуитет может быть очень непродолжительным по времени, но он доказывает: «управление памятью» на деле оказывается фикцией: история — это не то, что пишут, «чтобы помнили».
Получается, что история изучает «забытое». Что оно собой представляет? Как оно выглядит, в какой форме существует перед встречей с историком? Конечно, источник хранит лишь отражение «забытого», противостоящее явлению отхода событий из настоящего в прошлое — «забыванию». Таким образом, забывание (де-актуализация) выступает в роли обязательной предварительной стадии исторического познания. Насколько историк всесилен в отношении памяти? Кто кем манипулирует — мы памятью или память нами? «И если ты долго всматриваешься в бездну, то бездна тоже всматривается в тебя» [5].
История не всегда безоговорочно воспринималась как описание прошлого. Еще древнегреческие классики считали историю чем-то большим, нежели простая реконструкция событий, недоступных познанию другими средствами. Они актуализировали прошлое, выводили его познание на уровень настоящего, сознательно превращая его в элемент современной интеллектуальной среды. Н.Е. Копосов отметил наличие в философской мысли традиции рассмотрения объекта исследований историков сквозь призму дихотомии «прошлое-настоящее» [6]. Что изучает историк — прошлое или настоящее (бывшее настоящим для источника или являющееся настоящим для историка и/или читателя?)? Правомерно ли в этом контексте использовать категорию «прошлое»? «Узнать» означает «вспомнить» (по следам ранкеанского wie es eigentlich gewesen war; reconstructio) или «генерировать новое знание» (constructio)?
Как правило, при определении предмета истории (и, в частности, при обсуждении отношения истории к памяти) будущее остается «за кадром». Тем не менее, в историографии известны и примеры иного подхода. Вышедшие в середине XVI века тома первого лютеранского сочинения по церковной истории (так называемые «Магдебургские центурии» [7]) представили первую цельную концепцию, отличавшуюся от официальной точки зрения римской Курии и основанную на работе с источниками. Замысел этого сочинения родился еще в беседах Лютера и Меланхтона, совершенствовался в переписке будущего руководителя авторского коллектива Матиаса Флация и нескольких его единомышленников. Этот проект стал средоточием ряда революционных новшеств, хорошо известных нынешним специалистам по церковной историографии [8]. Одно из этих новшеств, впрочем, осталось незамеченным, возможно, из-за того, что издание «Центурий» не было завершено и последние тома так и не были написаны. Речь идет о высказанной в программном предисловии [9] убежденности, что историческое сочинение должно описывать не только прошлое, но и будущее как выводы из прошлого — конкретно перспективу Страшного Суда, указывающие на него знамения и другие символы и свидетельства его приближения, различимые в будущем. На всем протяжении этого объемного сочинения проявляется авторская установка на строгое следование собранным источникам. Де-факто реконструкция «Центурий» выступает первым масштабным примером тотальной рационализации христианской истории. Ценность церковной традиции была авторами этого сочинения полностью отвергнута. В противовес традиции была разработана и предложена читателям целая система доказательств, созданных на основе анализа источников, реально существовавших и могущих быть представленными в качестве доказательств. Авторы сочинения по церковной (!) истории стремились рационализировать не только содержание истории, но и структуру, и сам процесс создания своего труда. В этой системе память полностью устраняется из исторического познания, из практики историков.
Сложность взаимоотношений между прошлым и будущим рассмотрена в ряде произведений Борхеса. Он рассуждал о проблеме направленности времени, существования прошлого вне ощущений в настоящем, а также о характере вечности. В частности, Борхес отмечал, что идея о течении времени из будущего в прошлое симметрична и в целом равнозначна гораздо прочнее укоренившимся в массовом сознании представлениям об обратном ходе его из прошлого в будущее [10]. Предложенный Борхесом образ Троицы в произведениях Иринея, воспринятый католической церковью в качестве одной из важнейших теоретических основ теологии, иллюстрирует проблему отношения между прошлым, настоящим и будущим. Кроме того, он может быть воспринят как интерпретация собственно образа Вечности. Ириней критиковал гностиков, полагавших, что поскольку Слово исходит от Бога-Отца, а Святой Дух — от Бога-Отца и Слова, то Бог-Отец во времени предшествует Слову, а они оба — Св. Духу. Уточнение Иринея заключается в том, что событие порождения Сына и Св. Духа совершается не в одном из временных измерений (прошлое, настоящее, будущее), а во всех трех одновременно [11]. Таким образом, иерархия не отрицается, отрицается лишь последовательность.
Память — один из важнейших элементов познания, неотъемлемый атрибут личности. Св. Августин видел в любом настоящем элементы прошлого и будущего. Замечателен приводимый им пример припоминаемого стихотворения. «Оно еще не произнесено, однако уже предвосхищается; уже прочитано, однако возвращается в память; стирается то, что прочитано; всплывает то, что не прочитано. С каждой строкой и с каждым слогом происходит то же самое, что и с целым стихотворением. Так и с тем действием, частью которого служит декламация; с человеческой судьбой, состоящей из ряда действий; с человечеством — сменой отдельных судеб» [12]. Память устроена таким образом, что в ней отсутствует принцип хронологической упорядоченности отдельных элементов. Обращающийся к воспоминаниям человек («печальный изгнанник» Борхеса) не только не думает об очередности отдельных воспоминаний, но и не задумывается о том, что моменты прошлого когда-то сменяли друг друга, не существовали одновременно или параллельно.
Одной из интересных особенностей итальянской интеллектуальной жизни Раннего Нового времени стала традиция написания автобиографий. Мы используем примеры из сочинений некоторых виднейших представителей этой традиции, чтобы проиллюстрировать примерами различные аберрации представлений о прошлом, вызванные индивидуальной памятью. Каждый из этих авторов стремился манипулировать собственным прошлым, не только подчиняясь капризам собственной памяти, но также в большей или меньшей степени манипулируя ею в своих целях.
Традиция тесного переплетения личного опыта и исторического контекста, внедрения багажа собственных переживаний автора в процесс воссоздания прошлого целого общества возникла в Италии еще на заре Возрождения и с тех пор не прерывалась. Восприятие своей биографии как средства познания прошлого сравнительно широкого круга людей было прежде всего характерно для образованной элиты общества. Ренессансная традиция такой интерпретации личного опыта, как и многое другое, зародилась во Флоренции. Многие «Хроники» XIII–XIV веков были основаны на принципе описания только тех исторических событий, непосредственным свидетелем и участником которых был автор — почти всегда образованный человек, путешественник, часто дипломат или богатый торговец на службе Республики. В конце XIII века была написана «Хроника» Салимбене — интереснейший документ эпохи, в котором биография автора является неотъемлемым элементом описываемых событий, но не только: сами исторические события могут быть использованы читателем для реконструкции элементов биографии, о которых автор развернуто не сообщает [13]. Двойственная природа текста проявляется и в различных других аспектах, включая географический и даже языковой. Видимо, труд Салимбене можно считать первым проявлением тенденции сложного переплетения личного и общественного в исторической прозе итальянского Ренессанса. Несколько ближайших его последователей (хронисты Дино Компаньи, Джованни Виллани и некоторые менее известные авторы) превратили эту тенденцию в устойчивую традицию. Ее логическим развитием стали сочинения Донато Веллути [14] (XIV век) и особенно Бонаккорсо Питти [15] (XV век), предложившие оригинальное видение общего исторического процесса сквозь хронику большой семьи автора. Историческая реконструкция обретала все больший масштаб, однако не выходила за пределы опоры на легко находимые и сравнительно точные сведения о жизни близких автору людей, а также на личные воспоминания.
В те же столетия складывается и модель написания автобиографии в более строгом значении этого слова. Жанр, восходящий к традиции св. Августина и Абеляра, стал в XIV веке обретать новые черты. Ренессансное жизнеописание («Жизнь», Vita) начиная с Петрарки — это прежде всего жизнь повседневная и лишь во вторую очередь — общественная. Факты, делающие эти жизнеописания ценнейшим источником для сегодняшних историков, сами по себе отражают изменение отношения автора к реальности: для него имеет ценность собственное переживание, отразившееся в фактах жизни, принятых решениях, удачах и неудачах, бедствиях и так далее. Идея о том, что повседневность Поэта должна соответствовать тезисам, сформулированным в его творчестве, была неоднократно высказана еще Петраркой (в особенности в личной переписке) и почерпнута им из нового прочтения классиков, в первую очередь — трактатов Цицерона. Традиция светской биографии «Жизней», опирающаяся на многовековое прочтение «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха, была продолжена в знаменитом труде Джорджо Вазари. Одновременно складывается и другой частный случай биографии — «Жизнь, написанная им самим» (Vita scritta da lui medesimo). Эти слова представляют собой не только удивительно устойчивый штамп, использовавшийся в заголовках автобиографий итальянской культурной и научной элиты в последующие века. Они соответствуют и новой тенденции, связанной со стремлением авторов отстаивать свои убеждения после свершения всех основных событий, когда возможности «реальной» борьбы исчерпаны. Кроме того, эта калька является ключевой метафорой: каждый из авторов пишет свою жизнь дважды — сначала как последовательность событий на ткани времени, а затем — пером на бумаге. Основным посылом практических всех «Жизней, написанных (автором) самим» является создание себе «памятника», попытка отстоять свои идеалы уже после того, как борьба за них завершилась полным или частичным поражением. В практике XVIII — начала XIX века мы наблюдаем постепенный отход, а в XIX веке — категорический отказ от всего «повседневного», не соответствующего основной идее жизни, выдвинутой в качестве лейтмотива автобиографии. В этом контексте появляющиеся все более скудные известия о «повседневном» все больше обретают символическое значение.
Перейдем к конкретным примерам. Среди автобиографий XVI века выделим сочинения Дж. Кардано и Б. Челлини. Характерная для эпохи напряженность, многоплановость текстов в рамках, казалось бы, отлично знакомых жанров, отсутствие простых оценочных критериев в полной мере проявляется в этих автобиографиях, обусловив противоречивость восприятия потомками. Выдающийся ученый Кардано первым среди всех упомянутых нами авторов счел возможной и уместной систематическую критику себя самого, некоторых принятых решений и даже черт характера. Великий мастер Челлини сообщил читателю, что занялся описанием собственной жизни («написанной им самим», разумеется) едва ли не от скуки, поскольку особых заслуг в себе не видит. На самом деле ситуация более сложная. В 1558 году, достигнув возраста 58 лет, Челлини решил, что достиг важного рубежа своей жизни: он вступил на монашескую стезю и приступил к надиктовыванию автобиографии. Спустя два года он, впрочем, принял новое важное решение, женившись на гувернантке и признав общих с ней детей. Эти решения не повлияли на работу над автобиографией, а значит, восприятие ценности личного опыта кардинальным образом не изменилось. Челлини еще восемь лет систематически работал над автобиографией, хотя делал дополнения и позже. Этот текст не был опубликован ни при жизни скульптора, ни сразу после его смерти, а вышел в печати в Неаполе (с ложным указанием места печати) лишь в 1728 году [16].
Начиная с Челлини, в жанре «Жизни, написанной им самим» появляется новое общее место — отсылка во введении к памяти, к ее несовершенству. Эта отсылка вполне сочетается с другими позднеренессансными традициями. Так, Челлини (так и не нашедший времени для окончательной редакции или даже для завершения основного текста своего труда) поместил в начало сонет с благодарностью «Богу природы» и констатацией превратностей «жестокой судьбы». В появлении этого сонета за очередным позднеренессансным топосом просматривается новая нота: жанр «жизни, написанной им самим» впредь все чаще и все явнее будет становиться уделом людей, пострадавших от непонимания современников, не добившихся в жизненной борьбе ставившихся кардинальных целей.
Юрист и политический мыслитель, борец против политического засилья Церкви Пьетро Джанноне писал свою автобиографию в 1736–37 годах, оказавшись в заключении без суда и обвинения. Сам Джанноне одной из целей работы над текстом назвал стремление «отчасти облегчить тоску и тяготы» [17] (заключения); историк Серджо Бертелли считал, что ситуация была намного серьезнее и Джанноне взялся за труд «во избежание интеллектуальной гибели» [18]. Исход политической борьбы Джанноне выделяет его не только среди современных ему единомышленников, но и среди авторов «жизней, написанных ими самими». Всю жизнь он стремился различными способами теоретически доказывать и на практике отстаивать прерогативы светской власти (абсолютной власти монарха) во всех конфликтах против церковной юрисдикции, церковного права, Церкви как юридического лица. После публикации своего первого труда «Гражданской истории Неаполитанского королевства» (1723) Джанноне подвергся преследованию Церкви и спасал свою жизнь бегством из Неаполя в Вену (Неаполитанское королевство в 1705–34 годах принадлежало Австрийской империи). В 1734 году пришлось снова искать пристанища, и после скитаний по Северной Италии Джанноне, не прекращавший борьбы и интеллектуальной деятельности, нашел его в Женеве. Однако в 1736 году в результате головокружительной шпионской операции он был завлечен на территорию Савойи и арестован агентами Сардинского королевства. Целью ареста было использование этого факта как козыря в различных внешнеполитических комбинациях, в которые был вовлечен Святой Престол в ходе и по окончании Войны за польское наследство. Тот факт, что арест был инициирован светской властью, за прерогативы которой Джанноне боролся всю свою жизнь, воспринимался им как катастрофа и не мог не вызывать разочарования и глубокой депрессии. «Жизнь» стала ярким манифестом, стабильно привлекающим внимание исследователей.
Между тем «повседневное» вполне присутствует в автобиографии Джанноне. За чередой любопытных деталей, казалось бы, сообщающих интересные бытовые подробности, мы начинаем видеть их предназначение. Оно заключалось в том, чтобы показать жизненность идеалов автора, чтобы подобно зеркалу отразить важность его борьбы для различных людей независимо от сословной принадлежности и имущественного положения. К примеру, он с удовольствием рассказывает об истории знакомства со своей будущей женой. Дело в том, что Джанноне из-за политических убеждений не был обвенчан в церкви, а некоторые неосторожные высказывания в сочинениях позволили церковникам распространить среди неаполитанского плебса обвинение его в оправдании конкубината, в аморальном поведении и так далее, вплоть до близости к Антихристу. Эти обвинения тоже обсуждаются и отвергаются в автобиографии, но лишь там, где Джанноне рассказывает о написанных им в свою защиту текстах, то есть намного позже по сравнению с рассказом о невесте. Детям досталось совсем мало внимания, а о родителях сохранилось лишь упоминание в самом начале. Давшие начальное образование наставники, к примеру, упомянуты более развернуто. В то же время отсутствуют и рациональные причины невнимания к памяти о родителях: Джанноне тепло относился к детям, почитал семейные ценности, не конфликтовал с родителями и был им благодарен за предоставленные в юности возможности.
Обилие бытовых деталей в автобиографии Джанноне показывает, насколько «повседневны» ценности, отстаиваемые им в борьбе против повсеместного присутствия Церкви и ее интересов. Из памяти извлекается лишь та вызывающая ностальгические чувства информация, которая способна служить общей цели: Джанноне задумывал автобиографию как предназначенную для печати и распространения epistula calamitatum. Это наблюдение позволяет нам по-иному взглянуть на бытовые детали в более ранних итальянских автобиографиях. К примеру, «повседневное» Бонаккорсо Питти практически всегда имеет материальную ценность или даже названную цену; дело не только в том, что Питти считает необходимым выделить, но и в том, что сохранила его память, что было занесено в его записки и бухгалтерские книги. Если верить автобиографии, то жизнь Питти состояла из путешествий, дипломатических поручений, торговых сделок и азартных игр. Последние два компонента его повседневной жизни сопровождаются в автобиографии подробнейшими числовыми подробностями, благодаря которым мы узнаем много нового о европейских ценах и образе жизни имущих классов. К слову, Питти тоже ничего не рассказывает о родителях и даже начинает повествование с момента смерти своего отца. Возможно, перед нами — еще одно жанровое клише, не располагающее к рассказу о детстве и родительском воспитании; однако избирательность памяти пишущего свою автобиографию пожилого человека тоже не следует полностью игнорировать.
Современник и земляк Джанноне Джамбаттиста Вико тоже оставил после себя автобиографию [19]. В ней также можно отметить описанные выше особенности; однако по сравнению с автобиографией Джанноне «Жизнь» Вико отличается яркой оригинальностью. Прежде всего, Вико пишет о себе в третьем лице и называет себя не иначе как «синьор Вико». Он уделяет сравнительно много внимания эпизодам детства, хотя «обыденного» в его автобиографии гораздо меньше по сравнению не только с предшественниками, но и с Джанноне. Эпизоды детства необходимы для того, чтобы проиллюстрировать убежденность автора в собственной интеллектуальной исключительности. Вико инструментализирует автобиографию примерно так же, как и Джанноне, подробно пересказывая свои произведения и даже пытаясь систематизировать свое идейное наследие. Другой частной информации в «Жизни» Вико практически нет! Он последовательно элиминирует из повествования все, что память может ему предложить, но что не вписывается в авторскую цель. Автобиография Вико в наименьшей степени связана с целостным корпусом личных воспоминаний автора.
Обращает на себя внимание тот факт, что Вико приступил к написанию автобиографии на более раннем по сравнению с предшественниками этапе своей жизни. Первая версия автобиографии была завершена в 1725 году и опубликована в 1728 году в Венеции, вскоре после опубликования первой редакции основного труда ученого — «Новой науки». Кроме того, Вико неверно указал в автобиографии год своего рождения (1670 вместо 1668), «омолодив» себя на два года. Вероятность случайной ошибки равна практически нулю. В поздней редакции «Жизни» Вико довел повествование до начала 1730-х годов (умер он в 1744-м). Очевидно, автобиография рассматривалась исключительно как продолжение полемики вокруг «Новой науки» другими средствами.
Совсем иначе выглядят автобиографии таких знаковых для итальянского Просвещения фигур, как Карло Гольдони и Джакомо Казанова. Они написаны по-французски, носят свободные названия («Воспоминания» Гольдони и «История моей жизни» Казановы). Автобиография Казановы [20] стала великолепным памятником описанной в ней эпохи; она особенно показательна, поскольку цель ее написания столь же очевидна, что и цель Вико. Казанова начинает свое жизнеописание с перечисления своих благородных предков XV века; весь последующий текст свидетельствует о стремлении автора закрепиться в аристократической среде, заявить об обоснованности своих притязаний на принадлежность к самому родовитому сословию. По трагической иронии судьбы, эта автобиография доведена до 1797 года — момента, когда катастрофа Старого Порядка стала уже свершившимся фактом. То «повседневное», что Петрарка считал важнейшим элементом доказательства цельности жизни, что отбиралось его последователями от Питти до Вико, в сочинении Казановы стало довлеть над композицией, обрело особую ценность, соответствующую классовым воззрениям автора.
Почти каждая автобиография, а в особенности — та, которая предназначалась для продолжения борьбы за идеал всей жизни, когда другие средства исчерпаны, может быть рассмотрена и как указание автора на то, как его деятельность и достижения должны быть вспомнены потомками в будущем. В этом отношении автор стремится манипулировать чужой памятью. В меньшей степени это можно сказать про Джамбаттиста Вико, выпустившего свое жизнеописание вослед «Новой науке» и бывшего тогда еще сравнительно молодым для этого человеком. Стремление повлиять на восприятие своей жизни потомками может быть менее или более выраженным. В последнем случае это может достигать и крайние формы; ярким примером может служить автобиография Джузеппе Мадзини [21], законченная автором в 1862 году, то есть вскоре после того, как Италия была объединена «сверху» по проекту премьер-министра Сардинского королевства графа Кавура. Мадзини видел основной целью написания автобиографии не только стремление убедить читателя в исключительной правоте своих политических взглядов, но и — главным образом — создание образа цельной жизни, прожитой день за днем в борьбе за одну идею. Сразу оговоримся, что в значительной мере этот образ соответствует объективной истине. Мадзини посвятил свою жизнь объединению Италии; когда процесс вышел за пределы его программы и объединение в форме унитарной республики оказалось невозможным, это вызвало у автора глубокую депрессию. Написание автобиографии опиралось на информацию, услужливо предоставляемую автору его памятью: из письменных источников основным были его собственные произведения. Память Мадзини подсказывала ему массу частных эпизодов. Многие из них были захватывающими, некоторые — забавными, но в автобиографии нет ни одного воспоминания, которые так или иначе не характеризуют собственно борьбу или автора как борца. Ключом к восприятию образа автора выступает помещенный в самое начало текста рассказ о прогулке в генуэзском порту. 16-летним юношей Джузеппе гулял с матерью, когда им встретился человек, спасавшийся от преследований после разгрома карбонарского восстания 1821 года в Турине и направлявшийся в Испанию для продолжения там борьбы за свои политические идеалы. Если верить Мадзини, именно в этот момент он принял решение посвятить жизнь борьбе за объединение родины и освобождение ее от тирании. Он вступит в карбонарскую венту, будет арестован и выслан из Сардинского королевства, создаст и возглавит политическую организацию «Молодая Италия»; по его инициативе будет предпринято несколько неудачных попыток общенационального восстания, которые будут стоить жизни сотням патриотов. Эстетика карбонаризма пройдет через всю его жизнь, хотя конкретные формы организации и борьбы будут им отвергнуты. От идеалов карбонаризма 20-х годов XIX века Мадзини проводит прямую линию ко времени написания текста, когда идеалы его обрели лишь частичное воплощение (Италия объединится в форме монархии и в результате объединения сверху). Текст автобиографии проведет нас и обратно, к юности; он всячески подводит читателя к мысли, что самым последовательным и честным из карбонариев, противостоящим вырождению этого политического движения и не предавшим самые светлые его идеалы, является сам Джузеппе Мадзини.
Итак, Мадзини посредством автобиографии создавал себе памятник. Причем здесь память? Дело в том, что Мадзини не только последовательно и целеустремленно создавал определенный образ самого себя — он в него свято верил. Память не позволяла ему отвлекаться. Драматичная история любви Мадзини (его возлюбленная Джудитта Сидоли оставила дом и привычное общество, последовала за ним в его скитаниях, на несколько лет лишившись даже элементарного комфорта и привычного удобства, родившийся младенец был очень слаб и вскоре скончался) нашла на страницах автобиографии лишь скупые упоминания. При этом мы знаем, что всю жизнь Мадзини бережно хранил личные вещи любимой женщины, другие напоминания об этой грустной истории; их можно увидеть в Музее Рисорджименто в Риме и в некоторых других музеях. Почему об этом говорится на страницах автобиографии намного меньше, чем о том, как коррумпированный лидер генуэзских карбонариев использовал организацию для собственного обогащения или как его проучили его бывшие товарищи? В начале 1860-х годов, будучи глубоко разочарован результатами борьбы, усталый революционер (который действительно ежедневно на протяжении нескольких десятилетий жертвовал собой) мог вспомнить только то, что характеризовало его как бойца, что позволяло ему точно описать и перечислить свой вклад в дело борьбы за освобождение родной Италии.
Итальянская автобиография представляет собой оригинальную модель взаимодействия памяти и истории. Мы видим, что для большинства биографий итальянских интеллектуалов XVI–XVIII веков характерна глубокая саморефлексия. Автор провозглашает определенный постулат, существующий как бы априорно, вне линии его жизни. Для Петрарки он был сформулирован в сочинениях Цицерона, а для Джанноне или Вико, к примеру, в роли этого постулата выступали собственные политические или научные убеждения, представляемые в качестве чего-то незыблемого; вся последующая жизнь оценивается с точки зрения следования этому постулату или отхода от него. Большая часть сведений из «повседневного» теряет свою ценность; сам текст автобиографии служит для доказательства соответствия «повседневной жизни» постулату. У Казановы постулатов много, ни один из них не воспринимается как основной, зато «повседневности» уделяется самое большое внимание. «Повседневность» в качестве основной жизненной ценности и выступает лейтмотивом текста. Мадзини возвращается к старым образцам — постулат есть.
Жизнеописание — не только продукт, но и инструмент саморефлексии. В странах по другую сторону Альп в середине и второй половине XVII века культура стала более демократической, что связано с ростом грамотности среди широких слоев населения, формированием нового «рынка идей» и рынка текстов. В Италии этого не произошло, и литература (как и музыкальное искусство) совершила инволюцию в пределах уже существующих форм. Так же, как классическая опера или музыкальная форма барокко, ренессансные «жизни» также наполнились новым содержанием, сохраняя причуды «старых сосудов». Обратим внимание, что итальянские женщины XVI–XIX веков остались в стороне от этого жанра. Конечно, положение женщины в итальянском обществе Раннего Нового времени в значительной мере обусловливает меньшую творческую и интеллектуальную активность по сравнению с мужчинами, но кроется ли причина только в этом? Вполне вероятно, что память женщины меньше подвержена инструментализации post factum и в силу превалирования эмоциональных привязанностей и ориентиров обладает большей устойчивостью к подсознательной селективности воспоминаний, хотя доказать это без специальных исследований будет невозможно. Заметим лишь, что в XVIII веке и позже к старому ренессансному жанру прибегают те, кто чувствует к концу жизни, что основной постулат остался недоказанным. Джанноне и Мадзини воспринимали результат своей борьбы как неудачу, Вико столкнулся с массовым непониманием, а Казанове так и не удалось влиться в то сословие, к которому он считал себя законно принадлежащим. Первопричина различных аберраций кроется в том, что и память, и история воспринимаются как «верные» отображения прошлого, причем обыденное сознание нечасто проводит между ними различие. Профессиональные исследователи прошлого знают, что память, а не история, является образом вечности; что история, а не память, воплощает мысль, посвященную прошлому прежде всего.
Примечания
Комментарии