Драма памяти

«Незаконное дитя элегии». Новое «гефтеровское» обсуждение «романса» Марии Степановой

Дебаты 15.01.2018 // 916

Книга Марии Степановой, как это свойственно именно современной книге, отличается «высокой сознательностью», пониманием собственной генеалогии — более того, она, в целом, и посвящена собственной генеалогии в самом широком и самом узком смысле. Если поэтические тексты, по словам Пастернака, рассказывают прежде всего о своем происхождении, даже (добавим) самозабвенно не помня и не зная его, то здесь случай обратного усилия, создавший поэтику метапоэтического текста. Автор выводит на свет то, что создало и продолжает создавать его, и та граница освещенности, которую образуют сами его усилия, становится предметом различения — собственно фабулой.

Вспоминая историю собственной семьи, Степанова рассказывает историю памяти как историю фрустрации и как историю романса, который, незаконное дитя элегии, всегда посвящен разрыву между теперь и тогда.

Почему важно вспомнить? Потому что вспоминаемых нет. Почему важно помнить? Потому что вспоминаемые есть. Именно мучительная и ставящая под сомнение обе свои части одновременность есть и нет оказывается источником самых сильных чувств и одновременно фрустрирует эти чувства (как в рассказе об американском художнике, создавшем альбом своих семейных фотографий целиком из «собственного материала», сыграв за всех исчезнувших).

Но эта амбивалентность ушедшего вечна. А книга Степановой посвящена новой драме памяти, которой как будто не знали адресаты надписей на античных погребальных стелах.

У жизни нет настоящего свидетеля — те, что есть, только временно исполняют обязанности свидетелей, они сами часть чужого пейзажа, тени на фотографии, выжившей в чьем-то архиве.

Жизнь нуждается в свидетеле и свидетельстве и, может быть, живет только для него одного.

Жизнь нуждается в свидетельстве, которое превосходило бы ее саму и тем самым довершило бы ее и одновременно отпустило бы к ее земным и воздушным корням.

Но именно это довершение невозможно, и его невозможность входит в состав нового произведения искусства — такого как сверхкнига Шарлотты Саломон.

Прошлое приходит как то, с чем что-то необходимо сделать: что-то сделать с тем, с чем все уже сделано.

Вальтер Беньямин, упомянутый в книге и вполне годящийся в ее герои, когда-то перед лицом не исторической катастрофы, но катастрофы самой истории, заговорил о спасении прошлого. Этого спасения не может дать историзм, потому что в нем прошлое сожрано победителями — теми, кому досталось бесконечно растяжимое время прогресса. Прошлое хочет быть спасенным в настоящем, и проникновение лезвия прошлого в настоящее и есть осколок мессианского времени:

«В представлении о счастье непременно присутствует представление об избавлении. С представлением о прошлом, которое история выбрала своим делом, все обстоит точно так же. Прошлое несет в себе потайной указатель, отсылающий ее к избавлению.

А если это так, то между нашим поколением и поколениями прошлого существует тайный уговор. Значит, нашего появления на земле ожидали. Значит, нам, так же как и всякому предшествующему роду, сообщена слабая мессианская сила, на которую притязает прошлое. Просто так от этого притязания не отмахнуться. Исторический материалист об этом знает».

Забавно, что в гениальном тексте Беньямина для спасения прошлого призывается «исторический материализм», который в своем реальном существовании как раз занимался переработкой прошлого в пустоту гомогенного времени прогресса.

Но по-настоящему важно то, что Беньямин угадал один из важнейших переворотов, произведенных осмыслением катастрофы, в которую он еще только входил: больше нет «естественной смерти», венчаемой таким же естественным и оправданным забвением. Смерть разоблачила себя.

Именно подозрение сделанности, произведенности забвения, в котором мы продолжаем участвовать, образует новую драму памяти, а через некоторое время фрустрирует ее подозрением в такой же сделанности самого поминания.

Прошлое оказывается носителем воспроизводящей себя катастрофы, радиоактивности, которая продолжает время взрыва, не позволяя ему схлопнуться в ушедшем мгновении. В нем заключена сила, которую невозможно обезвредить. Раньше силой прошлого оказывалось «вечное» — то в нем, что «общей избежит судьбы». Но сейчас нас неодолимо притягивает и мучит именно то, что общей судьбы не избежало — само умершее, пораженное смертью как чем-то всеобщим и исключительным одновременно.

Образ прошлого — общая могила. Каких поступков она требует от нас? В чем наша слабая мессианская сила? Может быть, именно в осознании неупотребимости жизни, которая даже смерти своей не принадлежит.

Читать также

  • Охота за прошлым

    Редакционное обсуждение книги Марии Степановой «Памяти памяти»: Ирина Чечель

  • Капли и дожди памяти

    Редакционное обсуждение книги Марии Степановой «Памяти памяти»: Александр Марков

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц