Историческая политика – 2013: наметки и прогнозы

2013 год начался без особых «историко-политических» эксцессов. Но чего ждать от него в дальнейшем? Об историографическом понятии «исторической политики», об исторической компаративистике и не только о них — наши эксперты.

Дебаты 23.01.2013 // 1 304
© Flickr / Mariano Kamp

1. История какой страны в XX веке кажется Вам наиболее интересной и наиболее трагической и почему?

2. Чего Вы ждете от 2013 года в плане исторической политики в нашей стране?

Сергей Ушакин, профессор славистики и антропологии Принстонского университета (США)

1. История Германии. Шокирующий пример того, как комбинация внешнеполитических и внутриполитических сил может привести к радикальной трансформации страны. И, как правило, не в лучшую сторону. Любопытно ведь, что своих колоний Германия лишилась не в ходе антиколониальной борьбы: колонии забрали и поделили другие, более сильные империи после 1918 года. Потом — Веймар, затем — Вторая мировая война, точнее, создание машины по уничтожению. Раздел страны на Восточную и Западную Германию, который последовал после поражения, опыт жизни в этом разделенном пространстве… Да и болезненный опыт соединения. Германия ХХ века — это страна, которую бесконечно делили другие страны в ответ на попытки самой Германии выйти за свои пределы. На этом фоне российская история как-то видится менее трагичной. По крайней мере, сегодня. В России беды, как правило, внутренней природы. Внешний мир здесь присутствует лишь в «ответном» режиме — закон «Димы Яковлева» как ответ на Акт Магницкого. Инициатива вовне тут редка. Повторюсь — сегодня. Видимо, сказывается привычка строить нечто в одной отдельно взятой стране.

2. Ничего особого не жду. Но скажу, чего бы хотелось ждать. Хотелось бы, чтобы — под давлением Института истории и российских историков — был поставлен вопрос об открытии советских архивов. Ну нельзя лишать страну доступа к своей истории последних 70 лет! Я вижу, что происходит с аспирантами в США, с которыми я работаю: фокус на 1930-х практически полностью связан с доступностью документов. Все остальное — пока под замком, по тем или иным причинам. В России, скорее всего, происходит то же самое. Зачем нужно перекрывать кислород историкам и исследователям, мне малопонятно. Не бывает истории без архивов. Точнее, без архивов, как раз, бывает только историческая политика. А хотелось бы еще и истории. Я не знаю, кто принимает решение по этим вопросам, но то, что решение ошибочно, — очевидно. Нужен закон о свободном доступе к информации. Ну и совсем уж из фантазий по поводу исторической политики: хотелось бы, чтобы открыли Кремль. Не частично, не кусочками — а большинство помещений. Но, я, скорее всего, реализацию этой фантазии на протяжении своей жизни не увижу.

Игорь Задорин, руководитель исследовательской группы «Циркон»

1. Россия, Германия, Япония.

2. Будет расширяться «массовое историческое творчество» — переосмысление и сотворение истории интересующимся и заинтересованным Обывателем, активное вхождение в исторический дискурс популярных мифов, легенд и «реконструкций».

Виталий Куренной, профессор, заведующий кафедрой наук о культуре факультета философии НИУ ВШЭ

1. Однозначный ответ — история России и история Германии. Обе страны оказались заложниками современного исторического процесса и его последствий, которые не были предусмотрены проектом модерна. История этих двух стран в XX веке оказалась трагической из-за количества жертв и драматической в силу неожиданных последствий тех трагических событий, которые эти страны испытали на себе и которые продолжают оказывать влияние на современность.

2. Очевидно, что государство будет пытаться вернуть идеологические позиции, утраченные в постсоветское время. Это видно по текущей деятельности министерства культуры, некоторым заявлениям депутатов и т.д. Как следствие, происходит возвращение советского имперского дискурса, что крайне негативно воспринимается образованными слоями населения. В новом году историческая политика государства будет следовать этой тенденции, но вряд ли такая позиция станет результативной и вызовет поддержку со стороны интеллигенции, экспертного и научного сообщества.

Ольга Крыштановская, доктор социологических наук, директор Центра изучения элит Института социологии РАН

1. Естественный ответ — Россия, но этот ответ очевиден и банален. Не могу ответить на этот вопрос более подробно, так как не знаю историю других стран достаточно глубоко, чтобы сравнивать и анализировать.

2. Не могу ответить на этот вопрос, так как плохо представляю себе, что такое историческая политика. Что такое национальная политика — понятно, что такое культурная или молодежная — тоже. А вот историческая?

Борис Кагарлицкий, директор Института глобализации и социальных движений

1. Ответ напрашивается: конечно, Россия, точнее Россия — СССР. Хотя трагедий в ХХ веке было множество, и в обывательском понимании (в смысле разных несчастий, бедствий и ужасов), и в высоком философском смысле. ХХ век — российский и советский век. Разумеется, это еще и американский век. Но история США — не трагична. А русская история — это история революции, которая определила облик мира на протяжении столетия. И крах Советского Союза — это еще и катастрофа всего европейского просвещения, прогресса и, на самом деле, фундаментальных идей демократии. Именно поэтому после падения СССР западная либеральная демократия вступила в полосу беспрецедентного морального кризиса и институционального распада. Иной вопрос, что сюжет, на мой взгляд, не еще закончился.

2. Не очень понимаю, что такое «историческая политика». Это та политика, которая становится частью истории? В таком случае, думаю, можно говорить о распаде режима постсоветской Реставрации. Но как быстро и насколько драматично будет этот процесс идти? Пока не готов предсказать. Думаю, что после какого-то переломного момента процесс пойдет стремительно, революционно. Но когда наступит этот момент? Не берусь предсказывать.

Руслан Хестанов, профессор кафедры наук о культуре факультета философии НИУ ВШЭ

1. Конечно, по факту рождения мне интересна история России. Но я бы не выделял ее как «наиболее трагическую» в XX веке. Вряд ли существует объективная шкала, которая позволила бы такие замеры осуществить. По-своему трагичны судьбы Китая, Германии, Афганистана, Вьетнама, Анголы или Никарагуа. На трагизм нет монополии ни у одного народа. В Восточной Европе были народы, которые по два-три раза меняли свое подданство. Трагична ли судьба тех, кто не имел шансов строить собственную государственность? Мне ближе взгляд, преодолевающий центрированную на государстве перспективу. Мировые войны XX века — общая для многих народов трагедия.

2. Целый год мы наблюдали, как политический анализ дегенерировал в психоанализ. Причем психоанализ уникального пациента — президента Путина. Политический процесс замкнут на душевных сложностях отдельной личности, и мы вынуждены копаться в психологических мотивах одного человека. Боюсь, что и в следующем году на кушетке будет все тот же пациент, а политические комментаторы будут стараться грезить его сны яснее, чем он сам их грезит.

Год завершается на спаде митингов и подъеме реакции, которая приняла форму правого популизма. Реакция нашла определенную поддержку в обществе, главным образом в российской глубинке. В следующем году апелляция властей к народной бдительности и национальным скрепам, скорее всего, будет восприниматься как пустая фразеология. Ибо руководство страны страшится любого проявления инициативы общества и склоняется скорее к «аристократическому» заговору. К тому же правительственный популизм жизнеспособен лишь постольку, поскольку проплачивается, когда адресные группы населения становятся его бенефициарами. Популистская фраза недолговечна, когда у населения отбираются права на достойно оплачиваемый труд, образование, здравоохранение или пенсионное обеспечение. Однако Кремль понимает эту опасность и, не желая оплачивать издержки популистской политики, может сделать ставку на поддержание высокого уровня страха и ужаса в обществе.

Этот реакционный курс был бы обречен на успех, если бы в обществе не появилась альтернативная государству публичность. Самое ценное в новой публичности — не организация партий или структур вроде Координационного совета, но появление новой породы людей, множества отдельных личностей, которые руководствуются собственным разумом, а не полагаются на волю и мнение патронов — будь то лидеры «Единой России» или «болотной» оппозиции. Есть надежда, что в следующем году альтернативная публичность выйдет за пределы столицы и на Болотной площади ей будет уже тесно.

Иосиф Дискин, заместитель директора Института социально-экономических проблем народонаселения Российской академии наук

1. Если заменить термин «трагический» — завершающийся гибелью — на драматический, то, конечно, Россия! Почти весь ХХ век Россия находилась в центре внимания ведущих интеллектуалов и политиков всего мира. Россия сделала мощную попытку решить проблемы развития, копившиеся столетиями. Рывок, основанный на «передовой» теории своего времени, рывок, показавший возможности и границы идеологически вдохновленных преобразований, — предмет осмысления социальных теоретиков века двадцать первого.

2. Замечателен термин «историческая политика». Это власть над историей, что ли? Здесь я не эксперт. Если брать этот термин в смысле политики в отношении исторической науки, то здесь я готов высказаться.

Прежде всего, необходимо поставить задачу преодоления методологического изоляционизма исторической науки: требуется интеграция истории в общий корпус социальных наук, использование достижений социальных наук, прежде всего достижений в области теории институтов, социальной антропологии, культурологии, лингвистики и др. Надеюсь, что в 2013 году начнется надлежащая дискуссия среди небольшой части историков, готовых к соответствующим переменам. Было бы замечательно, если бы РГНФ или другие аналогичные фонды объявили программу поддержки методологического и теоретического оздоровления российской исторической науки.

Гасан Гусейнов, доктор филологических наук, профессор НИУ ВШЭ

1. Отдельной истории какой-то страны, по-моему, для исторической науки попросту не существует. Дело не только в том, что после Первой мировой войны, например, от Венгрии оттяпали столько населенных венграми территорий, что «история Венгрии» с тех пор должна была изучаться и как история Румынии, и как история Украины, и как история Югославии, ну и т.п. Что в Венгрии и делали. А потом грянул гром: оказалось, что это изучение нанесло населению тяжелую травму. Другими словами, только представления политической конъюнктуры заставляют преподавать «национальные» истории школьникам и студентам. Но с научной точки зрения понятие «отечественной истории» не выдерживает критики. Со времен Гердера мы имеем дело с всемирной историей человечества. Ну, а там — трагизм без берегов. Трагедия всегда там, куда сначала не посмотрели вовремя, а потом стало поздно смотреть, потому что всех поубивали. Конечно, безмерно трагична судьба страны, где палачи и наследники палачей решают посмертную судьбу своих жертв. Пример: сначала чекисты науськивали толпу на попов и истребляли тех бессчетно, а теперь наследники этих чекистов, напялив рясы, выступают от имени жертв советского режима и охотятся на кощунниц и кощунников уже среди наших современников, на священников-христиан. Конечно, тут нет ничего нового: уже в греческой мифологии полно именно таких перерождений. Но одно дело — мифология, а другое — актуальная политическая жизнь. Не знаю, насколько трагична (скорее, трагикомична) современная ситуация в России. У власти сейчас находятся люди той же закваски, что привели к распаду СССР. Но даже по сравнению со своими предшественниками они — второй и третий сорт. Возможно, так и надо, ведь государственные машинисты просто угнали свою машину, сфальсифицировали итоги выборов, и — да, вроде и большой войны нет, и большинство людей вроде сыты, пьяны и нос в табаке. Вот и не заметят, как все это кончится, как двадцать два года назад не заметили исчезновения СССР. В дико интересное время живем!

2. В плане исторической политики, или политики истории, я жду серьезного усиления произвола со стороны дикарей и узурпаторов. Мы наблюдаем, как ведет себя нелегитимный российский парламент, которому совершенно незачем бояться «избирателей». Дикарство и фетишизм, которые в России проявляются, в том числе, как страсть к юбилеям, будут и дальше процветать. Впереди по меньшей мере два прекрасных повода для продолжения изоляционистской политики истории — 400-летие дома Романовых в этом году и столетие начала Первой мировой в следующем. В отдельных учебных и научных учреждениях будут, конечно, и совместные проекты с Западом. Но как долго это продержится, сказать трудно. Разумеется, будет и сопротивление этому мраку со стороны молодых и продвинутых ученых. Но все-таки уж очень много людей в политическом классе, которых никакая истина уже давно не интересует. А в народе и подавно. И это наплевательство позволяет всяким тварям от политики вколачивать в головы довольно беззащитных телезрителей всякую гадость — от антизападничества до прославления нашей отечественной духовно-воровской системы. Государственная политика истории последнего времени делается уже не в школе, а в СМИ. Поэтому люди подготовлены к любым зигзагам и виражам, никому и ничему особенно не веря. Как в таких условиях проводить разумную политику истории, ума не приложу.

Александр Филиппов, руководитель Центра фундаментальной социологии НИУ ВШЭ, заведующий кафедрой практической философии НИУ ВШЭ, главный редактор журнала «Социологическое обозрение»

1. Наверное, я не буду оригинален, назвав Россию. Это не значит, что я мог бы доказать свое утверждение в споре. Это значит лишь, что мне трудно сопоставить наши трагедии с чужими, больше заинтересоваться кем-то еще. Почему все-таки? Потому что мне легко поставить себя на место практически каждого: жертв и, как сказал бы Эдвард Саид, жертв жертв. Напротив, в положение того, кто видит связи событий и действует благоразумно, убегает от трагедии, мне поставить себя нелегко. У меня, судя по рассказам, был один дальний родственник. Вот как пишет о нем мемуарист: NN был человек очень умный. Когда началась Великая Отечественная война, он не поверил официальной пропаганде. Он, не торопясь, но и не медля, собрался и переехал из Москвы в Алма-Ату со всеми вещами, просидел там до 1943 года и вернулся в свое жилье. Так вот, я не могу себе представить такой же предусмотрительности ни у себя, ни у близких родственников. Непонимание того, во что они ввязались, что творится, чем все это закончится у людей, которые — я могу об этом отчасти судить компетентно — превосходили меня по уму, образованности, жизнестойкости, наконец, по желанию лучшего, чем есть, кажется мне в ретроспективе удивительным и трагическим, но не уникальным. Такой был век, таков был удел живших здесь людей.

2. Я не очень хорошо представляю себе, что такое историческая политика. Но если я понимаю вопрос правильно, то 2013 год станет годом очередного провала в борьбе за нарративную идентичность страны. Откуда она, зачем, что было и с кем было — это вопросы, которые всегда являются предметом борьбы. Но в грядущей борьбе не будет не только победителей, но и самим борцам будет все менее ясно, чего они добиваются. Будет очень много ad hoc реконструкций, но очень мало понимания того, что без больших нарративов все-таки не обойтись. И непонимание этого обернется тем, что и позиции арбитра в борьбе тоже не будут не только бесспорными, но даже и завидными. Это будет текущая политика с моментальными решениями и краткими, но болезненными последствиями этих решений.

Александр Морозов, главный редактор «Русского журнала»

1. Несколько нелепый вопрос — я не историк. И не уверен, что есть какие-то страны (=государства), более трагичные, чем другие. В первой половине ХХ века есть поворотные события, прочно привязанные к месту, топологически локализованные. Они связаны с антропологической катастрофой. Это в первую очередь «верденская мясорубка» (Франция), концлагерь в Освенциме (Польша), блокада Ленинграда (СССР), Соловецкий лагерь особого назначения. Вокруг них вращались огромные рефлексивные усилия литературы, философии, искусства. Во второй половине XX века были иные события, может быть, менее трагические, но вызвавшие масштабные, долгосрочные изменения исторического ландшафта. Они стали и узловыми точками переосмыслений. Это Прага – 1968, Берлинская стена – 1989, Манхеттен – 2001. Во второй половине столетия мир окончательно стал массовым, глобальным. И «интерес», и «трагичность» растеклись по всей поверхности шарика, поскольку два больших процесса — деколонизация и урбанизация — породили тысячи трагических и символических сюжетов, от войны в Алжире до войны в Чечне, от фавел Сан-Пауло и поджогов на парижских окраинах до терактов в Лондоне и Мадриде.

2. Весь постсоветский период был очень насыщенным «исторической политикой». Историческая политика имеет три составляющие. Первая — построение и поддержание нарратива объединяющей традиции и в первую очередь «миф творения», т.е. нарратив о создании, происхождении общности. В каких-то случаях это история возникновения государства, а в каких-то — история народности, территории. Вторая составляющая — «историческая политика» реликвий, «святых мест». Это та тематика, на которую обратил внимание в 1926 году Морис Хальбвакс в своей теперь уже классической работе о том, как конструировались «святые места» Палестины. И третья — то, что называют «коммеморацией», т.е. работой коллективной памяти, которая является резервуаром как прославляемого, так и забытого. В значительной мере тематика коммеморации связана со способом работы коллективной памяти с тем, что общность пытается вытеснить из коллективного сознания, забыть или «переназвать».

Материал для анализа в российском постсоветском двадцатилетии имеется огромный. Были гигантские историко-политические дебаты в 90-е годы. Например, история обретения и захоронения останков царской семьи, дебаты о ее канонизации. Дебаты о мавзолее Ленина, о переименовании городов и улиц. У нас пока нет исследования, которое бы воспроизвело атмосферу, контекст «исторической политики» 90-х годов. Очевидно, например, что в первой половине 90-х огромную роль еще играло «отталкивание от советского» — и отсюда внимание и интерес к «несоветскому» и «антисоветскому»: к русской эмиграции, к русскому антикоммунизму (белое движение, власовцы, НТС, монархисты и т.д.). При этом «историческая политика» 90-х годов — в значительной мере «органическая». А в нулевые годы, особенно начиная с 2003–2004-го, когда укрепился режим В. Путина, в ней стало больше государственного «конструктивизма». Здесь было бы интересно исследовать такие эпизоды, как попытка стимулировать дискурс о происхождении русского государства из Новгорода и Пскова, а не Киева, повышение публичного внимания к «унитарным», «имперским» лидерам русской истории — Александру Невскому, Сталину, Петру I. Необычайно интересный «кейс» — массовая установка в различных городах стилистически однородных памятников русских князьям и святым мастерской покойного скульптора Вяч. Клыкова. Или, например, музеефикация мест воинской славы с одновременным выпадением их из активного культурно-общественного обихода. Яркий пример — большой мемориальный комплекс, построенный в районе Прохоровки в Белгородской области. Или многолетние усилия по созданию нового мемориального кладбища для государственных и военных вождей под Москвой.

Чего ждать от «исторической политики» на третьем сроке Путина? Я пока не знаю ответа на этот вопрос. Потому что пока не определился идеологический центр этого третьего срока. Пока мы только знаем, что создано управление в АП по «патриотическому воспитанию» (а стало быть, и по «исторической политике»). Есть «историк» Мединский во главе Минкульта. Есть Путин, объявивший о новом витке «евразийства» (а он, возможно, потребует не только тарифной политики, но и каких-то новых исторических схем). Есть надвигающиеся на нас большие юбилеи: 400-летие дома Романовых (июнь 2013-го), 100-летие Первой мировой войны (август 2014-го). Но какой степени интенсивности будет кремлевская «историческая политика», пока сказать трудно. Путин в вопросах идеологии часто громогласно запугивает, а потом ничего не делает.

Очень интересно, куда будет дальше дрейфовать «история территорий» (т.е. бывшее «краеведение»). В нулевые годы мы пережили целый бум «передатировки древних городов», российские города очень хотели праздновать 1000-летие и более со своего основания. Видимо, в десятые годы большое влияние на «историческую политику» будет оказывать ребрендинг территорий. «Исторические места» в РФ по большей части пока музеефицированы на манер первой половины ХХ века. Борьба за туристическую привлекательность приведет, видимо, к появлению новых артефактов («реликвий», «мест памяти»). Я думаю, что главный тренд «исторической политики» на десятые годы — это альянс урбанистов и историков. Исторические реликвии должны будут играть гораздо большую роль в создании «комфортной среды обитания».

Сергей Митрофанов, журналист, публицист, политический обозреватель

1. На вопрос, история какой страны в ХХ веке мне кажется наиболее интересной, следует отвечать: «России!» Потому что мы живем в России, а у нас, как известно, и ужасти самые ужасные, и радости самые радостные. Хотя в мире, как ни странно, эту нашу уникальность не всегда замечают и признают.

Тем не менее, даже и объективно, история России XX века может быть отнесена к наиболее важным и интересным историям планеты. Не буду перечислять банальности про то, что тут произошел величайший социальный эксперимент, было грандиозное использование социальной инженерии и величайшие в результате него человеческие жертвы. Главное, что НИЧЕГО ЕЩЕ НЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ! Суть в том, что в XX веке изрядная часть евразийского континента вступила в смертельную борьбу за свое историческое будущее, за право остаться в истории, и она захватила весь ХХ век и все еще не закончилась. И НЕПОНЯТНО, ЧЕМ ЗАКОНЧИТСЯ! То есть относительно этой проблемы мы не можем сказать: «ну, ладно, добро обязательно когда-нибудь победит зло», «прогресс перемелет регресс», «Россия будет святиться в веках, и все будут на нее молиться». Сегодня как никогда ясно, что относительно будущего России, относительно ее социальной организации существует огромная неопределенность. Для ученого это должно быть чрезвычайно интересно, а для живущего в России — чрезвычайно драматично.

Из других стран мне интересна история Польши и Франции. Польша, потому что через нее весь XX век прокатывались железные волны межцивилизационного конфликта, но поляки сохранили свою идентичность и европейскость, сами встали с колен и сами выбрались из тупика, поняв, что они Западная, а не Восточная Европа. Франция — потому что она, как терпкое вино, демократична и недепрессивна, пронизана самостью. Даже, захватив ее во Второй мировой войне, немцы ее не завоевали, просто ползали по ее поверхности, такое впечатление. Кончилась война — оккупантов стряхнули, и как будто ничего не было.

2. Если по-честному, то от исторической науки в 2013 году я не жду ничего хорошего. Как и в 2014-м, 2015-м, etc. Историки и никогда-то не оказывались в авангарде научного процесса, не замечены в гражданской смелости, а в ближайшем будущем у них и вообще не будет никаких шансов. Общественные науки, на мой взгляд, все находятся по понятным причинам на спаде. Лучшее, что тут может произойти, это исследование каких-то исторических фрагментов и накапливание материала, который когда-то кто-то смелый сможет революционно интерпретировать. Общая беда исторической науки, таким образом, у нас в том, что в ней отсутствует дисциплинарный и междисциплинарный диалог, некому интегрировать научное знание, чтобы ответить на главное: КАК и ПОЧЕМУ произошло то, что произошло? Некому поставить перед наукой вопросы, что же мы все-таки хотим понять из своей истории. Отчего мы такие умные и замечательные или отчего мы никак не можем прийти к равновесию и миру с собой?

На мой взгляд, интегральная задача предмета — на основе изучения исторического факта обнаружить подземные реки истории с тем, чтобы посмотреть, как эти реки бьют в современность и в будущее. Однако среди профессиональных историков, умученных классической методологией, я редко встречал такой подход.

Виктор Шмыров, директор Мемориального центра истории политических репрессий «Пермь-36», инициатор Международного гражданского форума «Пилорама»

1. Самая трагичная — история нашей страны. Не только потому, что катком проехала по нашим дедам и отцам, да и по нам тоже. Не по неслыханному количеству жертв. Не по попранному в прах достоинству. Это трагедия длиной в век. Трагедия без конца. Как раскололи страну в 1917-м, так расколотому и не дают сойтись. Сталин взялся не из ниоткуда. Он вырос на этом расколе, на этой нескончаемой розни, вражде, питаемых ими неприязни, ненависти и зависти. И старательно культивировал их. Как видим — достаточно успешно.

Я не знаю, что такое страна с наиболее интересной историей. Не понимаю. Самая успешная и динамичная — США. И не потому даже, что стала в ХХ веке самой промышленно развитой, с самым мощным научным потенциалом и комфортной жизнью. Еще в 30-е годы ХХ века там линчевали афроамериканцев. И не просто линчевали, а фотографировались затем с женами и детьми на фоне повешенных. И печатали эти фото как открытки и рассылали знакомым: я видел выставку таких открыток. В 60-е еще были разные скамейки для белых и цветных. А в 90-х успешный и талантливый чернокожий менеджер сетовал, что его «двигают» не за заслуги, а за цвет кожи. Темпы прогресса! Может быть, мы потому их и не любим?

2. Тренд не изменится и будет крепчать. В парадигме уваровской триады. 1 декабря 2012 года В.В. Путин благодаря настойчивости М.А. Федотова подписал распоряжение, запускающее разработку проекта федеральной программы по увековечению памяти жертв политических репрессий. Ее другое название — программа десталинизации. Проект должен быть представлен президенту до 31 декабря 2013 года. Как это будет сочетаться с трендом? Мы, русские, еще и не такое могём! Но предощущения нехорошие.

Владимир Кантор, писатель, литературовед, ординарный профессор философского факультета НИУ ВШЭ

1. Для человека, живущего в России, живущего в русской культуре, ответ на этот вопрос очевиден. Это Россия. Начну со строк поэта Николая Глазкова (цитирую на память), которые прямо связывают «интересность» и «трагизм», и не просто трагизм, а нечто более кошмарное. Но об этом ниже. Пока же стихи:

Я на мир взираю из-под столика,
Век двадцатый — век необычайный:
Чем ты интересней для историка,
Тем для современника печальней.

Ни одна страна в мире не сотворила над собой такого насилия, разве что ее двойник — Германия. Вначале уничтожение своих граждан, введение института заложников, массовые расстрелы, гибель миллионов при попустительстве Запада, надеявшегося, что дикари уничтожат друг друга. Запад забывал свою варварскую историю, трусил дать права соседу. И погибла величайшая страна, в которой гениев было не меньше, чем в Европе. Русская интеллигенция не просто не умела защитить духовные ценности (в том числе христианство), но провоцировала языческие интуиции народа. Вспомним удивление и ужас русских христианских мыслителей, увидевших в революцию далекость народа от христианства. В 1918 году С.Н. Булгаков резюмировал эту ситуацию устами одного из персонажей своего знаменитого сочинения «На пиру богов» (вошедшего позднее в сборник «Из глубины»): «Как ни мало было оснований верить грезам о народе-богоносце, все же можно было ожидать, что Церковь за тысячелетнее свое существование сумеет себя связать с народной душой и стать для него нужной и дорогой. А ведь оказалось то, что Церковь была устранена без борьбы, словно она не дорога и не нужна была народу, и это произошло в деревне даже легче, чем в городе. …Русский народ вдруг оказался нехристианским…»

Чтобы достигнуть огромной власти, писал Бунин, нужна «великая ложь, великое угодничество, устройство волнений, революций, надо от времени до времени по колено ходить в крови. Главное же надо лишить толпу “опиума религии”, дать вместо Бога идола в виде тельца, то есть, проще говоря, скота. Пугачев! Что мог сделать Пугачев? Вот “планетарный” скот — другое дело. Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее; он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек — и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди дня спорят, благодетель он человечества или нет?» Это один из самых страшных исторических уроков, как просвещенный мир смотрел на гибель просвещенных слоев в России и Германии, потом на гибель социальных слоев в России, расовый каннибализм в Германии — и ничего не делал. Хотя русские мыслители-эмигранты твердили без конца, что нет в мире теперь перегородок, что в образовавшуюся пропасть, «преисподнюю небытия» (Федор Степун) рухнут и другие страны. И только когда гитлеровские самолеты начали бомбить Лондон, Запад опомнился и стал искать в борьбе против коричневого дьявола союза с красным. Ну и так далее. Слишком известна и печальна история ХХ века, особенно российская, чтобы еще раз поминать об этом.

Но я бы хотел добавить еще одно соображение. На мой взгляд, принципиально важное соображение. Этот период в ХХ веке я бы не назвал трагическим. Это была эпоха абсолютного УЖАСА. Когда-то Кьеркегор ввел это понятие (Angest), но тогда это казалось игрой ума. Трагедия предполагает некую личность, перед которой стоит некий выбор. В концлагерях Мефистофель не приходил и не искушал, в массовых смертоубийствах личностей не было, была кафкианская ситуация, когда тебя давит безличностная сила. Я как-то написал об этом в свой статье о Кафке («Ужас вместо трагедии»). Хайдеггер (у которого понятие «страха», «ужаса» одно из центральных в философии) определил эту эпоху гениальной формулой (в гениальном переводе А.В. Михайлова) — «Нетость Бога». Ушел Бог, ушла возможность трагедии. Тема трагедии стала возвращаться в конце 50-х, в Германии чуть раньше. Когда пришла пора осмысления и уцелевшие начали осознавать себя в личностном регистре. Но, конечно, такие самоубийственные эксперименты не проходят даром. Бэкграунд вплоть до нашего времени остается неизменным. Ощущение возможности возвращения ужаса, как мне кажется, только-только начинает проходить у молодых.

2. Самый странный вопрос, который со времен появления журналистики задается постоянно, несмотря на то что история показывает ошибочность ВСЕХ прогнозов. Когда-то Фридрих Шлегель сказал, что историк (тем более философ) — это «пророк, угадывающий назад». Гегель добавил, что сова Минервы вылетает в сумерки. Угадывают ли писатели? Жюль Верны — пожалуй, но не Чернышевские и Замятины. Ни одна утопия не исполнилась, но не исполнились и антиутопии, писатели только кричали, какой ужас будет, если утопия будет доведена до своего логического конца. Но тоталитарные структуры рождались не из идей, а из мифологических представлений народных масс, для которых идеи мыслителей были хорошими ширмами. Конечно, некие идеи могут провоцировать восстание мифологических смыслов. Но сегодня таких идей я не вижу. Если, конечно, не считать происходящее сегодня (шоу и прочие медиа) всего лишь преддверием апокалипсического завершения истории. По слову Томаса Элиота, история закончится не взрывом, а всхлипом. Но апокалипсические сценарии не дело ученого, писатель (как Достоевский) может указать на болезни общества («бесовщина»), наметить контуры катастрофы, но не более чем контуры. Короче, футурологические прогнозы, может, и интересны как игра ума, но не более того. Единственное, что могу сказать в плане политики, это очень простое наблюдение — образованные слои расходятся с властью. Чем это кончится, сказать трудно. Буквальных повторений история не знает. Она, конечно, ничему не учит, но о чем-то предупреждает…

Читать также

  • Историческая политика – 2013. Продолжение

    И вновь об исторических и историографических перспективах. Виталий Дымарский.

  • Историческая политика – 2013. Продолжение

    Вдогонку за нашим опросом по российской «исторической политике» мы получили отклик специалиста по этой проблематике, редактора сборника «Историческая политика в XXI веке» (М., 2012) Алексея Миллера.

  • Комментарии