О малых сих

Колонки

Литпросвет

04.12.2017 // 489

PhD (Тартуский университет, Эстония), старший научный сотрудник Украинского центра культурных исследований (Киев, Украина).

Эта колонка — об украинском писателе Сергее Жадане и о его последнем романе. Роман называется «Интернат», он скорее всего не будет издан в России, хотя, по слухам, переводится, и его издатель («Meridian Czernowitz»), похоже, намерен распространять электронную версию.

Как бы то ни было, я пишу о романе, который читатели «Гефтера» в большинстве своем в ближайшее время не прочтут, но это колонка не о литературе — или не только о литературе. Она о войне.

Это военная проза, не вполне привычная и узнаваемая, потому что мы такой военной прозы не знали. Да и войны такой мы еще не знали, — ее не было в нашем реальном опыте, и в книжном — тоже не было.

Привычная нам военная проза — она про солдат или про «лейтенантов» (есть такое хрестоматийное определение — «лейтенантская проза»), она про генералов, наконец; она про то, как воюют. Ну, еще про тыл, но это такой тыл, который определяется от противного: вот тут тыл, потому что где-то есть фронт, тут люди живут тыловой жизнью, но они всеми сюжетными нитями связаны с теми, кто на фронте. Короче говоря, в военной прозе всегда есть некое ощущение границы, какое-то явное или подразумеваемое целеполагание, герои такой прозы необязательно «герои» в буквальном смысле, они могут быть кем угодно, но есть что-то, что они про себя и мы про них знаем наверняка, потому что… это война, и она делит мир на «своих» и врагов.

И вот проза, непривычная нам, потому что война непривычная (есть уже устоявшееся определение «гибридная», но это определение — внешнее и по отношению к вовлеченным в войну людям, и по отношению к этой прозе, которая менее всего «внешняя», и ее «объективность» создается иными средствами, гораздо более сложными, нежели условный «посторонний наблюдатель»). Война здесь не столько описывается, сколько ощущается, это какой-то непреходящий страх, чувство опасности и неочевидности всего происходящего, отсутствие опознавательных знаков и тех самых границ — реальных и метафизических, которые привносят в нашу жизнь определенность и устойчивость, которые ее упорядочивают, делают ее «укладом». Мы их не замечаем, когда они есть, но стоит им исчезнуть, как все вокруг становится зыбким и ненадежным, знакомый обустроенный мир вдруг исчезает, расползается, расплывается, как потеки воды на стекле, и сама жизнь уходит из-под ног, обращается в выживание. Человек выживающий как бы «отмораживается», он становится неприхотливым и смиренным, он предельно чуток к звукам и запахам, притом что старается ничего не слышать и ничего не чувствовать. Он старается не думать, потому что разум отказывается применять себя к происходящему, отказывается видеть в нем смысл. Человек выживающий привыкает к неустойчивости и неизвестности, он теряет ощущение времени как перспективы, его время и пространство дробное, прерывное, у него нет будущего и нет планов на будущее, у него нет пространства — личного и привычного, есть только места временного пребывания, более или менее безопасные. И потому этот роман делится на дни (всего три дня), потому его пространство измеряется короткими переходами: еще 100 метров, еще 50, до подъезда, до подвала, до моста…

Настоящее (историческое) время тут можно определить с некоторой приблизительной вероятностью как январь 2015-го, и, соответственно, по передвижениям сил можно вычислить место: окрестности Дебальцево и Углегорска. Но для прозы это неважно, там время просто — зима, холодная и промозглая, а место задается именами нарицательными, а не собственными: город, станция, переезд, вокзал. И время, и место дается ощущением, эта проза вообще втягивает в себя именно реальностью, заразительностью ощущения: сама материя ее как бы пропитана промозглой сыростью и дымом. Сюжет незамысловатый, его легко пересказать и переложить на привычные нарративные модели: в первых рецензиях уже произнесли все эти слова — зона, сталкер. Наконец, сама я, до того как вышел полный текст и автор с издателем в многочисленных интервью рассказывали о герое и его передвижениях, предполагала, что это будет старая добрая вальтерскоттовская история про «нарушителя границ», человека случайного, который оказался «своим среди чужих и чужим среди своих», в общем, история более или менее знакомая нам… например, по «Капитанской дочке».

Но все оказалось иначе, это, в самом деле, другая модель, скорее квест, нежели традиционный роман; и герой такой, которого не было раньше, как не было раньше этой войны, этих людей и этой зимы 2015-го с ее мутными и непонятными отступлениями-наступлениями, «сводками с мест», скорее затемняющими, нежели разъясняющими границы фронта и тыла. Короче говоря, главный в этой прозе — тот самый случайный-неслучайный человек, который, ничего не ведая о передвижениях линии фронта, отправился забрать племянника из интерната и оказался в оставленном регулярной армией городе, в ничейной обстреливаемой зоне. Настоящая интрига в самом характере героя — изначально слабого и послушного, привыкшего к элементарной защищенности, привыкшего не выбирать, не думать, делать, что говорят, — здесь следует произнести слово «инфантильный», а затем открыть его профессию: Паша, Павел Иванович — учитель. Он без конца это повторяет, это его шиболет и его заклинание, притом что он плохой учитель, он терпеть не может школу, дети его не слушают, его никто не слушает (до сих пор не слушал). Кроме всего прочего, он учитель украинского языка, а тут никто не говорит по-украински, он тут ни к чему, он не к месту, он не пришей кобыле хвост. И вот именно поэтому — потому что не хотел быть ни на чьей стороне, ничего не хотел знать и делал, что говорят, теперь он оказался там, где оказался: в только что оставленном украинской армией городе, где хозяйничают местные бандиты, а власти нет (еще нет, — она потом появится в опереточных кубанках и шароварах с лампасами, и тут, по идее, должна возникнуть параллель с романом, который в украинской литературе поминать не принято).

И дальше происходит самое важное, то, что должно происходить в романах и что делает эту прозу именно романом: герой проходит некий путь, который меняет его, и читатель проходит этот путь вместе с ним. Оказавшись там, где нет власти, которая защитит, где нет никого, кто бы сказал, что делать, этот самый Паша становится тем, кем должен быть. Сначала он просто делает то, что нужно делать, потом принимает решения, — ведь больше некому, и наконец, он превращается в того, кем он до сих пор лишь называл себя, — в учителя, т.е. в человека, которого слушают и который отвечает за малых сих. Кажется, что сначала он повторяет название своей профессии как мантру, а затем — как в том детском упражнении: много раз повтори — и поверишь, — так вот ближе к концу он говорит «я — учитель» как человек, облеченный властью.

Наверное, главное, что нужно сказать о настоящем смысле романа под названием «Интернат», — это роман о малых сих. Я сейчас не буду говорить о титульной метафоре, я скажу об этом потом, пока же речь о втором герое — о племяннике, которого Паша выводит из «зоны». Поначалу кажется, что 13-летний подросток взрослее своего незадачливого дяди, что он больше знает обо всем, что происходит, что он все понимает и готов постоять за себя. Но в какой-то момент оказывается, что он все же ребенок, больной и слабый, что он скорее храбрится, что он готов слушаться и быть ведомым. Однако на последних страницах происходит вещь совершенно неожиданная и в литературном смысле чрезвычайно эффектная: внезапно меняется то, что называют «оптикой», меняется повествователь, появляется первое лицо и роман превращается в Ich-Erzälung. Паша из героя-протагониста, т.е. из персонажа, чьими глазами мы все это время смотрели на происходящее, превращается в объект наблюдения, теперь уже мы видим его со стороны, мы смотрим на него глазами племянника, и в этот момент, как ни странно, он действительно становится главным героем, он оказывается в фокусе. Триста страниц романа он был чем-то вроде зеркала, «магического кристалла», сквозь который мы смотрели на все происходящее, и лишь на последних страницах мы смотрим только на него. У такого внезапного оптического превращения есть сюжетное объяснение: Паша только что был рядом со смертью, и, человек эмпатии, он пережил смерть, он утратил ту прозрачность, которая делала это повествование возможным, позволяла нам смотреть сквозь него и его глазами. Наконец, такая перемена ролей открывает еще одну неожиданную вещь: все это время Паша смотрел на своего племянника как на больного ребенка, теперь оказывается, что и сам Паша болен (и дело не в покалеченной руке, которой он стесняется, и поэтому в тексте ее так много). И ребенок точно так же все это время боялся за него.

И напоследок — о заглавной метафоре. Тут все довольно просто и понятно, и тут есть вопросы к «литературе». В самом деле, интернат — это место «ненужных», «лишних» людей. Да, Донбасс был украинским «интернатом», тут никто никого не жалел (и это навязчивый рефрен романа — никому никого не жаль). Многим его и сейчас не жаль, в этом смысле «Интернат» — роман даже не столько о «малых сих», но о разных изводах равнодушия: есть равнодушие так называемого «ватника» (Паша в своем исходном «отмороженном» состоянии — классический «ватник»), то равнодушие, которое сделало возможным все, что произошло с Донбассом. И есть наше равнодушие к Донбассу, когда — не жаль. Там есть еще один персонаж — иностранный журналист, он появляется в самом начале и в самом конце, он старается помочь, но в нем есть какая-то отстраненность, которую Паша, «человек эмпатии», почуял, и которая его задела, — в буквальном смысле: кажется, именно после этой встречи он «просыпается». Но есть в этой тотальной и навязчивой метафорике что-то упрощающее: иногда кажется, что Жадан не доверяет читателю и договаривает то, что договаривать не нужно, что он сбивается в лобовую публицистику, в примитивный игровой квест-хоррор, что он теряет меру, наконец. Да, интернат, дети, женщины, сироты, больные старики, но вот еще и бездомные псы, которые появляются через каждые пять — десять страниц, чтобы еще и еще раз досказать все, что должно быть сказано о тех, кого «не жаль». Настоящая проза Жадана устроена тоньше и сложнее, чем примитивный квест, и она убедительнее, чем простая притча с моралью. Всю эту избыточную метафорику глаз читателя, в лучшем случае, пропускает, чтоб затем вдруг остановиться, как тот безымянный водитель-игуана, что провозит Пашу через неустановленные границы, — вот он останавливается, выходит из машины, набирает пригоршню темного снега и рассыпает его по грязному лобовому стеклу. И Паша смотрит, как стекает вода, как за грязными разводами открывается, расширяется видимое пространство, и мы смотрим вместе с ним, и мы уже там, внутри, и нам холодно и страшно. Страшно и холодно.

Комментарии