Петербургский университет: портрет корпорации на фоне политического пейзажа

«Борьба» за первенство или университетскую автономию? Русская профессура на переломе эпох

Профессора 14.04.2017 // 2 825
© Демонстрация студентов 18 октября 1905 г. у здания Петербургского университета
после издания царского манифеста. Фото via humus.livejournal.com

Ростовцев Е.А. Столичный университет Российской империи: ученое сословие, общество и власть (вторая половина XIX — начало XX в.) – М.: Политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2017. – 903 с. – (серия: “Ubi universitas, ibi Europa”)

Объемное исследование истории Санкт-Петербургского университета во второй половине XIX — начале XX века, предпринятое Е.А. Ростовцевым и подводящее промежуточные итоги его многочисленных работ по данной тематике, внутренне разделяется на две части. В первой автором дается систематическое описание устройства и функционирования университетского сообщества (преподавательской корпорации и студенчества) и основных форм его взаимодействия с государственными инстанциями, городскими институциями и обществом, тогда как во второй дана событийная «политическая» история университета с 1884 года и вплоть до 1922 года.

Опыт систематического описания «корпорации столичного университета», опирающийся на обширное использование различных статистических данных, выявляет ряд весьма любопытных обстоятельств. Так, в частности, столичное студенчество оказывается довольно «великовозрастным»: в 1910 году 65% всех студентов — в возрасте от 21 до 25 лет, тогда как младше 21 года — всего 12% (с. 210), что, кстати, побуждает несколько пересмотреть привычные суждения о студенческих протестах как «молодежных» и понять серьезность опасений властей в их отношении, равно как и репрессивные меры, поскольку речь идет пусть и о молодых людях, но уже далеко отошедших от подростковых волнений, и, следовательно, их действия подвергаются оценке по более серьезной мерке.

В конце XIX — начале XX века университет переживает бурный рост численности студентов, что сказывается на его характере, постепенно переходящем к массовым формам обучений. Так, если в 1868 году в университете обучаются 1118 студентов, в 1880 году — 1784, то в 1911 году — уже 9886, и хотя действия министерства народного просвещения во времена Шварца и Кассо приведут к снижению численности (так, в 1908 году обучалось 10 364 студента), но в 1916 году, несмотря на призыв, в нем будет обучаться 7909 студентов. При этом численность профессуры меняется куда медленнее: разрыв между числом профессоров и студентов компенсируется за счет параллельного роста числа приват-доцентов, что существенно изменяет внутриуниверситетские порядки при относительной неизменности юридических актов, регулирующих последние. Рост числа среднего преподавательского персонала означает, что статус приват-доцента все чаще оказывается не ступенью, причем довольно непродолжительной, на пути к профессуре, а итоговой позицией; при этом приват-доценты лишены права участвовать в решении университетских дел: монополией на это обладают совет университета и факультетские советы, состоящие исключительно из профессоров.

Впрочем, пристрастие к количественному анализу далеко не всегда идет на пользу исследованию — в тех случаях, когда оно не дополняется качественным анализом и когда сами исходные данные не подвергаются критическому рассмотрению. Так, на с. 167–169 описывается публикационная активность преподавателей университета, учитываются книжные издания; однако, как выясняется из прим. 39 на с. 168, данные для анализа получены из каталога РНБ, причем в качестве «книжных» изданий равным образом учтены все числящиеся в каталоге отдельные оттиски. Собственно, одного этого вполне достаточно, чтобы обессмыслить подробные табличные распределения, поскольку оттиски нередко заказывались авторами для отдельных статей, иногда не превышавших нескольких страниц; с другой стороны, оттисками редакции нередко выплачивали авторам гонорары за публикации, при этом, разумеется, далеко не все оттиски журнальных статей и заметок попали на хранение в РНБ. Что еще более важно, с точки зрения самого академического сообщества, разумеется, подобного рода публикации не рассматривались в качестве «книжных», а составленная автором таблица уравнивает в цифровых показателях и небольшую статью, отклик на какой-то текущий вопрос, и обстоятельный отзыв на сочинение, например, в рамках представления на академические премии (эти отзывы могли становиться самостоятельными научными трудами и цениться сообществом в качестве таковых [1]), не говоря уже о диссертационных исследованиях, магистерских и докторских.

В другом случае на основании собранных статистических данных, относящихся к судьбам эмигрировавшей после 1917 года петербургской профессуры, автор пишет: «По примерным подсчетам, работу по профессии в эмиграции продолжили 83,3%, из них 78,8% смогли продолжить преподавательскую карьеру в высших учебных заведениях. Это отличается от традиционного представления о жизни русских эмигрантов, согласно которому большинство уехавших скорее боролось за существование и что им далеко не всегда удавалось сохранить свой социальный статут (sic!), не говоря уже о продолжении карьерного роста» (с. 756). Однако если обратиться к таблице по персоналиям, представленной на с. 761–764, то легко убедиться, что для большинства петербургской профессуры эмиграция в зрелом возрасте отнюдь не давала возможности плодотворно включиться в существующие зарубежные институции. В большинстве случаев они оказывались сотрудниками или соорганизаторами разнообразных академических эмигрантских институций, более или менее хрупких и, что важно подчеркнуть, не дающих сколько-нибудь надежного материального обеспечения их статуса и т.п. Тогда как сохранение статуса, безусловно, важное для эмигрантской профессуры, — это в первую очередь сохранение его в глазах коллег и своего собственного эмигрантского сообщества. Есть, разумеется, примеры и иного рода — петербургской профессуры, успешно сделавшей карьеру уже в условиях эмиграции. Можно вспомнить яркий пример М.И. Ростовцева, для которого эмиграция стала скорее решающим шагом на пути к достижению мировой известности, или случай Н.П. Оттокара, успешно продолжившего в эмиграции свои исследования по истории ренессансного города и на протяжении нескольких десятилетий благополучно профессорствовавшего во Флоренции. Однако все-таки для большинства их коллег ситуация выглядела далекой от благополучия, а отмечаемая в числовых показателях верность преподаванию связана во многом и с тем, что к радикальной смене профессиональной деятельности они не были способны и по возрасту, и по условиям места и времени (ведь в любом случае речь идет о тех или иных «либеральных профессиях», а вхождение в них по условиям рынка труда для эмигранта неизменно затруднено, тем более в европейской обстановке 1920–30-х годов), и потому, что профессиональная, академическая идентичность являлась, как отмечает и сам исследователь в предшествующем опыте «коллективного портрета» петербургской профессуры, важной и как фактор самоидентификации — так что оставаться верным «своему делу» в эмиграции было еще и, надобно полагать, одним из способов «сохранить себя».

Как уже отмечалось, изложение событийной истории университета ограничено автором преимущественно рамками 1884–1917 годов, с небольшим экскурсом в историю первых послереволюционных лет университета, с 1917-го по 1922 год, вплоть до того момента, когда в результате слияния трех, к тому времени уже сильно изменившихся за годы революции, высших учебных заведений (университета, Высших женских курсов и Психоневрологического института) был образован Петроградский университет. Выбор хронологических рамок исследования обусловлен проблематикой, находящейся в его фокусе, — историей борьбы за университетскую автономию и, шире, историей взаимодействия университетской корпорации с государственной властью и с разнообразными политическими силами. Автор совершенно справедливо отмечает, что как дореволюционная, так и советская, и во многом постсоветская историография университета оказывается зависимой от сформировавшихся в рамках самого университетского сообщества в конце XIX — начале XX века способов осмысления и позиционирования своей позиции в публичном пространстве. Университетскому сообществу удалось занять дискурсивно-доминирующую позицию — в результате, например, взаимодействие с властями, как правило, описывалось в рамках «борьбы» за «университетскую автономию», противодействие посягательствам власти на интересы университетской корпорации, которые отождествлялись с интересами науки и просвещения. И вместе с тем по отношению к студенческим движениям профессорская корпорация выступала скорее как «объект воздействия», не только не неся за них ответственности, но и связывая невозможность контролировать последние перед лицом власти именно с отсутствием университетской автономии.

За счет обращения к впечатляющему по своему объему и разнообразию кругу источников, начиная с материалов университетского совета и вплоть до фондов личного происхождения, Ростовцев пересматривает привычный подход, прежде всего отмечая, что на практике университету в период после введения устава 1884 года во многом удалось сохранить то, что в это время понималось под «автономией». Университетские критики политики министерства, как во времена Делянова, так и в последующие, были склонны ссылаться на «европейский опыт» в защиту университетской автономии, в то же время блокируя или игнорируя критические голоса из своей собственной среды, отмечавшие некорректность подобных отсылок и соединение в них самых разнородных понятий.

Вместе с тем публичная критичность по отношению к министерству была далека от реальных практик взаимодействия, бывших куда более разнородными, вариативными, что во многом обуславливалось тем, что само министерство стремилось к продуктивному взаимодействию с университетом и оказывалось чувствительно к соображениям не только юридического, процедурного, но и содержательного («пользы дела») порядка. Пример «от обратного» хорошо иллюстрирует заявленный тезис: как отмечает Ростовцев, в первые же годы большевистского правления новой власти удается фактически ликвидировать всякую оппозицию со стороны академической корпорации и уничтожить автономию — то, в чем столь активно обвиняли министерство Шварца (1908–1910) и Кассо (1910–1914). Сопоставление двух довольно близких эпох делает явным, что для имперского режима речь шла об изменении баланса, достижении более благоприятного соотношения сил, но отнюдь не о радикальном изменении правил. Попытку последнего осуществило только министерство Кассо, но сразу же обнаружило и пределы своих возможностей — когда совет университета пошел на обжалование действий министерства в Сенате и тем самым вынудил министерство воздержаться от повторения подобных акций. Одновременно с этим профессорская корпорация задействовала и инструменты личного влияния — а именно, обращаясь непосредственно к председателю Совета министров как выпускнику университета и т.п.

Весьма нетривиален анализ политики назначений Кассо в Петербургский университет — как известно, большая часть принудительных перемещений/отставок и новых назначений пришлась в это время на юридический факультет. Согласно Ростовцеву, это связано с целым рядом обстоятельств: во-первых, с тем, что у министерства именно по юридическому факультету имелась длинная «скамейка запасных» — консервативно настроенных профессоров из провинциальных университетов, кем можно было заменить столичную профессуру. Во-вторых, среди профессоров юридического факультета было больше всего наиболее активных, влиятельных и заметных деятелей Кадетской партии; в-третьих, юридический факультет играл важную роль юрисконсульта по отношению к университетскому совету в его противостоянии с министерством, выступая автором заключений и представлений, ставивших министерство в затруднительное положение, поскольку апеллировали к нормам и правилам, признаваемым самим министром и вызывавшим обсуждение уже на внутриправительственном уровне. Так, когда Кассо пытался защитить своих «назначенцев» от обструкции, воспретив постановку параллельных читаемым им курсам курсов приват-доцентов, совет университета выступил с обоснованным возражением, отметив, что это нарушает нормы университетского устава 1884 года, одной из целей которого было создать конкуренцию между преподавателями, ориентируясь (следует признать, не очень успешно) на германские образцы. Примечателен и анализ итогов введения «назначенцев»: хотя конфронтация министерства Кассо с Петербургским университетом носила куда более умеренный характер, чем с Московским, в котором вылилась в массовую отставку профессоров в 1911 году, но — или, точнее, именно вследствие этого — в 1917 году в Петербурге «назначенцы» были массово выведены из университета, тогда как в Москве они сохранили свои позиции. Московская профессорская корпорация попросту не могла себе позволить столь радикальную «чистку» из-за числа назначенцев: на практике она привела бы к повторению «разгрома 1911 года», тогда как довольно ограниченное число назначенцев в Петербургский университет давало возможность проявить принципиальность.

На основании многочисленных данных Ростовцев показывает, что за исключением двух кризисов (1887–1890 и 1911–1914 годов) министерство de facto признавало автономию университета. Назначения на профессорские должности на практике осуществлялись с подачи совета, заявленный переход к государственным экзаменам на практике означал, что экзаменационную коллегию теперь возглавлял профессор другого университета, однако неизменно согласовывавший программу испытаний с профессорской коллегией, а как правило — принимавший предложенный ему вариант. Если в период подготовки и введения нового устава, 1884 года, многие голоса в его защиту выдвигали на первый план стремление «разомкнуть» профессорскую корпорацию, преодолеть олигархические порядки, стимулируемые уставом 1863 года, то на практике по меньшей мере в одном отношении период после 1884 года показал усиление тенденций к самозамыканию, обозначившихся в предшествующие десятилетия: все чаще профессура университета рекрутировалась из бывших собственных выпускников. При этом по факультетам динамика еще более примечательна: пропорционально чаще всего профессорами и доцентами Петербургского университета становились выпускники других учебных заведений в 1884–1917 годах на юридическом (45%) и восточном факультете (40% от общего числа преподавателей, хотя он был единственным факультетом такого рода в пределах империи). Тогда как наибольшую замкнутость демонстрировал историко-филологический факультет, выпускники которого составляли среди его преподавателей 69%.

Профессорская корпорация в исследовании Ростовцева оказывается хорошо сплоченным сообществом, отнюдь не пассивным объектом, зажатым между студенчеством и «властью», которая в первую очередь выступает в лице министерства. Напротив, она выступает как деятельный игрок, отстаивающий как свои научные, так и вненаучные интересы, обеспечению которых служит признание первых, — и при этом во многом оказывается способной контролировать и направлять студенчество. Разумеется, речь не идет о том, что студенческая активность оказывается производной от устремлений профессорской корпорации, но, как отмечает автор, «хотя действия внешних сил — власти и революционного движения — были важными факторами университетской жизни, к масштабным кризисам (1884, 1887, 1890, 1899, 1902) они приводили только тогда, когда угрожали неформальной автономии университета, являлись вызовом “патерналистской модели” и грозили разрушить единство университетской семьи» (с. 524). Корпорация, как показывает автор, оказалась способной вполне последовательно поставить «революцию» себе на «службу» в январе — октябре 1905 года, добиваясь расширения своих прав и признания автономии, равно как в дальнейшем ее использовало уже министерство (гл. 8, п. 8.1 и 8.2). Корпорация умела отстаивать свои интересы и если не всегда добивалась поставленных целей, то умела действовать в длительной перспективе, используя разнообразные регистры во взаимодействии с другими сторонами отношений, тонко различая многочисленные модусы публичного и непубличного. Однако, как показали события 1917–1922 годов, все это покоилось на широком подразумеваемом консенсусе с оппонентами. Когда корпорация столкнулась с иной реальностью, не принимающей и попросту нечувствительной к тем формам взаимодействия, которые были привычны для первой, то быстро обнаружила собственное бессилие, что привело к двойственной стратегии последующего времени: с одной стороны, попытке принять новые реалии, выучить новые «правила игры», а с другой — сохранить собственное, теперь во многом деинституционализированное сообщество, где сохраняли бы силу те нормы, которые ранее мыслились в качестве общеобязательных.


Примечание

1. Так, С.Ф. Платонов после отказа Московского университета присудить за диссертацию П.М. Милюкова последнему сразу же звание доктора, высказывал мысль о возможности выдвинуть его на докторство «по совокупности трудов», в числе таковых особо выделяя подготовленный Милюковым обстоятельный отзыв на сочинение А.С. Лаппо-Данилевского: Милюков П.Н. Спорные вопросы финансовой истории Московского государства. СПб., 1892 [см.: Академик С.Ф. Платонов. Переписка с историками: В 2 т. Т. II. Кн. 1 / Отв. ред. С.О. Шмидт. М.: Феория, 2011. С. 120, 122].

Комментарии

Самое читаемое за месяц