Интеллигенция в индустриальном городе (советский и постсоветский период). Способы и механизмы функционирования

«Глубокая, поражающая воображение работа над людьми»: нижегородская интеллигенция в историческом разрезе. Спор включенных наблюдателей

Свидетельства18.03.2016 // 1 466
© William Veerbeek [CC BY-NC 2.0]

Материалы семинара «Интеллигенция в индустриальном городе (советский и постсоветский период). Способы и механизмы функционирования» в рамках проекта «Нижний Новгород: попытка современного описания» (Нижний Новгород, 7 февраля 2016 года).

Семинар, состоявшийся в рамках проекта «Нижний Новгород: попытка современного описания», обращается к некоторым сюжетам из истории горьковской интеллигенции (так называемая кампания «борьбы с космополитизмом» в конце 1940-х и «Дело ста» в Горьковским университете в 1968 году) и пытается рассмотреть общехарактерное для всей советской интеллигенции воспроизводство социокультурных механизмов мышления в особых условиях закрытого индустриального города.

Участники:

Кирилл Кобрин — историк, литератор, редактор журнала «Неприкосновенный запас»;

Ольга Нагорных — кандидат исторических наук, доцент кафедры социально-гуманитарных наук Нижегородской государственной медицинской академии;

Федор Николаи — историк, доцент Нижегородского государственного педагогического университета, участник межвузовского научного семинара «Теория и практики гуманитарных исследований»;

Дмитрий Зернов — социолог, преподаватель Нижегородского государственного университета им. Н.Н. Лобачевского;

Игорь Кобылин — философ, культуролог, преподаватель Нижегородской государственной медицинской академии, участник межвузовского научного семинара «Теория и практики гуманитарных исследований».

Кирилл Кобрин: Мое предложение: давайте выберем точку, позицию, откуда мы говорим. Это позиция включенного наблюдателя, потому что если бы мы здесь и сейчас обсуждали французских интеллектуалов или, скажем, американских мыслителей, — это одно. «Мы» — не «они», мы в данном случае — как бы «исследователи в чистом виде». С другой стороны, если бы мы собрались сейчас предаваться воспоминаниям из собственной жизни и рассуждениям о том, каковы были наши горьковские-нижегородские интеллигенты, это был бы другой жанр. Сейчас же давайте рискнем проделать очень тяжелую процедуру: быть одновременно внутри и снаружи, т.е. занять позицию «включенного наблюдателя». Некоторые вещи в этой аудитории мы не будем объяснять, потому что по умолчанию все тут их знают — или почти все. Собственно, включенность наблюдателя в этом и заключается — в том, что не надо объяснять очевидные для всех вещи, т.к. мы разделяем общий культурный опыт.

Теперь после краткого методологического введения перейдем к тому, что сейчас будет обсуждаться. Дело в том, что тема интеллигенции в городе, в большом городе и уж тем более в России — тема гигантская, обсуждавшаяся миллионы раз, раньше, сейчас и видимо в будущем. Соответственно приходить к неким глобальным выводам мы сейчас не можем — и, конечно, не хотим.

Задачи этой резиденции и нынешнего семинара иные. В центре совместного проекта «Арсенала» и журнала «Неприкосновенный запас» (издательство «Новое литературное обозрение») лежит попытка нового описания Нижнего Новгорода в самых разнообразных аспектах. Естественно, очень важно обратить внимание на социокультурный аспект. В частности, обратить внимание на историю местной интеллигенции.

Для того чтобы поместить этот вопрос в универсальные рамки, скажем, истории России, социальной истории России и так далее, нужно было бы определить — вернее, напомнить — ключевые точки зарождения и существования, механизм функционирования интеллигенции в Российской империи, Советском Союзе и постсоветской России. Именно такова была тема лекции, которую несколько дней назад я читал в этом же зале Арсенала, но там речь шла не о местном, нижегородском контексте. Поэтому мы сейчас по умолчанию отказываемся от всех общих определений: обо всем этом уже было сказано здесь несколько дней назад. Мы же сейчас наведем фокус на ту роль, которую интеллигенция играет именно в этом городе.

И наконец, третье, самое важное предуведомление. Когда мы используем словосочетание «этот город», мы на самом деле имеем в виду несколько городов: дореволюционный Нижний Новгород (от времени складывания русской интеллигенции в середине XIX века — соответственно, это Нижний Новгород от середины позапрошлого столетия по 1917-й или 1914-й, если угодно). Второй город сначала назывался Нижний Новгород, а потом Горький — период с 1918 года по 1991-й. Третий — опять Нижний Новгород как постсоветский город. И притом что вроде бы эта история разворачивается более или менее на одном и том же месте топографически и географически, тем не менее, она происходит не то что бы в разных декорациях, а это место в каком-то смысле наполняется разными социальными, экономическими, политическими, идеологическими свойствами. Это разные города: вроде Кремль один и тот же, какие-то строения одни и те же, те же реки, и сливаются в одном и том же месте, но если мы попытаемся определить дореволюционный Нижний Новгород, то скорее всего это купеческий город с пролетарскими сословиями. И это одна история. Другая история, особенно с начала 1930-х годов, — город индустриальный, это советская индустрия, это город военно-промышленный, а потом город военно-технический и научно-промышленный; более того, город закрытый.

Здесь мы видим гигантский разрыв с дореволюционным Нижним Новгородом. Дореволюционный Нижний Новгород — город открытый, он же купеческий. Ярмарка предполагает открытость, и связи идут не только с запада, но и с востока. И вдруг на этом месте возникает очень странное место, в котором живут в итоге полтора миллиона человек, которое совершенно закрыто, а промышленность и прикладная наука отразилась в определенной социальной структуре.

Наконец, происходит распад Советского Союза. Город опять становится Нижним Новгородом, в чем можно усмотреть попытку вернуться туда, в сладкие времена до революции, когда город был купеческим. Помните этот лозунг 1990-х, на билборде на въезде в город? «Нижний Новгород — карман России». Тут был намек на известное высказывание Наполеона: Москва — это сердце России, Петербург — голова России. И к этому добавили, что Нижний Новгород — карман России. Какие-то шутники, я помню, замалевали букву «н», в слове «карман», и получился совершенно замечательный слоган «Нижний Новгород — карма России». Что, в каком-то смысле, недалеко от правды. Изящно. Понятно, что любая попытка вернуться в прошлое невозможна, «прошлое» — это не то «место», куда можно возвращаться, но вот из конгломерата разных интенций — вернуться обратно или наоборот прорваться вперед — начинается распад индустриального облика и самого смысла города. Социальная структура города довольно изменилась, да и роль районов во многом другая — и появился другой город, который, кстати говоря (мне так кажется, по крайней мере) испытывает довольно серьезные проблемы с идентичностью, с определением себя как чего-то. На самом деле, Нижний Новгород — это что? И уже явно не «карман», это тоже понятно, это другой город. В общем, перед нами три разных города, которые, конечно, имеют некую временную продолжительность; это не только разные города, это разные типы общества. Но вот что интересно: и в первом, и во втором, и в третьем варианте в городе есть интеллигенция — и эта интеллигенция несет в себе и универсальные черты, характерные для этой социальной группы в масштабе всей страны, и характерные для этого конкретного места и исторического периода черты.

Цель нашего семинара — и вообще нашего разговора — в том, чтобы определить эти характерные черты, в чем они заключались и как менялись. Естественно, мы не сможем этого сделать целиком и полностью в рамках одной беседы, поэтому мы предложим нам и вам несколько случаев из этой истории и, опираясь на эти случаи, попытаемся сделать некие умозаключения.

Я надеюсь, что это каким-то образом подстегнет местных историков, социологов, социологических и исторических антропологов, культурологов и так далее заняться этой темой, которая является одной из самых принципиально важных, интересных и насущных не только для академического знания, но и просто для общества, для общественного сознания и т.д.

Перед тем как я передам слово моим замечательным коллегам, еще одно довольно любопытное обстоятельство. Когда я размышлял над темой этого семинара, я придумал гипотезу. Она такова: если в дореволюционном Нижнем Новгороде нижегородская интеллигенция играла примерно такую же роль, какую она играла, скажем, в провинциальном Саратове, в Казани или в других больших провинциальных и довольно богатых городах, то вот дальше начинается самое интересное, потому что интеллигенция, которая по определению является производителем смыслов — а помимо всего прочего, и производителем рефлексии по поводу общества и взаимоотношений различных социальных групп, — оказывается в закрытом городе, который относится к ней очень прагматично: интеллигенция нужна здесь, чтобы работать в НИИ, строить заводы, поддерживать научные центры и т.д. И так как я больше размышлял над ролью гуманитарной интеллигенции, то я задумался: а зачем вообще нужно было в этом городе такое количество гуманитарной интеллигенции, которую выпускали в жизнь в университете, пединституте, консерватории и так далее (а потом и инязе). Их производилось гораздо больше, чем была в них тогда нужда, это точно.

Если даже отставить в сторону проблему учительских кадров в деревне и городе (в деревне спрос был огромный, в городских школах — так себе), то вопрос остается тем же: зачем их готовили? Гуманитарной интеллигенции в Горьком было довольно много, и она составляла определенную социальную/профессиональную группу. И естественно эта ситуация невостребованности, довольно частая для советского общества, порождала особый тип поведения. С другой стороны, эти особые типы поведения никаким образом (я помню это хорошо — вот оно, «включенное наблюдение»!) в ежедневной жизни не проявлялись. В 1970-е годы, за редким исключением, было ощущение, что город представляет собой почти идеально ровную поверхность, без особых признаков жизни — я имею в виду, конечно, интеллектуальный и культурный аспекты. Да, было немало замечательных людей, даже групп людей, которые что-то делали, но сказать, что здесь была серьезная культурная деятельность, тогда это казалось невозможным. А сейчас становится понятным, что подобное впечатление было обманчивым. Вот как это функционировало, какие были механизмы, что происходило, я, думаю, что это все мы обсудим. Ну и конечно, что произошло с интеллигенцией в 1990-е годы — и до сегодняшнего дня, по крайней мере, с социологической точки зрения, может быть, тоже сможем обсудить.

Итак, я передаю слово Федору Николаи, который уже более подробно и сфокусированно подведет нас к дискуссии.

Федор Николаи: Мне бы хотелось подчеркнуть, что разговор в формате семинара предполагает сначала разбор конкретных кейсов. После чего, конечно же, предполагается некая саморефлексия и общая дискуссия.

Говорить о советской и постсоветской интеллигенции не так просто, как может показаться на первый взгляд: это очень разные группы, поколения и люди. Наши выступления будут касаться, прежде всего, горьковских и нижегородских историков и их взаимоотношений с властью. Для технической интеллигенции, особенно связанной с ВПК, наверное, более важны были какие-то иные вопросы. Возможно, мы затронем их в рамках общего обмена мнениями.

Также мне хотелось бы напомнить, что история второй половины ХХ века во многом еще не написана. И сегодня предельно актуален вопрос, как ее писать? По «монархическому принципу» — ставить на первое место генсеков, лидеров и «руководящую линию» партии? Или перенести акцент на «обычных людей», — что было для них важно, как они конструировали смыслы в своей профессии, внутри своего дома? Мне кажется, эта вторая линия крайне важна сегодня.

А теперь, в соответствии с хронологическим принципом, я передаю слово Ольге Нагорных, которая давно занимается историей горьковской интеллигенции конца 1940–1950-х годов. Ее выступление будет посвящено так называемой «кампании по борьбе с космополитизмом», — в какой степени здесь оказывались задействованы и как пересекались макрополитические рамки и межличностные отношения.

Ольга Нагорных: Развернувшаяся на рубеже 1940–1950-х годов кампания по борьбе с космополитизмом в исторической науке осуществлялась неравномерно. Опубликованная 28 января 1949 года газетой «Правда» редакционная статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» обвиняла в космополитизме представителей интеллигенции, которым «чуждо чувство национальной советской гордости». Расплывчатые описания «безродных космополитов» позволяли трактовать этот образ достаточно произвольно.

Как известно, в исторической науке целью кампании провозглашалась борьба с попытками «умалить значение нашей родной истории». Начало ей положило трехдневное (11, 14, 16 марта 1949 года) заседание в Академии общественных наук при ЦК ВКП (б), на котором «разоблачались» А.М. Деборин, О.Л. Вайнштейн, И.И. Минц, И.М. Разгон, Н.Л. Рубинштейн и другие крупные ученые-гуманитарии. 24–28 марта на заседании Ученого совета Института истории АН СССР А.И. Андреев, И.И. Минц, А.И. Неусыхин и др. были обвинены в космополитизме, антипатриотизме, низкопоклонстве перед Западом. «В низах» кампания набирала обороты, поскольку позволяла обострить уже существовавшие (в том числе межличностные) разногласия. В вузах и академических институтах срочно проводились институтские, факультетские и кафедральные собрания, на которых разворачивалась травля тех или иных исследователей.

Однако в горьковском академическом сообществе «борьба с космополитизмом» разворачивалась довольно вяло. 5 апреля 1949 года на заседании первичной партийной организации ГГПИ им. Горького в повестку дня был включен вопрос «Задачи партийной организации в борьбе против реакционного космополитизма» [1]. В ходе его обсуждения было сказано, что «…работа по борьбе с влиянием реакционного космополитизма ведется недостаточно интенсивно» [2]. Отмечалось, что на некоторых факультетах развернулась работа по пересмотру учебной литературы, по смене подходов в преподавании прежних программ. Декан географического факультета, зав. кафедрой физической географии С.Б. Кульвановский отмечал: «На первых порах мы полагали, что учебная программа — это документ, подлежащий исправлению лишь министерством просвещения. Но, встретившись с проявлением целого ряда космополитизма в них, мы стали более решительными в своих действиях, и надо сказать, что в программе мы обнаружили немало дефектов, говорящих о том, что космополитизм и здесь дал себя чувствовать» [3]. Обсуждать методические вопросы учебных программ было, конечно же, безопаснее, чем выдвигать прямые обвинения против своих коллег.

Однако выступивший далее зав. кафедрой истории СССР ГГПИ доцент Н.М. Добротвор подверг жесткой критике кафедру всеобщей истории, окрестив ее «прибежищем космополитов». В качестве доказательного примера он сослался на научные труды доцента этой кафедры, доктора исторических наук В.Т. Илларионова. Книги «Мамонт. К истории его изучения в СССР», а также «Ископаемый человек в историографии палеолита СССР» были объявлены им «порочными, полными проявлениями низкопоклонства перед авторитетом буржуазных ученых».

Самые серьезные обвинения были высказаны Н.М. Добротвором в адрес декана историко-филологического факультета ГГУ, руководителя кафедры всеобщей истории профессора С.И. Архангельского: «Члены кафедры боятся критиковать Архангельского из уважения к его авторитету, они создали из него какую-то икону. А критиковать его ошибки следует» [4]. Идеологический удар пришелся по докладу Архангельского «Историческая наука за 30 лет», который, как утверждалось, содержит в себе много политических ошибок. Не менее грубые политические ошибки, якобы, закрались и в перевод С.И. Архангельским книги Анри Пиренна «Средневековые города и возрождение торговли», по своему идейно-ошибочному содержанию этот проступок Архангельского был приравнен к «Мамонту» В.Т. Илларионова. Позже, в апреле этого же 1949 года Н.М. Добротвор сделал доклад «О борьбе с космополитизмом в исторической науке» на заседании возглавляемой им кафедры [5].

27 апреля 1949 года на закрытом партийном собрании ГГУ также было отмечено, что «…в университете есть элементы космополитизма», что «…вопрос идеологической работы на факультетах поставлен недостаточно» [6]. Вновь упоминался С.И. Архангельский: «Надо отметить, что ряд товарищей оторваны от общественной жизни. Например, Архангельский. Мало выступает с лекциями перед народом, чувствуется оторванность от масс» [7]. Для улучшения политического климата на историческом факультете выступавшие предлагали «…установить жесткий контроль за содержанием читаемых лекций, работой факультета и учебными программами» [8]. Однако дальше этих общих фраз дело не пошло. Многотиражная газета Горьковского государственного университета «За Сталинскую науку» ни разу не назвала чьей-либо фамилии. Более того, газета (печатный орган партбюро, ректората, комитета ВЛКСМ, профкома и месткомов ГГУ) в связи с 70-летним юбилеем Сталина 21 декабря 1949 года даже опубликовала развернутую статью С.И. Архангельского: «И.В. Сталин и историческая наука». Похожая ситуация сложилась и с другим авторитетным горьковским историком: 15 сентября 1949 года на очередном заседании Совета историко-филологического факультета доцента В.Т. Илларионова представили к званию профессора.

Объяснение причин, из-за которых горьковские историки не стали уничтожать своих коллег по цеху, может быть разным — включая обычную порядочность и профессиональную солидарность. Но об этом вкратце не расскажешь.

Кирилл Кобрин: Я думаю, что мы основную дискуссию откроем чуть попозже, а пока я задам уточняющий вопрос. «Кампания по борьбе с космополитизмом», которая была развернута в конце 1940-х, имела отголоски даже после смерти Сталина. В этой кампании можно выделить несколько течений, составных частей; например, там была одна очень интересная черта: те, кто травил, были часто учениками тех, кого травили, это было следующее поколение, они просто хотели вытеснить предыдущее. И многим это удалось. Я отсылаю к вышедшему несколько лет назад прекрасному двухтомнику Петра Добрынина, где он собрал все возможные документы по этой кампании (и прочим кампаниям того времени) — есть, конечно, и другие работы, уже исследовательские, аналитические, интерпретационные. Так вот, мой уточняющий вопрос таков: принадлежал ли Добротвор к последующему за Архангельским поколению местных историков? Для тех, кто не историк по профессии: Сергей Иванович Архангельский, классик русской советской историографии, известный медиевист-англист, позже — специалист по истории России, создатель, кажется, сразу двух научных школ в Горьком. Он был немолод в конце 1940-х, ибо начал работать еще до революции. Но вот Добротвор к какому поколению принадлежал? Сколько ему было лет?

Ольга Нагорных: Молодой еще.

Кирилл Кобрин: Интересно было бы точно посмотреть, сколько ему было лет. Архангельский конечно же принадлежал к самому старшему поколению. Илларионов — к следующему, уже чисто советскому, к первому советскому поколению гуманитариев. А Добротвор — к еще более молодому, второму советскому. Получается, что здесь работала универсальная схема общесоюзной кампании и травли — каждое более молодое поколение, по сути дела, против предыдущего. Причем заметим, что если мы на время забудем о Сергее Ивановиче Архангельском, который относится еще к дореволюционный интеллигенции, то в нашем случае — с социологической и социальной точки зрения — второе поколение чисто советской интеллигенции уничтожало первое поколение чисто советской интеллигенции. Так ли это?

Ольга Нагорных: Наверное, да, но только отчасти. Действительно, ученики часто использовали такие кампании для критики своих учителей, иногда чтобы устранить их и сделать собственную карьеру. Но в отношении Архангельского и Добротвора это не совсем так. Во-первых, фигура Добротвора достаточно сложная, и уже в 1950–1960-е годы он по-прежнему часто выступал с резкими высказываниями в отношении коллег. Значительная часть его архива по просьбе семьи до сих пор закрыта, поэтому нам трудно судить о его мотивации. Кроме этого, наверняка имела место определенная конкуренция между кафедрами всеобщей истории и истории СССР, отчасти — между коллегами из университета и педагогического института.

Кирилл Кобрин: Вот еще одно мое скромное соображение: вовсе необязательно, что все те погромщики, тогда довольно юные, или люди, которые их поддерживали в конце 1940-х годов, потом продолжали в том же самом духе. Есть классический пример из истории советской литературы. Это первый роман Юрия Трифонова «Студенты», за который он получил Сталинскую премию. Роман написан Трифоновым действительно в очень молодом возрасте, он написан абсолютно в официозном духе (хоть и стилистически почти виртуозно, в каком-то смысле), но нам же сейчас видно, что между «Трифоновым образца 1951-го» и «Трифоновым образца 1972 года» — гигантская разница. Непременно надо брать в расчет глубокую, поражающую воображение работу истории над людьми (так же как работу людей над историей). Поэтому мы, конечно, не обсуждаем здесь персональные судьбы, нас интересуют социологические, историко-политические, историко-культурные аспекты. И еще нас интересуют особые, «горьковские» общие черты — в сравнении с ситуацией во всей стране.

Федор Николаи: Мой сюжет касается в основном событий 1968–1969 года на истфиле Горьковского государственного университета. Но прежде чем перейти к нему, я бы хотел сначала сказать несколько слов по поводу тех способов, которые мы используем при обращении к прошлому. Например, Ольга говорила о спорах 1949 года, отталкиваясь от стенограмм и официальных документов. Это важный источник, но так ли много он нам дает для понимания внутренней мотивации людей? Насколько преподаватели (большинство которых молчали на собрании) поддерживали или не поддерживали своих коллег? Во многом скорректировать это позволяет устная история — разговор (и его запись) с участниками тех событий, которым можно задать интересующие нас сегодня вопросы. Конечно, ее возможности не стоит переоценивать. Да и не обо всех событиях спросишь, — просто в силу их удаленности. Но в целом она дает очень интересный материал.

В частности, мои студенты берут интервью у своих дедушек и бабушек — учителей, врачей, ветеранов и т.д. Они иногда записывают эти разговоры, — когда на диктофон, когда вот в такие простые тетради. Я бы хотел процитировать один такой весьма фрагментарный рассказ бывшей учительницы (во многом довольно типичный), который начинается с воспоминаний о детстве в 1940-е годы: «Все время хочется есть. Весна. Идем в поле. Ищем картошку. Находим. Картофелины, кажется, сохранили форму, берешь в руки — каша. Набираем этой “каши”, несем домой. Мама варит. Все хо-ро-шо! Хожу в школу. С удовольствием. Директор, хоть и не ругает, кажется очень строгим. В классе считаюсь лучшей ученицей, ставят в пример. С войны пришел отец. Повар. Дошел до Берлина Ранение одно — в пятку. Папа работает в столовой. Иногда приносит требуху. Много. Объедаемся. Еще реже — какую-то сладкую массу. Очень много. Едим, едим. Приходилось ли когда-нибудь пробовать такую вкуснятину? Кажется, нет. Строим дом. Папа строит. Один. Мы, мама, я, старшая сестра помогаем перекатывать бревна. Написала стихотворение о Сталине. Прочитала в школе! Горжусь! Решаю поступить в техникум. Передумываю. Продолжаю учиться в школе. Поступаю в педагогический институт иностранных языков. “Английский язык”. Мама — уборщица, сторож, кочегар — СЧАСТЛИВА! Состою в комитете комсомола. Езжу в пионерские лагеря вожатой. Счастливые годы! Работаю на теплоходе переводчиком. Общение с иностранцами — только по делу. Один из них передает книгу, сборник стихов с дарственной надписью. Делюсь событием с мамой. Мама: “Верни, посадят!” Не вернула. Не посадили. <…> Пожалуй, то были самые счастливые, самые лучшие годы жизни, если не считать битву за гражданство, продолжавшуюся со дня замужества пятнадцать лет». Второе интервью студент взял у мужа учительницы, корейца по происхождению, который с 1945-го по 1976 год не мог получить гражданство СССР. Парадоксальным образом, эта столь распространенная сегодня ностальгия, которой наполнено интервью интеллигентной учительницы, оставляет за рамками, отодвигает на задний план какие-то сложности, о которых не принято говорить. Но не это главное. Зачем я процитировал это интервью, — здесь важна структура рассказа. Для поколения «детей войны» (а это сегодня 12 млн человек в России) и детей послевоенного «бэйби-бума» (взлета рождаемости 1946–1950 годов) вспоминать о своем раннем детстве очень трудно — голод, «требуха», проблемы выживания. Про проблемы с распределением и трудоустройством после окончания вуза, семейные сложности, прагматические и бытовые трудности (которые, конечно же, были весьма значимы для людей, особенно в 1970-е годы), про очереди на квартиру рассказывать непонятно как: «мещанство» какое-то получается. И на этом фоне «60-е» выступают как кульминация, центральная часть биографического нарратива. Для них сразу находятся удобные и красивые клише — студенческие годы, альма-матер, «оттепель», комсомольские инициативы и т.д. Причем это ведь не просто клише: за ними стоит реальный опыт, которому очень легко подобрать слова для его выражения. Эти слова поддерживаются политикой «сверху» (цитирующей революционную риторику с новым комсомольским задором), изобретающей «общественное мнение» и «советскую молодежь» как важную социологическую категорию.

С другой стороны, как говорил Кирилл, в 1950-е годы статус интеллигенции был предельно высок, и это сказывалось на ее относительном благополучии. Интеллигенция (и техническая, и гуманитарная) была нужна власти. Люди, которые работали с А.А. Андроновым, А.Д. Сахаровым, Я.Б. Зельдовичем, могли позволить себе чтение Ахматовой или Цветаевой, слушали «голоса» по трофейным приемникам, независимо вели себя в отношении начальства — им это прощалось, на это закрывали глаза. У меня есть запись интервью В.А. Цветкова — сына известного математика А.Г. Сигалова. Он рассказывает, как его отец (фронтовик, офицер разведки, получивший два тяжелых ранения в 1941 и 1943 годах) дома ругал «партийную сволочь», заступался за аспирантов, «выбивал» часы на кафедру. Но к его детям даже в 1960-е годы было совершенно другое отношение: они были государству не нужны, тем более если вместо физики начинали интересоваться какой-нибудь социально-философской «ерундой».

Теперь переходя к событиям 1968–1969 годов. К сожалению, профессор ННГУ Е.А. Молев сегодня не смог прийти на наш семинар. Он был непосредственным участником тех событий, и мы хотели здесь поговорить с ним по этому поводу. Вкратце сюжет таков: в 1960-х на истфиле ГГУ многие читали самиздат (начиная с поэзии и фантастики, заканчивая А.И. Солженицыным); появлялись кружки, в которых обсуждались и социально-политические реалии, и чисто бытовые вещи. Важно отметить, что они были неразрывно связаны. В качестве примера приведу цитату из воспоминаний Виталия Помазова — одного из фигурантов последующего судебного дела: «Обычно мы собирались у Дудичева. У Виталия были две комнаты в коммунальной квартире на Маяковке, отличная библиотека, особой гордостью которой было собрание научной фантастики с обширным каталогом. Виталий был завсегдатаем книжных магазинов. Он одним из первых начал собирать магнитозаписи Кукина, Визбора, Клячкина, Окуджавы, Высоцкого… В. Барбух, отец которого занимал крупный военный пост в Крыму, пригласил нас в августе в Алушту. Мы почти месяц прожили в палаточном лагере на краю Рабочего поселка. Питались, главным образом, сгущенным молоком и сухим вином. Каждый вечер в нашей палатке разгорались диспуты, которые продолжались за полночь, и семейные соседи жаловались коменданту лагеря» [9].

Сегодня макросоциальные вопросы и повседневность воспринимаются часто как совершенно разные вещи. Тогда же политические анекдоты, чтение, музыка, обсуждение новостей были неразрывно связаны. После ввода советских войск в Чехословакию четверо участников одного из кружков (лишь двое из них были студентами ГГУ) сделали около сотни листовок и разбросали их по городу. Их, естественно, быстро нашли и посадили. Начался судебный процесс, пошел сбор материалов по делу. И вдруг оказывается, что кроме этих четырех человек огромное количество студентов и преподавателей в той или иной мере поддерживают «вольнодумцев», читают такую же литературу и отказываются осуждать их на собраниях. А собрания надо проводить. На 3-м курсе филологического отделения, когда проводили комсомольское собрание, из 24 человек за осуждение проголосовали двое, а остальные просто не подняли рук. То есть ни за, ни против. Как это расценивать ответственным товарищам? Получается, возможен очень большой спектр позиций — от прямой поддержки и сбора подписей в пользу товарищей до их молчаливого осуждения (или одобрения).

И теперь самое главное: аргументируя свою позицию, все эти люди (включая осужденных) ссылались на традиции и ценности интеллигенции, — буквально начинали говорить языком рубежа XIX–XX веков. Принадлежность к интеллигенции для многих становилась выстраиванием некоей генеалогии или оправдания своей позиции. Я зачитаю лишь пару примеров из воспоминаний В. Помазова и С. Пономарева: «Я завалил следователя Хохлова заявлениями с требованиями свидания, ссылаясь на УПК, декабристов и Чернышевского (роман “Что делать?” написан в предварительном заключении, Некрасов получил свидание, забрал рукопись и опубликовал в “Современнике”)» [10].

Кстати, важно отметить, что люди понимали странность этой конструкции и часто относились к ней с иронией: «После суда он [Капранов] стал православным христианином (чего и нам желает) и отныне исповедует только Святое Евангелие. Я и Володя на это заметили Мише, что он также искренне исповедовал раньше товарища А. Ульянова, потом господ Кропоткина и Бакунина, затем еще какого-то… типа Че Гевары, потом Рамакришну и Ганди, и опять к Джиласу… Но ведь пришли же мы к Соловьеву, Бердяеву и Ильину» [11].

Интеллигенция и ее язык выступают здесь инструментом поиска метафор и легитимных аргументов в актуальных спорах. В 1960-е годы образы народовольцев или «подлинных революционеров» использовались для критики современной партократии.

В заключение я бы хотел подчеркнуть, что устная история задает формат диалога. У меня не было ни одного случая, чтобы человек сам по себе начал рассказывать свою биографию. То, что мы услышим, во многом зависит от наших вопросов, от нашего интереса, от внимания к деталям и пониманию нюансов. И разговор об интеллигенции сегодня — это, наверное, не «песни о подвигах, о славе», но хороший повод задать какие-то новые вопросы, поискать новые метафоры и про 1960-е годы, и про современность. Кстати, я думал, что мои собеседники с радостью будут себя идентифицировать как «шестидесятники». Оказалось, нет, — они прямо подчеркивают, что для них важны и какие-то современные вопросы, «не надо нас помещать только в то время».

Кирилл Кобрин: Обрисованная вами картина — абсолютно типичная для интеллигенции 1960-х годов. Просто классика в чистом виде.

Тут просматривается удивительная — хотя и полускрытая — черта: борьба интеллигенции с властью за апроприацию революционно-демократической русской традиции. В те годы она вроде бы официозная («предшественники Ленина» и проч.), но уже в 1960-е часть советской гуманитарной интеллигенции (и не только гуманитарной, кстати) сказала себе: а вот давайте мы себе их возьмем и будем строить жизнь согласно им! Здесь возникает спор: кто именно, власть или умеренно оппозиционная интеллигенция, является наследником русской революционно-демократической традиции? Но это вещи общие. А можно ли найти какую-то местную горьковскую черту? Вот что меня интересует. Все, что вы сейчас говорили, могло произойти в Новосибирске, в Таганроге — где угодно. Есть ли что-нибудь, что говорит, что дело происходит именно в Горьком и именно в 1960-е годы?

Федор Николаи: Трудно сказать. Я не вижу какой-то особой уникальности.

Игорь Кобылин: У меня не столько вопрос докладчику, сколько вариант ответа на реплику Кирилла о локальных, местных чертах и приметах. Я довольно внимательно прочитал воспоминания Помазова, о которых сейчас рассказывал Федор Николаи. И в этих воспоминаниях есть очень любопытный фрагмент, где автор пытается выстроить своего рода генеалогию того правозащитного сообщества, к которому он принадлежал в 70-е годы. В этой попытке исторического самоописания Помазов обращается к русской классике: «В “Войне и мире” у Толстого, где описано московское и петербургское дворянство, все знают друг друга, состоят в родственных связях, а отъезжающему в провинцию всегда рекомендуют родственника, у которого можно остановиться. В диссидентской или, точнее, правозащитной среде с начала 70-х годов устанавливаются подобные отношения. Многие диссидентские семьи породнились». Мне кажется, что здесь фиксируется чрезвычайно важная характеристика этого сообщества — чувство принадлежности к избранным, к некоему «ордену» инакомыслящих, ощущение родства друг с другом (и в прямом, как мы видим, и в переносном смысле) вне зависимости от географии: все это перевешивает локальные привязки и идентичности. Не так важно, откуда ты. Намного важнее, что ты читаешь и слушаешь. Сообщество формируется, производится циркуляцией определенных самиздатовских текстов и магнитных пленок. Грубо говоря, люди из Новосибирска, Горького или Серпухова собираются у Александра Гинзбурга в Тарусе, но обсуждают не горьковские или новосибирские дела, а свежий номер «Континента» или «Архипелаг ГУЛАГ».

Кирилл Кобрин: Я думаю, что это мы тоже обсудим, но сейчас два слова только — просто чтобы не ушло и не забылось. Все это не совсем так. Если взять российскую часть СССР, то там были довольно серьезные отличия в Ленинграде и в Москве. В Горьком же меня удивляет полное отсутствие здешнего не столько колорита, сколько содержания, осознания себя как принадлежащего именно к этому городу. Возникает такое ощущение, что город с какого-то момента не играет никакой роли в сознании интеллигента. Вот дореволюционный Нижний играет, это видно даже у Максима Горького. Когда-то было так: «местное», «локальное» — это Поволжье, все эти вещи что-то значат, и вдруг наступает период, когда они перестают быть значимыми…

У нас есть Дмитрий Зернов, прекрасный социолог.

Дмитрий Зернов: От преподавателей вузов я предлагаю перейти к школьным учителям. Я назову несколько цифр, полученных нашей кафедрой во время социологических исследований, и эти данные проектов 1999 и 2013 годов, прежде всего, связаны с культурными ориентациями учительства. Также будет несколько цифр из исследования, которое проводилось в 1990 году. Это проект (без моего участия) пришелся на время, когда я как раз оканчивал школу. И я вспоминаю, что у нас в старших классах появился новый учитель — учитель истории. Если задуматься, от учителей зависит многое. Особенно если учитель — фигура достаточно яркая. И идеи, которые он высказывал, в том числе связанные с оценкой политической ситуации, находили отклик у учащихся. Это было интересно, это было забавно. Фигура моего учителя истории — яркая. Вспоминаю, что он еще какое-то время занимался коммерцией, возил какие-то вещи и продавал их на рынке. И это характеризует его с хорошей стороны. Это к разговору о том, насколько учителя должны или не должны в какой-то степени оказывать идеологическое влияние, тиражировать какие-то ценности. Можно вспомнить дискуссию Кирилла Кобрина и Вадима Михайлина «Нестор Петрович идет к людям. Советский учитель истории в советском кино», которая была в Арсенале пару лет назад, и у нас была похожая дискуссия.

Так вот, мы учителям задавали вопрос: согласны они или не согласны с тем, что важнейшей функцией учителя является преобразование общества и генерация новой культуры. С этим согласны практически половина учителей. Почти все учителя считают, что они должны развивать духовный, интеллектуальный потенциал народа. Среди стоящих перед учительством общественных задач 90 и более процентов респондентов указывают на то, что учителя должны быть образцом нравственности и морали, а также выступать образцом поведения. Кстати, если посмотреть динамику ответов, то насыщенность этих оценок с 1999-го по 2013 год не изменилась. Кроме этого, многие учителя (70% по данным исследования 2013 года) также верят в то, что они осуществляют трансляцию национальной культуры. Понятно, что здесь необходимо оговориться о специфике анкетных вопросов. Это не учителя говорят, это мы (социологи) их спрашиваем. Задача учителей — заполняя анкету, согласиться с нами или не согласиться. Здесь мы сознательно закладываем какие-то штампы, чтобы посмотреть, как учителя будут на эти штампы реагировать.

Также мне бы хотелось остановиться на еще одном моменте. Это культурная активность учителей, т.е. читают ли они книги, ходят ли в театр. По сравнению с минувшим десятилетием активность чтения художественной литературы в учительской среде почти не изменилась. Если в 1999 году ответили, что часто читают художественную литературу, 56%, то в 2013-м таких 51%. Некоторое снижение есть, но оно не такое колоссальное, как по сравнению с 1990 годом. Тогда отвечали, что регулярно читают художественную литературу 89% школьных учителей. Регулярность посещения театров. Более раза в месяц из сегодняшних учителей в театр ходит 5%. Большинство же отвечают, что посещают театр несколько раз в год. Это примерно половина учителей. Вообще не ходят в театр или не могут вспомнить, когда были там в последний раз, не менее пятой части. По отношению к театру нельзя сказать, что учителя стали менее активны. Напротив, в 1999 году тех, кто не посещает театр, было почти 40%. Правда, сегодня, по сравнению с 1999 годом, в 2,5 раза стало меньше заядлых театралов, т.е. посещающих театр несколько раз в месяц.

Возвращаюсь к чтению художественной литературы. Рассмотрим популярные у учителей жанры художественной литературы. В исследовании учителям было предложено самим назвать последнее из прочитанных им художественных произведений. И в 1999-м, и в 2013 году чаще всего учителя называли произведения русской классики. Причем интерес к классике за десять лет не уменьшился: и там, и там примерно 15-16%. На втором месте у учителей — детективы, фантастика и приключения. По сравнению с 1999 годом число учителей, читающих подобную литературу, уменьшилось. Правда, меньше стало тех, кто читает детективы, но больше — читателей фантастики. Но самые сильные произошедшие за десять лет изменения, как ни странно, в том, что учителя стали намного чаще читать литературу, посвященную, так сказать, «духовному поиску». Из других изменений можно отметить, что стало вдвое меньше читателей женских любовных романов. В рейтинге популярных у учителей жанров художественной литературы в 1999 году любовные романы были на четвертом месте, сегодня — только на седьмом. Сравнительно высокий процент учителей и в 1999-м, и в 2013 году среди последних прочитанных произведений художественной литературы почему-то называли методическую литературу, а также литературу по педагогике (это 7% и 6% соответственно). В принципе популярность среди учителей продолжает находить и историческая литература, которую читают 5% учителей. Как лично мне кажется, скорее положительной тенденцией является то, что учителя стали почти в два раза чаще называть современную русскую прозу. Если в 1999 году было лишь 2% читателей современной литературы, то в 2013 году их число увеличилось до 4% процентов. Ну а самым популярным у школьных учителей произведением и в 1999 году, и в 2013-м было и остается «Мастер и Маргарита».

Кирилл Кобрин: Дмитрий, уточняющий вопрос. Не кажется ли вам, что, отвечая на вопрос «Какую книгу в последнее время вы прочитали?», респонденты движимы двумя важными факторами. Первый фактор — безусловный статус русской классики. Тем самым человек, называя последнюю книжку, которую он прочитал, скорее всего упомянет что-то из классики. Таким образом он поднимает свой собственный авторитет за счет авторитета русской классики. Человек, который так отвечает, просто выглядит гораздо лучше. Во-вторых, может быть, это просто уловка: человек вообще ничего не читает. Но когда к нему пристают с расспросами, он говорит «Пушкина читаю».

Дмитрий Зернов: Безусловно. Мы неоднократно со студентами проводили исследования их читательских предпочтений, и большинство отвечают, что «любят» классику, которую их в школе заставляли читать. Особенно классику «любят» те, кто сегодня вообще ничего не читает из художественной литературы. Естественно, это для них и последняя по времени прочитанная книга. И учителя, к сожалению, здесь не исключение. Но я неслучайно начал с того, что учителя сами ставят перед собой общественную задачу — преобразовывать общество и генерировать новую культуру. Хотя в то же время они хотят быть трансляторами российской национальной культуры. Конечно, в какой-то степени учителя себя немножко приукрашивают, но с другой стороны, многие из них, как мне кажется, классику все-таки читают. А сейчас очень многие классику слушают: едут в машине, например, и слушают классическую литературу.

Кирилл Кобрин: Второй вопрос, была ли какая-то попытка сравнить эти данные с другими регионами? Мы пытаемся нащупать хоть что-то, что отличает Нижний Новгород от других мест. Я не знаю, может быть, в других городах называют не «Мастер и Маргарита», а «Пиковую даму». А то мы в тупике. Мы заявляем, что есть что-то особенное, обсуждаем это особенное — и потом выявляется, что ничего особенного нет. Я несколько взволнован.

Дмитрий Зернов: Нет, к сожалению, ничего особенного нет.

Кирилл Кобрин: Попробуем подвести некоторый итог. Мы продемонстрировали три разных подхода. Ольга сделала сообщение в духе, условно говоря, «микроистории» (есть такой термин в историографии); она взяла конкретный кейс и посмотрела, как в этом случае работают большие тенденции. Федор взял методику жанра «устной истории». На самом деле это относительно современные способы исторического исследования, которые появились 40–60 лет тому назад. Наконец, социологическое исследование, представленное Дмитрием. И вот смотрите, интересно. Получилось, что мы, как археологи, взяли пробы — здесь, здесь и здесь. И вот сейчас видим, что не находится ничего, ну правда не находится. Мы не можем обнаружить даже намек на то, что можно было бы описывать как особенность горьковской и нижегородской интеллигенции. Ни одного сюжета. Ни намека на привязку к этому месту, к его истории. Только общие генеральные тенденции.

Но, с другой стороны, здравый смысл говорит о том, что Нижний-Горький-Нижний — место, очень сильно непохожее на другие провинциальные центры. Мы его особые черты уже назвали. Это город, который два раза поменял свое содержание. Это город, который был закрыт. Ведь не каждый советский город был закрыт. Мне кажется, Игорь абсолютно прав, потому что речь не о том, что социологи избрали этот регион по каким-то результатам опроса. А мы сейчас пытаемся понять, почему в сознании местной интеллигенции этот город не то место, где происходит жизнь. Не в смысле обсуждать, хорошо это или плохо. Просто объективно получается так: это не место, где происходит жизнь. Я поехал туда, я поехал сюда, там была жизнь, а здесь ее нет.

Игорь Кобылин: Мне кажется, что эта «безместность» связана с литературоцентричным мифом, лежащим в основе генеалогических самоописаний. Просто для интеллигенции столиц «московско-петербургский» текст русской литературы совпадает с их локальностью. А здесь не совпадает. Я уже цитировал Помазова, сравнивавшего диссидентов с толстовским столичным дворянством. Там есть продолжение. Помазов пишет: «А ощущаемое некоторыми чувство некой элитарности было основано не на службе государю, почестях и наградах, а на понимании, что правозащитники идут в тюрьму за свои убеждения. И таких людей немного, это элита, от Сахарова и Солженицына, до машинистки, перепечатывающей самиздат». То есть здесь апроприируется и уютный, «семейственный» мир дворян Толстого, и, о чем уже упоминал Федор в своем выступлении, героический мир разночинцев Чернышевского и Добролюбова с бесконечными разговорами о будущем счастье человечества. Понятно, что скучным локальным реалиям просто нет места в этой оптике, они воспринимаются как помеха чему-то по-настоящему важному. Вся подлинная жизнь где-то там — у Лидии Чуковской или у о. Александра Меня. А город Горький — это тоскливый «Оргснаб», где приходится зарабатывать на жизнь.

Кирилл Кобрин: Тогда, друзья и коллеги, я думаю, что мы могли бы прийти к следующим выводам. Прежде всего, хорошо бы от «проб» перейти к фокусировке на каждом отдельном сюжете, пытаясь обнаружить в частном случае «большие тенденции». К примеру, я бы и горьковский вариант «борьбы с космополитизмом», и историю с 1968 годом рассмотрел именно так. Но — и это важно — здесь стоит включить два регистра. Первый регистр — «Москва». Мы же совсем не знаем, что именно условная «Москва» приказывала в обоих случаях горьковским подчиненным. А если узнаем, тогда поймем, чем местная власть, от парткома до КГБ, отличалась от центральной, каковы были ее, так сказать, милые сердцу локальные черты. А эти черты во многом формировали черты тех, с кем эта власть работала, — в частности, местной интеллигенции. Во-вторых, я как старый марксист включил бы сюда экономический фактор. Точнее, социально-экономический. То есть в сюжете конца 40-х посмотрел бы, сколько получали те, кто травил, и те, кого травили. В чем была разница в социальном статусе? Что такое профессор и завкафедрой в те годы — в денежном и прочем выражении? Было ли за что действительно бороться «второму советскому поколению интеллигентов»?

То, что мы не смогли найти «местных черт» в истории горьковской и даже постсоветской интеллигенции, говорит, прежде всего, о нас. И о нашем времени. Несмотря на то что уже 25 лет есть отличная возможность заниматься этими сюжетами, почти ничего — исключая, конечно, работы Ольги и Федора и еще нескольких людей, но они-то как раз принадлежат к поколению молодых! — не сделано. И отсюда два вывода. Первый, очень банальный: если не сделано, значит, нужно делать. Второй: если местная (преимущественно гуманитарная) интеллигенция столько лет почти не интересовалась собственной историей, не значит ли это, что перед нами как раз ее типичная локальная черта? Или она всеобщая для всей постсоветской России? Вот вопрос. Думаю, мы к нему еще вернемся в будущем.


Примечания

1. ГОПАНО. Ф. 932. Оп. 1а. Д. 17. Л. 52–60.
2. Там же. Л. 52.
3. Там же. Л. 59.
4. Там же.
5. ЦАНО. Ф. 907.
6. ГОПАНО. Ф. 275. Оп. 1б. Д. 24. Л. 153.
7. Там же. Л. 154.
8. Там же.
9. Помазов В. На меня направлен сумрак ночи. М., 2013. С.
10. Там же. С. 71.
11. Пономарев С.М. Свой крест: воспоминания. Н. Новгород: Музей Н.А. Добролюбова, 2006. С.

Комментарии