,

1917: неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах

Россия политическая и историческая: из новой книги Глеба Павловского

Inside 02.12.2016 // 3 908

От редакции: Сборник бесед Михаила Гефтера и Глеба Павловского (М.: Европа, 2017).

От составителя

Этим — четвертым — сборником моих записей я думал было завершить публикацию разговоров с Михаилом Яковлевичем Гефтером [[1], но встретил два препятствия. Первое: некоторые записи расширяют ранее опубликованные, и их уместно соединить в один сюжет. Но тогда надо заново пересмотреть прошлые публикации — трудоемкая задача, я к ней пока не готов. И главное: в новых записях разговоров о 1917 годе открылся забывшийся поворот сюжета — гефтеровская идея неостановленной Революции. Я поражен, как прочно забыта эта его важная мысль. (Не она ли в оранжевые дни Украины вырвалась из моего бессознательного глупейшим призывом «дать революции в морду»?)

Говоря о неостановленной революции, Гефтер скрыто цитирует название известной книги Исаака Дойчера The Unfinished Revolution. Но у Дойчера речь о неоконченной — дьявольская разница! Нескончаемой стремится быть всякая революция, проблема по Гефтеру в другом: кто ее остановит и удалось ли это ему? Уходящий историк думал, что России не удалось. Более того, и в 1994 году он полагал, что Революция 1917-го все еще остается неостановленной. И я решил собрать книгу вокруг этой проблемы.

Сюда не включены те гефтеровские диалоги об Октябре, что опубликованы мной ранее (среди них есть истинно великолепные). Пунктир фрагментов объединен одной мыслью-вопросом Гефтера: почему русская Революция не завершилась? Это связано со вторым вопросом: как вообще она могла сбыться? Мужицкая мировая коммунистическая Революция в городе Петрограде, метрополии Серебряного века!

Во втором десятилетии ХХ века настал судный час континентальных империй. Российская империя шла повторить судьбу сестер — дуалистической Австро-Венгрии, рейха Гогенцоллернов и Османской империи. Но случилось нечто непредуказанное (термин Гефтера): пространство империи спаслось от распада, хоть и ценой империи. Русский мировой коммунизм — утопия открыла большевизму путь к сотворению Советской России. Небывалое русское государство возникло в оболочке глобалистской утопии, надорвалось, и его захватил Сталин. Имперская революция «в отдельно взятой стране» — монополия на власть, поддержанная ленинской новацией введения массы во власть.

Гефтер не утверждал, что русская Революция какая-то неправильная, в отличие от «нормальных», — это мы обманулись иллюзией однократности. Революции не останавливаются, пока не предъявлена альтернатива нормальности — Термидор. Революция все обращает в ресурс чего-либо — ресурс утопии, ресурс процесса реформ, ресурс русского мира. И повседневная жизнь в ней тоже лишь ресурс. Нормальное взламывают ради нового, всегда «великого» и «мирового». Институты подменяют проектами — и nation building становится невозможным.

В каждой революции есть тенденция не прекращаться, проваливаясь к темным основаниям Homo historicus. Но произошло это только однажды в России. Жаловаться нелепо, и некому оплакивать дворянские поместья, где росли Ульянов, Набоков и Софья Перовская, с половиной отцов русской классики. Владимир Ульянов (Ленин) задумывал остановить Октябрьскую революцию, но не довел до конца скандально термидорианский проект. По Гефтеру, «самотермидорианец» Ленин пришел перед смертью «к идее освободить людей от Революции». Но не успел, и навряд ли смог бы. По его смерти все, от палача-душеприказчика Сталина до мужицкого мстителя Ельцина, искали, чем ее остановить. Национал-большевизм Дзержинского и Бухарина, «кировская» нормализация 1934–1936 годов и даже ежовщина были попытками термидора, однако сталинские термидорианцы всякий раз попадали в рабство к Революции. Из революционной материи Сталин воздвиг всемирную державу, которая поэтому не стала ни национальным государством, ни второй Российской империей.

Сталин сдерживает и консервирует Революцию «в модусе ее самоувековечивания. Когда революция уже не освобождает раба, а творит анти-Мир». Ответом на это извне пришел гитлеровский термидор плана «Барбаросса». Вторжение 1941 года — решительнейшая из всех попыток раздавить Революцию. Гитлер шел заканчивать большой сталинский террор и был уверен, что для этого ему хватит танкового coup de grace. Но русская Революция победила и тут: «Что теперь могло ее остановить?» — спрашивает Гефтер. Сдерживание Революции теперь неминуемо становилось целью послевоенного международного порядка. Родилась Холодная война.

Эти размышления Гефтера инициировали ельцинские расстрелы: «Октябрь без термидора» еще раз вернулся в Россию 1993 года. Возникнув в те дни, сюжет Революции, не остановленной им, скорей был назван, чем развернут. Он переплетен с иными темами, волновавшими Гефтера под конец. Еще с прошлой книги я начал удалять из записей большинство чужих реплик и комментариев, включая свои. В жизни гефтеров ipsissime vox прерывался нашей злободневной политической болтовней. Храня речевую интонацию его мышления, я не забочусь, в каком из разговоров это рассуждение или реплика прозвучали, но сохраняю сложный ход его мыслей. (Немногие исключения — фрагмент 93, где я излагаю Михаилу Яковлевичу идею безальтернативности из статьи о «беловежском человеке» для сборника «Иное». И наш важный разговор о «генетической вмятине», он вынесен в приложение.)

От первой постановки вопроса о встрече Революции и России разговор ведет к истории возникновения Ленина из Ульянова, в его внутреннем диалоге с Чернышевским. Любимый XIX век Гефтер видел осевой эпохой русского мыслящего движения — антирабского, освободительного, сейчас бы сказали — либерального. Но освободительная харизма XIX века подытожилась харизмой лидера большевизма.

Рассуждение о роли протагониста в истории дано здесь лишь применительно к А.Д. Сахарову (фрагменты, трактующие тот же сюжет в связи с Гамлетом, в этот сборник не поместились). Они переходят в тему русской интеллигенции, чью катастрофу Гефтер тяжко переживал в 1993–1995 годах. То, что он обсуждал ее и со мной, не отменяет факта, что бедственные симптомы он усматривал во мне также.

Тема исторической альтернативы — из труднейших в историософии Гефтера. Здесь она хорошо проиллюстрирована на сюжете Столыпин — Ленин: крайние полюса аграрной альтернативы в империи предстают и соавторами Революции. Лучший русский премьер и безжалостный контрреволюционер Петр Столыпин невольно подстегнул мужицкую утопию черного передела. Ленин переиграл премьера на его поле и с его помощью. Без противоречивых реформ Столыпина сам Ленин остался бы вне игры. Безнадежным умником-одиночкой, как Роза Люксембург или — на другом конце спектра — националист Петр Струве, кумир Ульянова в молодости.

Читателя особенно затрудняет понимание гефтеровских размышлений о предальтернативах как генераторах истории (тема, которую у Гефтера особенно ценил А.М. Пятигорский). Предальтернатива — альтернатива едва наметившаяся, оставаясь невоплощенной. Она относится к неосуществленному и часто не могущему осуществиться. Но несбывшееся для потомков, для современников, действовавших тогда, часто выглядит реальным. Одни в этом видят дух времени и реальную ставку, другие — угрозу себе. Такая возможность, не найдя себе формы и языка, обычно забывается. Что не сбылось, того после будто и не бывало — ведь историки пишут от имени сбывшегося. А нам отсюда уже почти не понять, как несбывшееся порождало великих и чудовищных монстров истории.

Главный вывод Михаила Гефтера: мы и в новой России по сей день обитаем в ландшафте неостановленной мировой Революции, начатой петроградским обвалом Российской империи сто лет тому назад. Консервативная государственность РФ лишь видимость. Для Октября 1917 года свой термидор все никак не наступит, и важно понять: что именно удалось, когда русский термидор не удался? На каком такте неостановленной Революции Советский Союз рухнул, а мы застряли внутри? И к чему подходим теперь? В гефтеровском понимании Революция — антропологическая расселина, не имеющая причин, кроме себя самой и генезиса Homo historicus‘a; ее духи могут вырваться снова. Но вряд ли тем красным знаменем интеллигентско-мужицкой утопии, которую Гефтер называет «марсианской» — утопией братства народов в едином человечестве. Сегодня вероятней выброс темной материи из той части спектра, куда «черный передел» сдвинул русскую великую и несчастную историю.

«Старик все пишет». Заканчивая путь жизни, Михаил Гефтер продумывал российский государственный проект 1990-х, с его неудачей на старте. Когда мы вели эти речи, Октябрь считали бесславно погребенным. Над Лениным ржали, на Революцию снимали фильмы-памфлеты Говорухин и Бортко, и глупым казалось к ней относиться серьезно. А еще через десять лет Кремль был занят проектами сопротивления Революции.

Историческое событие развертывается, пока для него есть источники или что-то его не остановит. Революцию могли остановить много раз — и в двадцатые годы, и в тридцатые, и после Победы 1945-го… Кажется, Лаврентий Берия в Кремле 1953 года был последним, кто задумывал контр-Октябрь. Ельцин с людьми 1990-х ушел от своей термидорианской миссии — в эрзацы переименований, в самозванство звучно-ничтожных статусов. Государство ими не было понято как неотложная, немедленная задача. Оттого мы не живем в Российской Федерации. Мы бродим в лабиринте, в арсенале целей, средств и слов Революции — а та снова пытается восстать мировой. Но как ей стать мировой теперь, после смерти утопии, как не путем глобальной уничтожающей судороги?

Чрево еще плодовито.

Глеб Павловский
Октябрь 2016

1917-cover

«Генетическая вмятина». Разговор с М.Я. Гефтером в декабре 1994 года

— Ничего в сфере мысли не соорудилось, а неясность осталась. Она ослепительна, как снежные вершины, но она не вполне наша. Нельзя исключить, что у нас собственная неясная сфера, проистекающая из всего пережитого. По-моему, нам этого не хватает. Впрочем, не знаю, как ты смотришь на эти вещи.

— Хм. А как смотришь на вещи ты? Разговаривая, мы перебираем наши взгляды на вещи.

— К сожалению, на этот раз никак не возьму верную тональность. Должен был сделать текст, но не вышло. Не мое дело придавать взглядам экспансию, превращая их в строгие рассуждения. Не мой жанр. С одной стороны, грустно — мысли вроде ничего, почему они лежат в черновике? С другой стороны, все это уже прошлая жизнь. А в новой жизни что? Надо подвести итог. В конце концов, есть давнишний многолетний пласт моих размышлений, который можно объединить словцом, у меня украденным (хотя, конечно, ничего Фукуяма не крал), — исчерпание и конец истории. Надо подвести нравственный баланс нашим мертвым. Кроме меня, такого никто не напишет. Они никому не интересны, кроме их родных. Иные важны, может, для меня одного, как Ленин. Но все вращается вокруг этой моей неясности.

— Так может, неясностью и займемся?

— А ею мы занимаемся в разговорах. Те у нас идут параллельно, иногда даже мне мешая, но нечто скапливается. Мы с тобой не раз заново учились разговаривать — и получалось! Прошли испытание на способность вдвоем думать вслух. Возможно, было бы удачно, если бы ты выступил в разговоре как человек незнающий… Здесь момент некоторой провокации, но провокации позволительной: вот мы встретились когда-то — что с нами произошло? С нами и с теми, кто был рядом, кого нет, и с тем, что вокруг нас.

Подготовительный период закончен, пора работать. Хочу проработать тему утраты Россией мирового статуса, — эта тема не монополия наших «правых» [2]! Она существеннейшим образом затронет всех. Мировой статус — не частная тема, по самой природе России. В нем свернуто присутствует вся предшествующая русская история. Хотя и та стала открытым вопросом, для нас и для Мира. И кто-то может воспользоваться нашим замалчиванием, чтобы произвести солидную передвижку сил в сторону агрессивного изоляционизма. Да, я бы именно так сказал: нового агрессивного изоляционизма России. Не похожего на сталинский!

— Давай поговорим об этом. А сейчас не хочешь посмотреть на телевизионную версию Ленина?

(Голос из телевизора: «Мифотворчество, характерное для всей советской истории… Небольшого росточка, лысоватый, но самый наш… Слова совсем простые. Глаза же у него огонь, и всё видят.»)

— Зачем вообще тебе Ленин? Или вопрос неуместен, ибо неисторичен?

— Зачем Альбер Матьез [3] занимался Робеспьером? Отстаивая его и кладя всю репутацию на его защиту, разве Матьез хотел изменить Францию? Вряд ли. Что, эта новая Франция была близка Робеспьеру? Нет. Что, во Франции ХХ века шла борьба, которая увязывалась с перипетиями Французской революции? Нет! Историк вправе задержаться там, где споткнулась сама история. Рассмотрев, продумать увиденное и о нем рассказать.

Я столько занимаюсь Лениным, и я стану кому-то доказывать, что имею право им заниматься? Нет! Но мы живем в России. В трудной, трагической стране, которая, кстати, и не страна. Сегодня Ленин присутствует в ней только как повод отвергнуть все, что было вчера. Что я скажу людям, для кого разрыв с прошлым, опозорившим себя смертями, требует порвать с Лениным? Конечно, если те не спекулянты, таких вокруг легион. Что — стану извлекать из сочинений тексты, которые мне близки? А мне скажут: вот печально знаменитая директива об уничтожении церковников! Раскопками в его интеллектуальной биографии вы можете ослабить эту одну ленинскую директиву — о сознательном, преднамеренном, директивном уничтожении людей?

— И что ты на это ответишь?

— Скажу одно: Ленин принадлежит Миру, которого нет. Казалось бы, с тех пор не случилось мировых катастроф, какие в прошлом смывали цивилизации. Нет рва между эпохами, и вам кажется, будто история ХХ века непрерывна. Но это иллюзия. Тот Мир, что был юн, что был его Миром, был ему дорог, ушел, его нет. И если нам не нужен этот человек, то не потому ли, что нам не нужен тот Мир? Что ж, давайте так прямо скажем и разберем.

Итак, нам не нужен Мир с его драмами, человеческими потерями и находками? Самопожертвованием, которое то было напрасным, то двигало людей и страны вперед, — нам он не нужен? Даже как память? Даже как припоминание? И ничему не может нас научить? Раз так, и судьба Ленина ничему не научит. А игра в цитаты в таком случае мало что даст.

Что в нем наиболее поучительно, мысль? А что если судьба? Одно с другим неразрывно везде. Но позволю сказать, в России особенно. В России судьба — гигантская интеллектуальная величина. Судьба личности — автор и соавтор русской истории и русской культуры.

— А что если у меня просто душа не лежит к Ленину?

— А к каким вообще историческим деятелям лежит душа? Они часто располагают к себе душевно? Какого из них выберешь, сказав: вот мой! Всё у него в равновесии: мощный ум, незапятнанная совесть, безгрешные средства. Умение нести ответственность за дела до конца — включая уход со сцены, если видишь, что стал не нужен. Что твое пребывание у власти, твоя власть над людскими душами стала бременем для них и помехой делу, которое тебя вызвало к деятельности.

Можешь ты сказать так в отношении какого-то человека? Сомневаюсь. Ведь тогда нет исторического действия, а есть история для малолеток, с утвержденными кем-то списками «чистых» и «нечистых». Сегодня то, как себе воображают историю, навязано людям. Картинка диктует. Изволь революцию так изобразить, чтобы революционер был исчадием зла, Ленин паршивцем, а генерал Корнилов — герой! И интеллигент столичный вприпрыжечку документы подберет, в архивах всегда есть нужное! Говорил же Корнилов: хочу сплотить нацию, избежать гражданской войны…

— Просто мы имеем дело с новой русской революцией, такой же несправедливой к предшественнице, какой была та. Эта якобы у нас «демократическая», та была якобы «социалистической».

— С революцией? Брось, это школьный взгляд. Который состоит в том, что людям плохо жилось, их интересы попирались и некое «передовое мышление», осмыслив ситуацию, приводит протест в движение. Но ничуть не подтверждено, что потребность улучшить положение масс когда-либо осуществилась в форме революции. Революция имеет в виду не реализацию нужд протестующих, а пересоздание начала Homo sapiens. В человеческом мире переначатие — самая человеческая вещь. Оно осуществляется словом. Слова вдруг будто глохнут к старому словарю, и люди говорят по-другому. Они будто все начинают сызнова: вначале было Слово, и так каждый раз — Слово всегда вначале. Тайна истории — в наборе условий, который скрыто патронирует существование человека и задает его антропологию.

— А как происходит это твое «переначатие» в русской истории?

— Изволь. Исторический взгляд в предельно концентрированном виде — Мир, рассмотренный как генезис. Если в мировой истории осуществлялось переначатие, то в России мы имеем дело с территорией протоначала, что всякий раз отражается в оборванных циклах недоначатий. Конечно, остается вопрос: где был исходный пункт? Когда заложена эта способность, импульс переначатия человеком себя — откуда он?

— От обезумевшей обезьяны. Помнишь, по Максу Волошину: «Когда-то темный и косматый зверь, сойдя с ума, очнулся человеком».

— Скажем грамотнее: между обезьяной и человеком состоялось промежуточное существо, вытеснение которого и есть история. Оттого в истории ты всюду найдешь промежуточное звено, вытесняемое «переначатием».

— Что же такое твое переначатие у нас сейчас?

— Преодоление хрущево-горбачевско-ельцинского промежуточного звена. И уж никак не «сталинского наследия», о котором попусту твердят!

— Пресса выдумала себе простого Сталина, и им блокируют обсуждение сложностей русской истории.

— А нет у тебя мысли, что Сталин засел в нас и готов выпрыгнуть неожиданно для нас, его отвергших и проклявших? Вот моя мысль. Конечно, мы уступали слишком многое власти, чем воспользовались те, кого по свойствам натуры к тому тянуло. Но дело в другом. Ходом неостановленной революции мы отделили власть от себя. Предоставили Сталину власть над существованием и душами, согласились с его властью над смертью и жизнью. Распад власти этого типа и образовал новый вакуум человечности, а действительность не отпускает. Не забыто ли, что в прошлом не сплошная поножовщина и ГУЛАГ? Россия же не раз перестраивалась. У нас было по меньшей мере три перестройки, которые нехудо сопоставить между собой.

О НЭПе, недостроенном до «нэповской России», мы уже с тобой говорили. Вторая — 1934–1936-й, сталинская «оттепель». Попытка политической перестройки в рамках освоения итога коллективизации. Антифашизировать и демократизировать Союз, не посягая на сталинский результат. Наоборот — сокрушенный НЭП сделать отправным пунктом империи антифашистского могущества.

Третий — хрущевский вариант, начинающий многоактную перестройку 1950–1980-х годов. В нем импровизированно сосуществовали фрагменты прошлых перестроек без того, чтобы распознать их связь. Развенчание личности Сталина. Неполные реабилитации и новочеркасский расстрел. Мирный исход Карибского кризиса — с вооружением всех, кого посчитали «прогрессивными», раз не признали «социалистическими». Враздробь там были все необходимые элементы альтернативы, но… По принципу игры, где все разбегаются, потом вдруг каждый садится на стул — как она называется? Известная игра, где всегда кто-то остается без места. Довершением стала перестройка Горбачева, в начале не имевшая вообще своего предмета. Кроме сознания, что все идет под откос, и кадровых перестановок. Но затем перестройка все ж вышла на свой предмет — изменения мирового порядка. И нужно было привести себя в соответствие с заявкой на новый мировой порядок, при лишении себя сверхдержавного статуса. Но, лишив себя статуса сверхдержавы, Союз вступил в полосу распада. Только через распад проясняется будущий предмет перехода.

В каждой из этих развилок недоальтернативность сочеталась с дефицитом лидерства: трагедия Ленина. Коллективное самоубийство сталинских неореформаторов 1930-х. Горбачев — человек, подменивший собой предмет. А недоальтернативой ему выступил также не предмет, а человек Ельцин.

Конечно, Ельцин — фигура глубочайше симптоматичная: человек, единственным предметом которого является он сам. Он до такой степени не выражает ничьих интересов, что укрепился миф, будто Ельцин выражает всеобщие! Хотя очевидно, что, не выражая ничьих, ему кажется, будто он выражает интересы всех. Да нет же — никого и ничьи! К политическому выражению интересов еще надо привыкнуть, это нам странно и считается не очень приличным. Легче вообразить хозяина, который выражает «все» интересы и кладет их себе в карман.

Меня увлекает наша система власти, которая в принципе не умеет стать демократической. Не хочет тоже, но чаще не может, чем не хочет. И которую указами Ельцина превращают в фантом «государства». А она всего лишь испорченная сталинская система власти.

— О, сильно испорченная. Система боится быть вскрытой, боится ясности. Здесь, кстати, одно из ее уязвимых мест.

— Конечно! Она боится и будет сопротивляться. Эффективности оппонирования себе эта система не потерпит.

— Сегодня власть пишет на фасаде слова из европейской традиции: демократия, конкуренция, суверенитет. Ничего такого не допуская. Я смотрю теперь на вещи, прости, прагматически: система в западне. Раз есть возможность продлить русским допуск к свободе, это я предпочту тому, чтобы клеймить ее «сталинской». Она ведь еще похуже Сталина может наворотить.

— Здесь и моя заповедная мысль — освобождение рабов. Я же сейчас говорю о том, что высвобождает нас от худшего в ее порченности. В отношении системы Сталина определенно одно — что та не превращаема ни в какую другую. К сожалению или к счастью, этого не знал тот, кто начинал перестройку. Однако революционная риторика волшебного преображения одного в другое «в сжатые сроки» России знакома и царит по сей день. А мы знаем, что системная катастрофа запрещена, мы не смеем пойти на риск катастрофы. Императивы ситуации расположены между двумя полюсами — непревращаемостью системы и табу на катастрофу революций.

А поскольку эта система непревращаема и революция в ней запрещена, нам некуда деться от компромисса как смысла. Как того, что пора перевести на язык политических задач. Сталинское целое мертво, но живуч ли искомый компромисс? Неизвестно. Однако переходное состояние должно получить целостность, дружественную человеку. Иначе оно станет несносным для меня, и для нас, и для тетки с улицы.

— Но я не вижу альтернативы балансу Центра и Федерации.

— Ладно, посмотрим на вещи иначе: нужна альтернатива. Нужен проект государственного устройства России, при котором процесс местной суверенизации дорос бы до потребности жить вместе! Россия — гигантское пространство от Смоленских земель до Тихого океана. Здесь живут 81 процент русских, распределенных по областям, краям, автономиям. Москва старается удержать республики, добавляя им прав в статусе прежних областей, краев? Но это не альтернатива, а, если угодно, «антиальтернатива». Что же, уступая автономиям, мы откажем в повышении планки суверенности русским? Автономные республики в РФ — это народы, это малые страны. А русский Север? А Сибирь? Кто там раз побывал, знает, что Сибирь — больше чем страна, это цивилизация!

Конечно, сегодня нужно обустраиваться жить, а не временно существовать. Но так, чтоб не закрыть возможность для вступающих в жизнь устроить ее по-другому. Искать пропорцию для различий, отказаться от таких слов, как «дезинтеграция» и «сепаратизм». Не мешать процессу, идти ему навстречу. Нужно опережающее приспособление к реальностям будущего, а этого нет. Нурсултан Назарбаев отклонил вопрос интервьюера, спросившего, не усматривает ли он связь между территориальными претензиями России и ее экономическими неурядицами. Назарбаев сказал, не усматривает. А я усматриваю!

Дело в том, что российская власть вынуждена будет проводить непопулярную политику. Политика могла быть более обдуманной и весомой, и все же останется непопулярной. В таких ситуациях возникает соблазн уравновесить непопулярность чем-то успокоительным для человека из очереди. Уступить призракам с лампасами? Или что-то еще неожиданное, продиктованное искушением сохранить массовую базу, обращаясь к преданиям российской традиции (действительной и измышленной), выдвигая ее на первый план? Здесь виден источник опасности.

В ходу спущенный сверху термин: «единый российский народ». Я не убежден, что это слово нам на пользу. Это напоминает измышленную в СССР «новую историческую общность — советский народ». Вроде неплохо, а мешает переносу акцента с единства на жизнепоказанные различия, которые приведут к новому «вместе». Я не против интеграции в формах, которые выстроятся снизу. И выстроят их реальные суверены, нащупавшие суверенность и ознакомившиеся с ее изнанкой. Пускай попробуют! Пусть узнают, что за тяжкая штука власть.

Нарисовались и опасные пункты. Поскольку ситуация с властью у нас запутывается, не втянутся ли Штаты в искушение ею воспользоваться? Защищена Америка внутренне против такого соблазна? И как сложится контекст мировой ситуации, если неожиданно выйти к каким-то формам интеграции? Назарбаев любопытен его идеями и предложениями. А Ельцин не вечен. Все еще может перевернуться, и даже быстро.

— Все необратимо в том смысле, что события бесповоротны. Но на событие можно соорудить контрсобытие.

— У меня другое ощущение — пороговая ситуация. Уже отчетливо видно, что порог будет перейден, но неясно, что там за ним. Обнаружилось, что никто не может идти вперед. У нас вбит в голову гвоздь, будто главное — лишь бы не вернулось прошлое. Чтоб не было «реакционной попятности». А сами не выходим из попятности революционной, спутник которой — пресловутая «бескомпромиссность».

Оттого я категорически против употребления слов «демократическая революция» по отношению к тому, что здесь произошло. Это слова из иного мира. О революции можно говорить что угодно, но она всегда больше того, что содержится в предпосылках. Она сама творит свои предпосылки, а после вам их расхлебывать. Самое роковое в революциях, что те исключают компромисс. Тактические компромиссы еще возможны, но по природе революция бескомпромиссна.

— Если история лишь вымысел историка, ничто не довлеет над нами как рок.

— Ты сказал: историк «измышляет», а я говорю, что таков и есть историк. Людям почему-то необходимо, измышляя историю, ее иметь. Будто предписаны нам и самодетерминация, и еще много занятных вещей, составляющих историю. Непонятно, как вообще человек выдумал историческое время? И как, ортогонально стреле времени, он извлек роль малых добавок? То, что космологи называют «курковый эффект». Роль малых добавок грандиозна, может быть, все зависит от них. Можно сказать, какая разница человеку — Ленин или Сталин? Разница в курковых эффектах.

— Я не про то, что роль персонажей ничтожна. Я про то, что они отражают закономерности существования — как любой человек, как ты да я. Только на крупных фигурах все рельефнее.

— Я вообще не знаю, что такое «закономерности существования» в истории!

— Это когда одинаково простыми мотивами можно определить и наше поведение, и поведение героев революции.

— По моему убеждению, история — нечто, возникшее поздно, почти недавно. Но она возникла внутри человеческого существа, а оно обладает ненасытной алчностью: превращать нечто во все! Быть всем и всюду. Экспансия истории воплощалась в отдельных персонажах с невероятной силой, наделяя роковой властью над судьбами. Впрочем, и тут игра кончена — машинка сломалась.

— Не думаю. Наше представление о времени не изменилось.

— То есть как это — не изменилось? Да никакого прошлого уже нет! Прошлое же не то, что отсчитывается календарем. Это странная реальность, обладающая непоправимостью, но возвращаемая нами себе как зачем-то нам нужная часть существования. Эта современность существований, в сущности, паранойя исторического человека. Хорошо зная, что прошедшее непоправимо, ты это непоправимое возвращаешь в себя — зачем? Потому что в той мере, в какой человек есть Homo historicus, он отказывается жить от рассвета до заката, он хочет менять! Хочет достичь чего-то, что отсутствует в так называемых «упущенных возможностях». Но именно с этой точки зрения на историю я и говорю: машинка сломалась!

Все, что было в хронологическом отдалении от нас, измеряемом календарем и могильными плитами, стало равнозначно. Все прошлые из хронологической вертикали опрокинулись в горизонталь, все они — тут, налицо. Кроме темных времен человеческого начала, которых никто не помнит, но они скрыто живы в каждом. И всегда там будут существовать, прямо не выступая. Зато все, что мы знали как прошлое, теперь синхронно размещено в современности. Все времена здесь, но уже не прошлые.

Человечество придумано Иисусом и Павлом, от них история начинается. Это они выдумали время человечества как время Суда. И гениальна мысль Павла, что в этой точке все мертвые оживут, а все живые станут иными. Между прочим, сила христианства та, что уже в исходном пункте оно заключало в себе ересь. В отличие от конфуцианства и ему подобных. Колоссальная перемена! Некто Христос сказал, что благодаря тому, что Он есть, и тому, что с Ним произойдет, все люди поравняются. И что истина Его лучше всего доказывается на грешниках. Мертвые восстанут, живые изменятся, и все — история завертелась!

— Ты думаешь, представление о времени вернется от христианского к естественному ходу?

— Да, к естественной аритмии. Но я человек эпохи, когда даже театр, переставая быть зрелищем, имел характер события. Все вокруг нас дышало событием. Страшное наваждение — власть события! Зачем я сейчас слежу за всем вот этим их балаганом? Телевизионный же фарс дешевый, эти «новости»? Потому что все ж и они Событие. Мое наваждение — в приверженности Событию с молодости. Генетическая вмятина в душе.

И твердая мысль, что я не могу согласиться с отождествлением советского времени с гитлеризмом. По очень глубоким соображениям. Не потому, что у нас было столько-то миллионов смертей, а там столько-то, — пустые речи. Мы в СССР раньше начали и к финалу шли медленнее. Но само начало наше было принципиально иным. Конечно, высвобождая запертого зверя из клеток, мы догадывались, чем станет освобожденный человек. Максимализм снятия табу стал праздником для многих, страшным праздником. Но когда Сталин и его отменил, мы с ним заодно пошли в сторону нации. Слава Богу, к нацизму не дошли, но топчемся, топчемся… Странная ситуация, шли ведь именно туда. Не дошли, слава Богу, но не дойдя — топчемся.

— А «генетическая вмятина», о которой ты сказал, — от нехватки событий или от их избытка?

— Думаю, от приверженности к событиям, жажды их. Пусть бы события были, и чтобы ты сам был в Событии! В основе истории лежит Событие. Революция — это религия События.

Вот сейчас я ухожу, куда — не совсем ясно. Великие исторические события, собственно, — иудео-христианская затея. Иудео-христианская традиция ожидания События. Поразительный момент — иудеи ждали мессию, а мессия оказался ложным. Не было для иудея худшего преступления, чем лжемессия, мессия-обманщик. И каким казалось поражение Иисуса в роли мессии, самый способ поражения — крест! Но крест и оказался осуществлением миссии, а породивший и выносивший идею оказался лишним.


Примечания

1. «Тренировка по истории. Мастер-классы Гефтера» (2004), «1993: элементы советского опыта. Разговоры с Михаилом Гефтером» (2014), «Третьего тысячелетия не будет. Русская история, игры с человечеством. Михаил Гефтер в разговорах с Глебом Павловским» (2015).
2. Под «правыми» в России в конце 1980-х — начале 1990-х обычно имели в виду националистов, сталинистов и коммунистов-консерваторов.
3. Альбер Матьез (1874–1932) — французский историк, специалист по Великой французской революции.

Источник: Гефтер М. 1917: неостановленная революция. Сто лет в ста фрагментах. Разговоры с Глебом Павловским. М.: Европа, 2017.

Комментарии

Самое читаемое за месяц