Записки в антракте политического театра
Дневники зрителя
06.02.2017 // 1 426Я хочу написать о времени — о том, как оно одновременно изменчиво и неизменно.
В эти дни я занимаюсь странной работой — делаю постановку корпоративного (в прямом смысле слова) праздника некоего сообщества людей, занимающихся политикой и медиа. Как и всё в этом году, шутки и сам сценарий этого действа имеют отношение к рифме «1917–2017». Это счастливый случай, когда кабаретисту не нужно искать гвоздь сезона — гвоздь торчит сам.
Я обнаружил, что два русских человека, один из тысяча девятьсот семнадцатого, другой из две тысячи семнадцатого года, встретившись — на сцене или в жизни, это неважно, — обнаружили бы, что очень хорошо друг друга понимают. И что ничего не изменилось. И это смешно.
— У нас царь.
— И у нас царь.
— Чиновники, камарилья, мракобесы.
— Чиновники, камарилья, мракобесы.
— Интеллигенция слаба, болтлива.
— Да.
— А от Думы толку мало.
— И у нас.
— Война.
— Война.
— А народ?
— Да что народ…
Конечно, все не так. Не сравнить мировую войну и военно-патриотические игры в Сирии. Не та и Дума: сто лет назад она, по крайней мере, думала — да и делала немало. И народ — это совсем другой народ, хоть и называется тем же обидным словом, похожим по этимологии на «нарост» или «нарыв».
Тем не менее, впечатление, что вышел ты из зрительного зала на сто лет, а вернулся на ту же пьесу, почти в тех же декорациях. С теми же ролями, сюжетом.
Пожалуй, многое тут заметил Пушкин. В «Борисе Годунове» — произведении, до сих пор не разгаданном как драма, превосходно прочитанном как роман и, возможно, недооцененном в качестве политического трактата.
Мне кажется, Пушкин увидел Россию как сценическое действие, разыгрываемое в треугольнике «Царь – Бояре – Народ». Сверху на эту нехитрую конструкцию смотрит Бог. Снаружи — абстрактный Запад.
Борис дан как исполнитель главной роли, который проваливает спектакль — спектакль власти божественной. Проваливает потому, что публике нужна не «живая власть» — совершающий ошибки человек, — а икона. На сцену выходит следующий актер, мастерски вставивший свои не слишком пристойные черты плебея в оклад этой иконы. Боярство, как некий персонал этого театра, бессильно переписать пьесу.
Она длится до сих пор. Власть символична — тем жестока — тем мертва — тем любима — тем закладывает очередное падение свое. А мы, народ, приглашены в театр власти в качестве действующих зрителей. Нам предложено либо бунтовать, либо безмолвствовать. Для нас нет ничего, кроме обреченности и обременительной покорности.
В 1917-м Ленин, умный мужицкий царь, наследует от предыдущих царей, от хитрых мужиков и от хитрых бояр прежде всего бороду — символ мудрости и взрослости. В 2017-м человек у власти менее разборчив и готов брать оптом — Петра и генсеков, Николаев и Александров, Зимний и купола церквей, ЧК и Его Императорского Величества собственной Канцелярии Третье отделение, Растрелли и расстрелы, победы во всех войнах и все, без счета, государственные атрибуты величия: потом разберемся. Что ж, артисты имеют право на суеверия.
Мы, зрители, так же защищены этим театром — от будущего, от неизвестности. XX век протащил нас по таким вариациям модерна, что, когда с этого поезда страданий удалось наконец-то сойти, мы пошли обратно — в свой обшарпанный, но милый зрительный зал. К старым правилам, которые никогда не соблюдались, к бедам и обидам. Их и сохраняет российский консерватизм.
***
Теперь поговорим о том, что время, наоборот, слишком быстрое.
Для того что б был театр, чтобы была написана драматическая, комическая, трагическая вещь, а актер начал действовать в ее обстоятельствах, необходимо задать вопрос, поставить противоречие. Вопрос экзистенциальный, на который нет ответа — точнее, на который оба исключающих друг друга ответа истинны. У Чехова правы и Нина, готовая принять имманентную грязь искусства и, в конечном счете, грубую жизнь, и Треплев, неспособный принять ни то ни другое. Гамлет задает вопрос о праве на противостояние «силе вещей», о действии или бездействии, как бы взвешивая две истины, две правоты. У Еврипида в «Вакханках» свою правду имеют и Дионис, и Пенфей.
Так и в политическом театре. Ленин, который, по точному выражению Пастернака, наделен преобразующей силой только потому, что «его голосовым экстрактом история орет», имеет ли в силу этого особого устройства голоса и слуха право на «свой выпад на рапире»? Мы до сих пор не нашли ответа.
Но такие игры и постановки предполагают определимость истины. Предполагают выяснение ее как трудную, но выполнимую в какой-то аппроксимации задачу.
Не то в мире «постправды», «альтернативных фактов» и «мягкой фильтрации» в социальных сетях. На фронтире современности, в величайшей и, вероятно, последней в мире республике истины производится столь много, что она ничего не стоит. На американских выборах победил актер стендапа, шоумен, овладевший Твиттером, шулер, мастер передергивания (Трамп — это почти что trump card — козырная карта).
Политическая драма Америки играется не между либерализмом и консерватизмом, то есть между двумя «истинами», а между элитами, как обычно пытающимися писать сочинения в духе привычных политических нарративов, и простецом, отказавшимся от истины принципиально, в силу ее локальности.
Кому какое дело до принципов, законов, идей, если никто не помнит того, что писали в Твиттере пять-шесть дней назад? Квантом политического высказывания стал tweet — буквально, птичий писк. А как поют птицы? Их пение отличается, скажем, от сонаты или сюиты, да и от песни как таковой. Оно не нарративно, оно не имеет завязки, кульминации и развязки. Из него нельзя извлечь смысла, как, вероятно, и из истории.
Следовательно, и сама политическая деятельность, вырвавшись из-под ярма исторического сюжета, станет тем, чем ей и надлежит быть? Войной всех против всех, ведущейся благодаря технологиям бесконечно быстро и тотально. Машиной по производству быстрых крахов, надежд, взлетов и падений, которые что-то значат сами по себе, но уже не являются попыткой написать картину мира, человечества, государства.
***
У Горького, в последнем действии «Дачников», есть замечательный монолог инженера Суслова. Инженер отчаянно вооружается против «идей» — или, как мы сказали бы сейчас, против модерна.
«Суслов (зло): Я хочу сказать вам, что, если мы живем не так, как вы хотите, почтенная Марья Львовна, у нас на то есть свои причины! Мы наволновались и наголодались в юности; естественно, что в зрелом возрасте нам хочется много и вкусно есть, пить, хочется отдохнуть… вообще наградить себя с избытком за беспокойную, голодную жизнь юных дней…
Шалимов (сухо): Кто это мы, можно узнать?
Суслов (все горячее): Мы? Это я, вы, он, он, все мы. Да, да… мы все здесь — дети мещан, дети бедных людей… Мы, говорю я, много голодали и волновались в юности… Мы хотим поесть и отдохнуть в зрелом возрасте — вот наша психология.
Дудаков: Какой цинизм! Вы перестали бы!
Суслов (все горячее): Я взрослый человек! Я рядовой русский человек! Русский обыватель! Я обыватель — и больше ничего-с! Вот мой план жизни. Мне нравится быть обывателем… Я буду жить, как я хочу! И, наконец, наплевать мне на ваши россказни… призывы… идеи!
(Он нахлобучивает шляпу и быстро идет по направлению к своей даче. Общее недоумение.)»
Сто лет назад Суслов не мог казаться победителем никому. Теперь же он победил. Общее недоумение.
Комментарии