Как сделаны «бладлендс»

Рецензия Владимира Рыжковского на книгу Тимоти Снайдера «Кровавые земли. Между Гитлером и Сталиным», опубликованная в киевском журнале «Критика», продолжает дискуссию о проблеме исторической памяти Европы.

Дебаты 18.06.2012 // 3 708
© abel frances quesada

От редакции: Рецензия В. Рыжковского, опубликованная в киевском журнале «Критика», обращает наше внимание на трансформацию идеи Центральной Европы: перестав быть полем тактического компромисса различных европейских национализмов, позволявшим вписать эксцессы национализма в общий процесс европейской интеграции, понятие Центральной Европы стало элементом двух постимперских установок: на приватизацию и деприватизацию общей памяти. Полюсом приватизации оказывается современная Россия, в официальной культуре стремящаяся наследовать и неудачи, и победы СССР, а полюсом деприватизации — Польша, с ее вполне прагматическим девизом «За нашу и вашу свободу». Но не определяется ли грандиозный успех книги Снайдера тем, что обе постимперские стратегии непрозрачны уже к западу от Одера, где европейская интеграция представляла с самого начала политическую ставку, ослаблявшую ставки национализма. Именно здесь, в Большой Европе, книга Снайдера была воспринята не как часть текущей политики, а как напоминание о нравственном содержании исторической ставки на Европу: в Европе не должно остаться «пограничных земель», окраин социального равнодушия и неангажированности.

Володимир Рижковський. Як зроблено «бладлендc»? // Критика. 2011. Число 5-6 (163-164). С. 20–23. Перевод с украинского Александра Поляничева.

Книга йельского профессора Тимоти Снайдера бесспорно стала одним из самых заметных интеллектуальных событий прошлого года в Соединенных Штатах.

Письма с Amazon еще за месяц до обещанного релиза экстатично бомбардировали почтовый ящик, сообщая о приближении читательского счастья на целых две недели, и обычно склонные к инфляции суперлативы американских книжных обложек в этот раз приобретали почти раблезианские формы, нагнетая своими terrific, fascinating, amazing, fabulous и pathbreaking сладкое предвкушение саспенса.

Реакция американской публики была пропорциональна интенсивности ожиданий: бестселлер года по версии The New York Times и книга года согласно The Atlantic, The Independent, The Financial Times, The Telegraph, The Economist; рецензии в ведущих западных изданиях, начиная от The New Republic и заканчивая The Wall Street Journal; не говоря уже о положительных отзывах в академических журналах, которые начали появляться в этом году.

Успех «Бладлендс» [1] оказался адекватен исходной амбиции. И я вряд ли разойдусь с пафосом автора, сказав, что эта книга написана для человечества. Человечеству двадцать первого века она рассказывает об идеологических, политических и экономических аспектах центрального и наиболее ужасного события европейского века двадцатого: массовые убийства, которые на протяжении 1933–1945 годов осуществляли коммунистический и нацистский режимы на «бладлендс» — кровавых землях между Берлином и Москвой (территория современных Польши, Украины, Беларуси, балтийских стран и тонкой полосы западных областей России). Это история как предостережение и история как моральная рефлексия над поведением жертв, убийств и свидетелей. Это история, которая взывает не только к совести, но и к разуму читателей, не давая чувствам отобрать рациональное понимание ужасного, что, по Снайдеру, стало бы интеллектуальной капитуляцией (с. 400).

Универсальность месседжа Снайдера прочитывается в прозрачности структуры книги, в ясности и моральной взвешенности языка и даже в общем методологическом рисунке. Теоретическая изысканность книги заключается именно в преодолении болезненного теоретизма историографии последних десятилетий, который становится особенно резким, когда речь заходит об истории массовых убийств (с. 383). Как шутит сам автор, используемая им методология зачастую излагается на протяжении первых пяти минут первого занятия курса «Введение в специальность» для студентов-первокурсников. Поэтому методологическая формула «Бладлендс» нарочито проста: соединение двух констант исторического анализа, пространства и времени, географии убийств и хронологической последовательности разворачивания человеческих трагедий на землях, где два «самых кровавых европейских режима воплощали в жизнь свои смертельные злодеяния» (с. XVIII).

Последними на пути к универсальности преодолены перегородки исторической специализации, которые препятствуют целостному осмыслению трагедии жертв сталинской и гитлеровской политики, а также «лакримозная» ограниченность национальных нарративов, которая лишь в страданиях «собственной» нации узнает настоящую трагедию. Синтез Снайдера объединяет историю голодомора, сталинских массовых репрессий 1930-х, совместного советско-германского истребления польской интеллигенции в 1939–1940 годах, холокост, уморение голодом военнопленных и жителей блокадного Ленинграда и уничтожение немцами гражданского населения в рамках антипартизанских акций на оккупированных территориях.

Даже самому придирчивому читателю следовало бы признать, что, подавая леденящие и объективно ужасные цифры, кидая благородный вызов нравственной метафизике (отказ от объяснения моральных поступков нацистов) и национальной или классовой телеологии (национальная гиперболизация жертв или оправдание репрессий 1930-х или голодомора победой в войне) и возвращая каждой человеческой жизни ее настоящую ценность, автор соответствует своей универсальной интенции.

Возможно ли написание истории ужасного XX века с универсальных позиций? И можно ли писать ее, используя человеческие слова и даже делая нехитрые попытки аналитической категоризации? Чтение под аккомпанемент американской рецепции лишь усиливало ощущение возможности иной дистанции между книгой и ее неамериканским читателем, проливая при этом свет не только на особенности разных читательских перспектив, но и на саму книгу. Поэтому дальше речь пойдет не о том, о «чем» эта книга (без внимания остались интересные авторские размышления над соединением идеологии и экономики в совершении кровавых преступлений, над динамикой и логикой разворачивания массовых убийств, связью между нацистскими и партизанскими репрессиями и т.д.), а о том, «как» автор воплощает свой замысел. Это «как» не только в предвзятости автора рецензии, но и в деталях книги, в подборе слов и их пропорций, в швах нарратива и авторской укорененности в определенных интеллектуальных традициях.

«Суперпонятие» между Германией и Россией

Определенные трудности восприятия текста начинаются уже с первой страницы. На первый взгляд, это трудности перевода. «Посреди Европы, в середине XX века, нацистский и советский режимы убили четырнадцать миллионов людей. Место убийства — “бладлендс”…». На той же странице можно найти такие контексты основополагающего для целой книги слова: «Почти половина военных потерь во Второй мировой приходится на “бладлендс”», «Аушвиц — самое известное место убийства на “бладлендс”», «преследуя цель убийства евреев, немцы доставили их на “бладлендс”», «немецкие евреи были депортированы в города, расположенные на “бладлендс”», «людей, которые жили в квартале, где я теперь пишу эту книгу (Вена), депортировали [в лагеря смерти] на “бладлендс”».

Понятие «бладлендс» — не менее важный авторский выбор, нежели сама идея соединить в одном тексте описание преступлений обоих режимов. Вряд ли будет преувеличением сказать, что «бладлендс» отсылает нас к концепту «бордерлендс» («пограничья»), исследование которых еще десять лет назад доминировало в профессиональном воображении историков (по крайней мере, западных) и побуждало интересные теоретические новации. Изобретательность Снайдера становится еще более заметна именно в сопоставлении с попытками написать историю тех «бордерлендс», которые частично совпадают с географией массовых убийств. Американский историк Александр Прусин, автор книги «Земли между: столкновение на восточноевропейском пограничье» («The Lands Between: Conflict in the East European Borderlands, 1870–1992», 2010), пытался схватить суть трагедии «бордерлендс», определяя их как «земли между» (Германией и Россией). Историк из Балтимора Кейт Браун, в поисках сочетания личностной тональности и теоретической актуальности (горизонт дискуссий о модерности), написала историю польско-украинских «бордерлендс» как биографию «Не-места» или «Исчезнувшего места» — исчезнувшего вследствие тех самых массовых убийств и этнических чисток («A Biography of No Place: From Ethnic Borderland to Soviet Heartland», 2004). Как я уже сказал, Снайдер преодолевает эту недавнюю традицию, стараясь вместо «каких-либо теоретических выводов о модерности или еще о чем-либо» просто «понять, что на самом деле произошло во время холокоста и на “бладлендс” вообще» (c. 383). В прошлом остались полные аналитической иронии размышления автора о политической географии империй и их неспокойных фронтиров (см. его книгу 2003 года «The Reconstruction of Nations: Poland, Ukraine, Lithuania, Belarus, 1569–1999»), зато рельефно предстала горькая реальность человеческой географии. Изобретение «бладлендс» делает наглядным историографический переход от иронии теории к трагике фактичности.

В суперпонятии «бладлендс» кристаллизуется попытка Снайдера соединить чувствительность и беспристрастность, трагедию человеческой жизни и географию. Незаметно для читателя понятие преодолевает границы, поднимает и делегитимирует другие нарративы прошлого, и ненавязчивым повторением (в украинском переводе «кровавые земли», упоминаемые по десять раз на страницу, выглядели бы как минимум монотонно) превращается из произведения воображения в историческую реальность. Но столь ли уж беспроблемной и объективной является эта география страданий? И невинно ли само решение изобрести нечто наподобие «бладлендс»?

Действительно, это понятие позволяет исправить недостатки и фальсификации предшествующей традиции писания о событиях, которые находятся в центре внимания Снайдера. Но назвать что-то «бладлендс» одновременно означает создать эксклюзивную категорию, создать иерархию страданий с множеством оттенков жертвенности. И это вопрос не столько авторской интенции, сколько перформативной силы его высказывания и изобретения, того, как оно «работает» в тексте. Но обо всем по очереди.

Следует согласиться с тем, что обусловленная географией виктимизация, как того и хочет Снайдер, преодолевает телеологию предыдущих интерпретаций, нередко оправдывавших историю успехом (коммунистическое оправдание репрессий и голодомора победой в войне) или героическими страданиями (националистическая гиперболизация количества жертв). Но вместе с тем и сама география способствует ее возвращению как телеологии жертвенности. Заметнее всего это проявляется в попытке совместить голодомор, случившийся, по Снайдеру, не только в советской Украине, а именно на «бладлендс», с событиями 1939–1945 годов: то есть совместить два довольно противоречиво связанные украинские нарративы о голодоморе и Второй мировой войне. «Бладлендс» в 1933 году словно предвосхищают раздел Польши и холокост, а холокост отражает ужасы украинских событий десятилетней давности. Географическая телеология страданий прочитывается и в «нейтральных» названиях карт, приводимых Снайдером: «бладлендс» в 1914-м, «бладлендс» в 1918-м годах.

«Бладлендс» также претендуют на преодоление национальных нарративов и мартирологов. Подтверждая это, автор пытается осторожно приводить реалистичные цифры жертв, корректируя польскую, украинскую, белорусскую и русскую статистику в сторону уменьшения. Однако эксклюзивность, которую предполагает это понятие, преодолевая одни границы, неизбежно ведет к проведению новых. Есть большая качественная разница, подсчитывать и писать ли историю жертв на землях «между Гитлером и Сталиным» или на «бладлендс». Ибо во втором случае те же земли находят свое место не только между географическими Германией и Россией, но и дискурсивно помещаются среди нескольких конкурентных исторических нарративов.

Понятие «бладлендс» дискурсивно очерчивает «Европу» как зону страданий между «Германией» и «Россией». Виктимность этой «Европы», прочитывающаяся в названии «бладлендс», обычной нарративной логикой не оставляет места в категории жертвы «Германии» и «России». В случае с современной Германией такая категоризация вряд ли вызывает какие-либо серьезные возражения, хотя в конце 1940-х или в течение 1950-х многие немцы готовы были бы поспорить с этим суждением [2].

Другое дело — Россия. Национализируя на протяжении последних лет советский нарратив о «Великой Отечественной войне», Россия фактически заявила о своем исключительном праве как на героику войны, так и на ее страдания. Последним примером этого может быть очередная дипломатическая глупость премьера Путина, который недавно говорил о русских как о народе-победителе и соответственно подчеркнул мизерную роль Украины в войне. Снайдер справедливо критикует такую политически мотивированную и антиисторическую национализацию жертв и героев, напоминая, что в действительности жертвы принадлежат не русским, а советским людям. Парадокс заключается в том, что уже в следующем предложении он без лишней риторики, но подобно Путину, национализирует жертвы, подчеркивая их «украинскость» или «белорусскость» и забывая об их «советскости» (с. 402).

Национализация советских жертв и подчеркивание особенной виктимности «украинцев» и «белорусов» по сравнению с «русскими» в рамках нарратива о «бладлендс» ставит под вопрос главную составляющую исторической памяти и идентичности современных россиян — нарратив «Великой Отечественной войны». Для России совсем не остается места в рамках созданного в работе Снайдера понятия. И не остается в прямом смысле слова: она физически и географически вытеснена за пределы изобретенной географической категории.

Конечно, текст Снайдера далек от такой прямолинейности. Автор корректно приобщает к «бладлендс» небольшую западную полосу России («Westernfringe»), посвящает две страницы блокаде Ленинграда и не слишком уверенно пытается посчитать количество этнических русских, которые погибли в пределах современной Украины, Беларуси и Польши в 1941–1945 годах. Но, вынеся на обложку четыре ключевых слова: «бладлендс», «Гитлер», «Сталин» и «Европа», Снайдер фактически не оставляет России места в группе жертв. Даже у высокоинтеллектуальных ценителей книги (например Тони Джадта, Тимоти Гартона Эша, Нормана Дейвиса и Кристофера Броунинга), чьи теплые слова о ней вынесены на обложку, не возникло никаких сомнений в том, что речь идет здесь о «европейских полях смерти» между Германией и Россией. «Украинцы», «белорусы», «прибалты» и «поляки» действительно оказываются в «Европе» между Германией и Россией благодаря интеграционному потенциалу «бладлендс». Примечательным, учитывая создание этой виктимной «Европы», является решение Снайдера не включать в общее количество погибших 14 миллионов невинных жертв польско-украинской резни на Волыни, чтобы ничто не ставило под сомнение геометрическую прозрачность линии Берлин – «бладлендс» – Москва (с. 411).

Сделав выбор в пользу географии и легко размещая жертвы по национальным ячейкам, Снайдер избегает сложного вопроса идентичности и лояльности, который бы неизбежно возник при рассмотрении вопроса о «советском народе» как сконструированной идентичности и реальной форме самоидентификации.

Результаты этой изобретательности наиболее полно обнаруживают себя в украинском контексте, когда «бладлендс» разрывают несколько конкурентных нарративов: «голодомора», «Великой Отечественной войны» и «повстанческий» (ОУН-УПА). «Голодомор» из отдельной страницы истории превращается в дьявольскую прелюдию будущих страданий, тогда как версии «ОУН» и «ВОВ» вообще остаются без внимания. Точнее, противоречивая проблемность этих версий (как ОУН и евреи, ОУН и поляки или бронзовая возвышенность рассказа о ВОВ) искупаются жертвенностью «бладлендс».

С изобретением «бладлендс» универсальное послание книги, обращенной к человечеству, превращается в новый передел национальной скорби, по иронии, лишь с едва заметным кусочком для самого активного игрока на этом поле памяти — России. Вместе с тем интегративный потенциал месседжа Снайдера переформатирует понятие «Европа», выявляя некоторую интеллектуальную униженность нового понятия.

От Центральной Европы до «Бладлендс»

«На самом деле в судьбе евреев в концентрированном виде символически воплотилась судьба Центральной Европы. Чем является Центральная Европа? Ненадежным пространством малых наций между Россией и Германией. Я подчеркиваю слово: малая нация. И действительно, кем являются евреи, если не малой нацией par excellence?» Эта риторическая форма вопросов, которую использовал Милан Кундера в известном эссе «Трагедия Центральной Европы», рифмовалась с общей архитектоникой полотна Снайдера во время прочтения «Бладлендс»: чем является история «бладлендс», если не историей малых наций между Германией и Россией? Чем являются «бладлендс», если не пронзительным изображением еврейской трагедии, соединенной с трагедиями украинцев, поляков, белорусов, прибалтов?

История «бладлендс» действительно созвучна истории «Центральной Европы», и это вопрос не только географии или содержания, но и дискурсивной роли этого понятия, которому для этого совсем не обязательно вмещать в себя Чехию, Словакию или Венгрию.

В данном случае речь идет о понятийных инновациях и интеллектуальной преемственности в центрально-восточноевропейском дискурсе последних 30 лет, который отражал и одновременно формировал воображаемые и реальные линии разграничений на континенте, переопределяя понятие «Европа».

Когда Кундера писал свое эссе, только самые отчаянные фантазеры среди аналитиков могли предположить, что через пять лет в Центральной Европе рухнут коммунистические режимы, а еще через два — исчезнет деспотическая империя. Оставалось только, скрипя зубами, придумывать и переизобретать «Центральную Европу» как заслон западной цивилизации от российской угрозы и одновременно как упрек увлеченным западными демократиями интеллектуалам (начало традиции положил Чеслав Милош своим тезисом о «неоправданной влюбленности в Запад»). Именно поэтому «Центральная Европа» транслировала прежде всего культурный миф, подчеркивая цивилизационную несовместимость принадлежащих к ней стран и России. При этом мир чужой и принципиально непонятной цивилизации, голой степи и почти скифского варварства начинался где-то в Чопе или Бресте. Лишь немногие восточноевропейские интеллектуалы могли выделить Беларусь или Украину как нечто отличное от России.

В контексте 1990-х и 2000-х Чехия или Венгрия, взявшие курс на полную интеграцию с Европой, не очень нуждались в виктимизированном образе «Центральной Европы», раздавленной варварским сапогом российского солдата. Экспансия «Центральной Европы» проходила в восточном направлении, и едва ли не главным пунктом идейного экспорта стала Украина.

Но попытка разместить Украину в «Европе» и «Центральной Европе» ценой ее изъятия из различных нарративов российского доминирования («славянской души», «русского мира» или «Великой Отечественной войны») и соответствующего воскрешения в памяти львовских променадов и кофе, поездов в Венецию и Вену, так же, как и не очень оригинальной, но порой стилистически блестящей игры противостояния географических и культурных ландшафтов, европейской культурной памяти и беспамятной и неизлечимой азиатчины (от наглых монгольских глаз до гибридов восточнославянской уммы), не удалась. Неуспех «Центральной Европы» только усиливал внутреннее разделение страны, прорывая непреодолимые культурные и цивилизационные траншеи по линии границ бывшей Речи Посполитой.

Вместо этого «бладлендс» превращают «Центральную Европу» в существенно более современное понятие, которое преодолевает культурную и цивилизационную ограниченность предшественницы. Для нового переобозначения того, чем является «Европа», совсем не нужен львовский променад и прочее культурное убранство: Сталину и Гитлеру было совершенно безразлично, в каком культурном ландшафте совершать свои преступления — под стенами Каменецкого замка (кстати, там до сих пор нет никакого упоминания об ужасах XX века, можно довольствоваться исторической традицией Центральной Европы и беззаботно наблюдать, как взлетают в небо воздушные шары) или среди донецких терриконов. Стирая различия между конкурентными украинскими нарративами и соединяя украинские страдания с польскими или еврейскими, трагика «бладлендс» в контексте коммеморативной культуры (коллективной памяти) европейского настоящего, несомненно, оказывается более европейской, чем героика «Великой Отечественной войны» или «повстанческой истории». В гораздо более изощренной, нежели в случае с «Центральной Европой», форме «бладлендс» передвигают границу Европы дальше на восток, очерчивая новое размежевание с Россией, — вопрос, беспокоивший восточноевропейских интеллектуалов со времен завершения их панславистского романа с суровым восточным соседом.

Таким образом, «бладлендс» транслируют определенный взгляд на земли между Германией и Россией, что является сочетанием нескольких интеллектуальных традиций, в которых глубоко укоренен Снайдер.

Во-первых, он является продолжателем традиции западных англоязычных интеллектуалов, которые прибегли к рефлексии над понятием «Центральной Европы» как важной составляющей оживления западного либерального проекта после разочарования в коммунизме (и для многих — одновременного отказа от связанной с ним русофилии) на рубеже 1970-х — 1980-х годов. Пробужденная совесть вдохновляла непосредственных учителей Снайдера — Тимоти Гартона Эша и Тони Джадта. Первого — на путешествия и репортажи с не слишком гостеприимных путей Восточной Европы в 1980-х [3], второго — на безжалостную критику западных интеллектуалов и ответственную (а не в угоду моде дня) поддержку центральноевропейских коллег [4].

Во-вторых, книга Снайдера является книгой очень польской. Уже много написано о преемственности польской прометеистской «миссии» на востоке Европы и ее выразительном антироссийском привкусе. В 1990-х, претендуя на роль регионального лидера, именно Польша активно использовала риторику «Центральной Европы» в отношениях со своими восточными соседями — украинцами, белорусами, литовцами, — ссылаясь на идеализированное наследие Речи Посполитой и предлагая им участие в европейском проекте в качестве альтернативы растворению в «русском мире» [5]. Сам Снайдер отдал должное этой традиции, написав историю реконструированных наций как историю конечной победы толерантности над насилием, не в последнюю очередь благодаря общему речпосполитскому наследию. Книга заканчивалась чествованием Ежи Гедройца, Юлиуша Мерошевского и парижской «Культуры», которые смелым отстаиванием своих новаторских идей (отказа от польских претензий на Львов и Вильнюс, поддержки национальных движений в Беларуси, Литве и Украине), воплощенным во внешней политике посткоммунистической Польши, обеспечили примирение между народами.

Я неслучайно упомянул о Гедройце и «Культуре» как о квинтэссенции возможной интеллектуальной неожиданности. Снайдер в который раз подтверждает способность этой польской традиции к изменениям. Польская миссия на Востоке (прежде всего на Украине) продолжается, на этот раз преодолевая «цивилизационные» разломы и, кажется, несовместимые украинские версии прошлого.

Мое прочтение «Бладлендс» в какой-то мере противоречит основополагающей установке книги на беспристрастность. А именно своей объективностью отличается книга, например, в контексте американской рецепции. В поле с другим интеллектуальным и политическим напряжением стрелка рецепции начинает хаотично скакать из стороны в сторону. И вряд ли автор совершенно не осознавал возможность такого эффекта. В «Бладлендс» сочетание настоящего и прошлого, политики и истории в рамках научного текста снова демонстрирует продуктивность такого союза. Как утверждает сам автор, «цель истории лежит где-то между засвидетельствованием смерти и ее постоянной реинтерпретацией». И реинтерпретации в этой книге, действительно, гораздо больше, чем это может показаться поначалу.

Но, приветствуя изобретательность Снайдера, я хотел бы, наконец, поставить вопрос о позиции (или позициях) украинских интеллектуалов в возможном дискуссионном поле вокруг его книги и собственно об украинской изобретательности в размышлениях о прошлом и будущем.

В течение последних пяти лет было предостаточно дискуссий вокруг проблематики памяти и истории, ответственности за прошлое и обязательств перед настоящим. Копья ломались вокруг «голодомора», «Бандеры», «УПА», «Великой Отечественной войны». Созданный во время президентства Ющенко вакуум актуальности недавнего прошлого заполнялся ссылками на опыт европейской коммеморации, закутыванием в кристально чистые нравственные цитаты из Ясперса или Адорно, обсуждениями памяти о холокосте как входном билете в европейскую семью и прочим. На отдаленном горизонте этих дискуссий проступали очертания знакомых мечтаний о «европейском выборе», «независимой, демократической Украине», «единой политической нации», «гражданском обществе», «благосостоянии» и так далее. И я не ставил бы под сомнение эти заветные горизонты. Но живость дискуссии и ощущение какой-то рафинированно интеллектуальной европейскости в упомянутых жестах в то же время выдавали недостаток собственного голоса, неспособность найти тональность разговора об украинском прошлом и настоящем, не напоминавшую бы подходы Гедройца, Михника или Снайдера.

В определенные моменты задача интеллектуалов заключается именно в том, чтобы найти неожиданную форму для выражения банальных и якобы очевидных вещей в конкретном «месте», в конкретное «время»; в том, чтобы искать свои ответы на общие вопросы, не спеша подсмотреть европейский ответ в конце учебника; в том, «как» говорить, а не только о «чем».

Утверждение о том, что соответствие европейским коммеморативным стандартам является неким входным билетом, является оскорбительным и для Украины, и для Европы, поскольку для первой предполагает неизлечимую вторичность решений в осуществлении проекта «Украина», а для второй исключает развитие идеи Европы, ограничивая ее рядом наперед заданных параметров. «Европа» и «европейскость» не только в традиции, культуре, преемственности, политической культуре, ландшафте, ритуалах и так далее, но и в способности меняться, быть нетривиальным и неожиданным. Способны ли украинские интеллектуалы удивить самих себя, а вместе с этим сделать вклад в «идею Европы»? Надеюсь, что дискуссия вокруг креативной, богатой идеями книги Снайдера по крайней мере поспособствует рефлексии над некоторыми из этих вопросов, а может и подвигнет к совместному поиску новых форм и идей.

Источник: Ab imperio

Примечания

1. Я сознательно избегаю переводить неологизм Снайдера и закавычиваю его, поскольку в действительности он является непереводимым. Если для англоязычного читателя слово лишь свидетельствует о гибкости языка, то для остальных делает наглядной большую аналитическую проблему (а для немецкоязычного, учитывая определенный исторический опыт, наверняка, вообще звучит травматично и ничуть не жертвенно). «Бладлендс» — это не «кровавые земли» («кровоземли»?), так как Снайдер использует сочетание существительного и прилагательного не как метафору, а как понятие, теряющееся при переводе. Поэтому для эффекта остранения я предпочитаю оставить этому слову английскую форму в кириллическом написании. Далее я буду подавать его в кавычках с большой буквы, когда речь о книге, и с малой — когда о понятии.
2. О парадоксах аденауэровского Vergangenheitsbewältigung («преодоление груза прошлого») см.: Frei N. Adenauer’s Germany and the Nazi Past: the Politics of Amnesty and Integration. N.Y., 2002.
3. Ash T.G. The Uses of Adversity: Essays on the Fate of Central Europe. N.Y.: Random House, 1989 (особенно с. 179–213); Он же. The Magic Lantern: the Revolution of ‘89 Witnessed in Warsaw, Budapest, Berlin, and Prague. N.Y., 1999; Он же. The Puzzle of Central Europe // The New York Review of Books. 1999. Vol. 46. No. 5. P. 18–23.
4. Judt T. Past Imperfect: French Intellectuals, 1944–1956. Berkley, L.A., Oxford, 1992; Он же. The Rediscovery of Central Europe // Daedalus. 1990. Vol. 119. No. 1. P. 23–54.
5. Обеспокоенный российский анализ «ягеллонской версии Центральной Европы» см.: Миллер А. Тема Центральной Европы: история, современные дискурсы и место в них России // Новое литературное обозрение. 2001. № 52.

Читать также

  • Кровавые земли. Европа между Гитлером и Сталиным. Глава 1

    Мы заканчиваем публикацию отрывков из книги Тимоти Снайдера «Кровавые земли. Европа между Гитлером и Сталиным». Сегодня вниманию читателя предлагается первая глава книги «Голод в Советском Союзе».

  • Кровавые земли. Европа между Гитлером и Сталиным. Введение

    Книга Т. Снайдера «Кровавые земли» стала спусковым крючком дискуссий об исторической памяти Европы, отличающейся от памяти отдельных народов. В чем особенность взгляда Снайдера на кровавые страницы европейской истории ХХ века?

  • Девочка Таня & вампиры, или Кровожадные политики на кровавых землях

    Историк Евгений Савицкий в своей рецензии вскрывает ряд важных моментов, которые и обеспечили успех книги Тимоти Снайдера. Один из них — скрытое разделение на воюющие земли и страдающие земли.

  • На кровавых землях. Дискуссия Тимоти Снайдера и Сибилл Штайнбахер

    Перевод беседы профессора истории Йельского университета Тимоти Снайдера и венского историка Сибилл Штайнбахер, опубликованной в IWMpost. Беседа состоялась по случаю презентации книги Снайдера «Кровавые земли: Европа между Гитлером и Сталиным».

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц