Наслаждение палестинских старцев

Колонки

Теории и практика

10.12.2012 // 3 222

Кандидат исторических наук, доцент кафедры истории и теории культуры факультета истории искусств Российского государственного гуманитарного университета.

Если в диссертации нашли плагиат, и к тому же автор — член «ЕР» или Народного фронта, то, казалось бы, тут все ясно, он жулик, и правда тут на нашей стороне. И все же, что-то не так с этой радостью разоблачения.

На днях немецкое издательство «Зуркамп» анонсировало выход новой книжки Петера Слотердайка, посвященной как раз теме плагиата. Эта тема в Германии, конечно, еще более важна, чем у нас, после разоблачения махинаций их министра обороны, ряда депутатов, университетских профессоров и пр. Книжку Слотердайка прочитать пока еще нельзя, но мне показался примечательным ее подзаголовок, в котором противопоставляются «святые» и «карьеристы». В каком смысле тут может идти речь о святости? По-русски есть замечательная, хотя и оставшаяся мало замеченной книжка Питера Брауна «Культ святых в поздней античности», где о святом идет речь не столько как о беспорочном существовании (тот, кто никогда не занимался плагиатом), сколько как о вневременном образце, во многом наследующем античной фигуре классика. Так же, как малоазийский крестьянин III века н.э. мог помещать у себя на надгробии строки из Гесиода, не чувствуя никакой временной разницы между своим временем и временем великого поэта, так же и я сегодня могу решить, что теперь буду следовать образцу идеального существования, скажем, какой-нибудь преп. Марии Египетской. Жизнь святого, как указывает Браун, в гораздо большей степени, чем Священное писание или иные тексты, было для поздней античности тем христианством, которому можно было учиться и следовать, наблюдая за жизнью отшельников и других праведников. С концепцией Брауна можно спорить, но здесь мне важнее сама эта фигура святого как вневременного образцового существования.

В каком смысле можно говорить о современных профессиональных историках как о сообществе «святых»? Тут я, пожалуй, сразу выложу то, из-за чего завел весь этот разговор. В свое время, в «романтические» для РГГУ 1990-е годы, круг молодых историков собирался на семинары, где читали разные новооткрываемые тогда тексты Барта, Фуко, Деррида, Уайта, Анкерсмита и прочих теперь уже несовременных классиков. В частности, эти историки задавались экстремистскими вопросами: каков статус ссылок в тексте историка? Что означает этот жест — сослаться на кого-нибудь? Обозначить «источник», как если бы текст, будь то документ прошлого или высказывание другого историка, оставался бы тем же, входя в мое собственное повествование, как если бы я мог его присвоить? Но что я вообще могу называть «своим», как (прочитав Барта и Фуко) по-прежнему смело отделять «свое» от «чужого»? Понятно, строгие преподаватели Историко-архивного института учили нас, что в курсовой или дипломной работе не может быть ни одной страницы без ссылок; мы должны обозначать происхождение того, при помощи чего мы думаем и выстраиваем свое исследование, нужно делать работу верифицируемой. Но эта научная этика вступала в самое жестокое противоречие с той этикой «гостеприимства», которую мы находили у Деррида и других, когда признание чего-либо «чужим» подразумевает предшествующую оккупацию территории, называемой «своей», когда установление строгих границ «своего» и «чужого» оказывается этической и политической проблемой. В 1990-е годы еще не была так остра «проблема мигрантов», и размышления французских авторов воспринимались совсем в ином контексте, но звучали они не менее суровым требованием пересмотреть ряд базовых для научной практики операций. Мы не можем просто следовать тому, чему нас учат, нам нужна иная историография.

Нужно ли сегодня лишить ученых степеней всех тех, кто сфальсифицировал свой кандидатский минимум по философии, не читав или лишь поверхностно ознакомившись с трудами Левинаса и Гадамера? Нужно ли осудить тех странных стариков с кафедры философии РАН, что спрашивали нас о Гегеле и Марксе, а о differend Лиотара не спрашивали? А что делать со всеми теми, кто украшает свои труды глубокомысленными отсылками, вроде: «читая средневековые тексты, я понял, как прав был Г.-Г. Гадамер, указывая на важность понимания прочитанного»? Будет ли моим гражданским долгом написать донос в ВАК на этого, в остальном добротно работающего коллегу-медиевиста? Должно ли это быть для нас скандалом, как скандалом оказывается плагиат?

Но не является ли настоящей проблемой профессионального сообщества историков сегодня то, что в нем скандалом окажется скорее тупой плагиатор, чем какой-нибудь современный Х. Уайт? В какой мере вообще современная российская историография (но также филология) сохранила еще измерение «нового», будущего, не сводятся ли сегодня разные дебаты к альтернативе «сохранение основ профессии»/«ориентация на актуальную конъюнктуру» [1]? Не нужна ли нам иная модель святости — та, которая сама будет способна провоцировать скандалы? Подобно преп. Марии Египетской, являвшейся в пустыне перед благочестивыми палестинскими старцами нагишом. Скандалы — не как то, чем втайне наслаждаются как непристойной изнанкой благопристойности, а как «события», как встречи, изменяющие координаты ситуации.

Споры 1990-х, хотя и получили по недоразумению обозначение «постмодернистских», имели сильнейший модернистский заряд, стремление к новому, к радикальному изменению существующего, к работе на будущее. Как тогда думалось, что если не уничтожать аргументы Уайта изощренными ссылками на реляционизм времен Зиммеля и Трёльча, как это делали некоторые старшие коллеги, а согласиться с тем, что историк — литератор и художник, но не классического XIX века, а, скажем, времен Дюшана или Рэя? Или что-то более современное, когда уже во многом стирается различие между куратором и художником — тем, кто нечто творит, и тем, кто использует уже готовые вещи и лишь выставляет их, создавая для них иной, чем раньше, контекст, но и давая им самим возможность воздействовать на этот контекст, вмешиваться в него и помимо замысла «художника»? Как могли бы выглядеть исторические редимейды? Исторический труд как инсталляция в духе Кабакова? Абстракционизму начала века, пожалуй, соответствует Бродель с его структурами большой длительности как подлинными действующими лицами истории; историографическим Ротко, пожалуй, можно назвать де Серто, а какова может быть историография в духе кубов Тони Смита или выступлений Sex pistols? Это вопросы, которые, наверно, покажутся дикими российскому историку, и никому еще не пришло в голову потеснить в учебных планах вспомогательные исторические дисциплины в пользу курсов по современному искусству, и, может быть, потому самое интересное сегодня пишется «культурологами», а не «историками». И потому так непонятны для нас многие тексты, даже переведенные на русский, — размышления об историописании у Ж. Диди-Юбермана или «новый историзм» 1980-х годов, в российских дискуссиях о котором на рубеже 1990–2000-х было полностью вытеснено понимание его как «политики культуры», в то время как именно на этом определении настаивал Монтроз [2]; вместо этого шла речь о некой новой научной практике, позволяющей удовлетворительно ответить на вызовы постмодернизма. Перформативное измерение письма, письмо как провоцирующий перформанс, «введение прошлого как различия» (Серто) оказалось совершенно неважно. Эти дискуссии о «новом историзме» кажутся мне показательными для того рубежа десятилетий, когда, независимо от внешних политических обстоятельств, «эпоха стабильности» пришла и в историографию с филологией.

Именно поэтому скандал с плагиатом в диссертациях по истории кажется мне непристойным вдвойне — не только из-за чьего-то неудачного перформанса с редимейдами, но и из-за выставленного здесь безграничного наслаждения палестинских старцев.

Наконец, уже в качестве послесловия: не так давно мне довелось зайти в Министерство труда и социальной защиты, которое частью занимает старое, 1930-х годов, здание геббельсовского Министерства пропаганды, а частью — это новая постройка уже 2000-х, разукрасить которую предоставили современным художникам. И вот, в одном из боковых холлов, куда выходят лифты и пожарная лестница, на каждом этаже нарисовано по быку — здоровый такой бык на всю стену. На каждом этаже этот бык нарисован особым цветом, кроме одного этажа, где он нарисован или, скорее, вылеплен из навоза. Сопровождавший меня сотрудник пояснил, что поначалу произведение искусства даже пахло, и сильно, так что лифт предпочитали ждать на другом этаже, чуть выше или чуть ниже. Этого быка можно посчитать одним из примеров того, как «шокирующие» жесты авангардного искусства, объявляющего возвышенной Вещью кучу говна, становятся удачной и продаваемой дизайнерской идеей, но здесь все же есть не только это.

И также в родном РГГУ, тоже в боковом холле, тоже у лифтов, тоже там, куда выходит пожарная лестница, не так давно изобразили быков. На этот раз — стилизированных критских быков, которые, по-видимому, должны симметрично дополнять коллекцию античных слепков в другом конце здания. Мне кажется, тут становится заметно, чего не хватает у нас — альтернативы между просто кучей говна и возвышенной классикой со сносками. Осталось ли что-то от повестки 1990-х?

Примечания

1. См. весьма показательные дебаты в НЛО: http://magazines.russ.ru:81/nlo/2010/106/, http://magazines.russ.ru:81/nlo/2011/110/
2. Ср. статью Монтроза и предисловие к ней С. Козлова: http://magazines.russ.ru:81/nlo/2000/42/

Комментарии

Самое читаемое за месяц