Национализм и сознание

Лекция легендарной Лии Гринфельд в интернет-журнале «Гефтер».

Дебаты 08.07.2013 // 2 346
© Ahmad Hammoud

Невозможно сомневаться в том, сколь великая честь для меня, и я не устаю это подчеркивать, читать десятую ежегодную Гелльнеровскую лекцию в канун самого видного мирового форума по исследованиям национализма, что дает мне возможность лично высказать признательность памяти великого интеллектуала.

Как и мой отец, Эрнест Гелльнер родился в 1925 году в Париже. Как и мой отец, он родом из еврейской семьи, выходцев из восточноевропейской, славянской страны, где все народы были перемешаны (только мой отец из России, а отец Гелльнера из Богемии). И, как и мой отец, Гелльнер вернулся и окончательно сформировался в стране своего наследия. Как в смысле возраста, так и в смысле интеллектуальных жизненных предпосылок я вполне гожусь ему в дочери. Книга Гелльнера «Нации и национализм» (1983) стала отправной точкой моих собственных исследований в этой области; но, как часто это случается в отношениях между родителями и детьми, мой подход был скорее радикальным, чем консервативным: я была движима глубоким несогласием с его мыслью, а не присоединением к ней. Я разошлась с ним на самом фундаментальном уровне, на уровне онтологии того предмета, которому мы себя посвятили. Если Гелльнер, как и все социологи-структуралисты и материалисты в философии, рассматривал общество и историю эссенциально, как продолжение биологической эволюции (надо заметить, более напоминающей ламарковскую, чем дарвиновскую), то я опиралась в своих рассуждениях на эмпирическое обобщение: человечество представляет собой своеобычную реальность, отличающуюся от всех других животных видов тем, что оно передает свой способ жизни из поколения в поколение символически, а не биологически — то есть нематериально, а не материально. Эта особенность, которая одна уже требует для человечества собственного дисциплинарного подхода, неизбежно отражается как в специфике человеческого общества (потому что человеческое общество, в отличие от животных обществ, организовано символически, а не материально), так и в особенностях человеческой истории, потому что история человечества, в отличие от развития других животных видов, регулируется культурной, а уже потом биологической эволюцией. Отсюда проистекает необходимость при изучении исторических и социальных процессов сосредотачиваться на культуре, рассматривая культурные (символические) факторы одновременно как объяснительные принципы и требующие объяснения явления.

Но несмотря на это фундаментальное несогласие в некотором важном смысле я иду по стопам Эрнеста Гелльнера. Я согласна с его подразделением академических ученых на племя релятивистов, на племя фундаменталистов и на племя рационалистов скептического настроя, которых он называет «пуританами Просвещения». Как и он, я себя отношу к последней группе. Я полностью разделяю его недоверие к институциональному дисциплинарному разделению на «антропологию, исследования ареалов, экономическую историю, политику и социальную науку», которое он всегда преодолевал. В своей лекции я бы дополнила этот список, чтобы покончить с неразумной изолированностью и некоторых других исследовательских традиций. Я очень надеюсь, что мой труд продолжает наиболее вдохновляющее начинание Гелльнера: спор с эмпирически неосновательными интеллектуальными мнениями. Согласился бы он со мной, даже если мой путь ведет меня все дальше от его выводов? Конечно. Ведь для Эрнеста Гелльнера, как писалось в одном некрологе, «было не так важно оказаться правым, как отказываться от хороших идей, если они неверны».

К сожалению, мне ни разу не пришлось попросить Эрнеста Гелльнера представить какую-то наглядную схему (pictogram) национализма. Но замечательно, насколько этот тридцать второй рисунок может раскрыть чье-то понимание. Поэтому я прошу своих студентов сначала рисовать такую схему при начале дискуссии. Они неизменно рисуют флаги и/или людей с оружием. А когда в конце обсуждения я тоже прошу нарисовать схему национализма, эмблема уже совсем другая: они рисуют глобус и маленьких безоружных людей, которые часто говорят что-то вроде: «Моя идентичность!» Флаги и оружие перестают быть центральной и значимой эмблемой национализма.

Говоря кратко, национализм — это и есть культура современности. Это символическая калька современной реальности, того способа, которым мы видим и потому конструируем мир вокруг нас, специфически современное сознание. В центре этого сознания стоит образ значимой реальности, которую мои слушатели и попытались выразить в виде глобуса. Будучи всего лишь картинкой, глобус выражает только непосредственно видимые свойства, опорные линии; но даже при этом оказываются схвачены существенные характеристики национализма. Образ значимой реальности секулярен: он ограничен миром, данным нам в ощущении, — почему мир, мирское, и становится источником собственного смысла, становится в конце концов значимым. А так как внутри этого мира самый значимый элемент — населяющие его люди, то этот образ не только секулярен, но и гуманистичен в основополагающем смысле [1].

Почему такой взгляд на мир называется «националистическим»? По чисто случайным, исторически контингентным причинам. Особенно учитывая, что слово «нация» в свое время означало малую группу, воплощающую власть в соборно-церковных вопросах. Или же «элиту» по отношению ко всему населению как «народу» в Англии [2]: данное нежданное лингвистическое событие, произошедшее в начале XVI века, помогло представителям новой аристократии короля Генриха рационализировать свой опыт вертикальной мобильности, который не мог быть осмыслен в былых терминах, потому что в действительности противоречил традиционным феодальным и религиозным образам реальности. В силу этих же причин, этот термин символически придал массам населения достоинство элиты и переопределил сообщество «людей» как одновременно и суверена (как воплощение высшей власти), и союз взаимодействующих индивидов, каждый из которых имеет общее свойство — занимать любое социальное положение. Другими словами, был заложен фундамент общества равных. Именно в этот момент слово «нация» приобрело нынешнее значение суверенного народа, состоящего из принципиально равных индивидов; и всякое сообщество, определяемое как нация, неизбежно стало реструктурироваться как подобный «народ». Так возникло определение сообщества людей в мире как суверена, так что все внимание теперь было приковано к этому миру, к человечеству, где Богу места не находилось — и так сформировалось в существе своем секулярное сознание. В свою очередь, секуляризация мировоззрения усилила эффективность принципов народного суверенитета и равенства, которые и определяют понятие «нации» в современном смысле.

Подводя итог: национализм — это фундаментально секулярное и гуманистическое сознание, основанное на принципах народного суверенитета и равенства. Все эти три отличительных свойства налицо в любом частном случае национализма. Обобщая, можно сказать, что культура современности по существу националистическая в том смысле, что в ее сердцевине лежит националистический взгляд на мир и что этот взгляд на мир проецируется в любой сфере культурной и общественной деятельности. Отождествление национализма с «культурной современностью» означает, что национализм есть верный слепок культурных оснований современной социальной структуры, экономики, политики, международных отношений, образования, искусства, науки, семейных отношений и т.д., и т.п. — я упоминаю лишь самые показательные из характерных свойств современности, ставя их в восходящем порядке по важности. Начнем с современной экономики.

Вопреки распространенному мнению, современная экономика, если говорить грубо, — это продукт национализма благодаря тому видению социальной реальности, которое обеспечивает экономическую деятельность особой мотивацией — перенаправляющей ее от «поддержания жизни» к «поддержанию роста» [3]. Экономические эффекты национализма — по большей части результат лежащей в его основе идеи равенства. Начнем с того, что определение всего населения, то есть народа, как нации, то есть как элиты (если исходить из прежнего смысла слова «нация» в церковном контексте), символически возвышает низшие классы и представляет аристократической (благородной) всю их деятельность. Экономическая деятельность в целом, в которую вовлекается подавляющее большинство народа (и которая поэтому никогда не пользовалась почетом в донациональных обществах), приобретает особый статус и опирается на талантливых людей, которые при различных обстоятельствах достигли определенного уровня финансовой независимости и потому могут уже не ограничиваться экономической сферой. Наиболее показателен тот факт, что «символическое облагораживание» населения в национализме и создает членство в нации — национальную принадлежность — как почетный и высокий статус, эксплуатирующий чувство достоинства каждого и сделавший уважение к национальной идентичности человека само собой разумеющимся. Именно так обеспечивается вхождение в «сообщество» нации и, в частности, инвестирование каждого члена нации в коллективное достоинство, в «престиж» нации. Престиж — благо по сравнению с чем-то: если какая-то нация пользуется большим престижем, то это значит, что престиж другой нации меньше. Поэтому инвестирование в национальный престиж неизбежно вызывает к жизни нескончаемое соревнование между нациями: сколь бы великий престиж ни приобретал кто-то в данный момент, завтра он может оказаться среди проигравших. В отличие от других типов обществ, нации неизбежно всегда соревнуются. Это соревнование проходит во всех сферах коллективных достижений: моральной (например, соблюдение нацией прав человека), культурно-творческой (наука, литература, музыка и т.д.), военной и политической. Любая отдельная нация выбирает те сферы соревнования, в которых она рассчитывает стать первой или хотя бы приблизиться к вершине, и забывает о тех, в которых она будет скорее всего посрамлена. Например, Россия всегда стремилась соревноваться с другими на культурной и военной арене, но не в экономике. Так как экономическое соревнование входит в число тех дел, в которых участвует вся нация, внутренний порыв национализма к соревнованию открывает путь экономике бесконечного устойчивого роста, которая и опознаваема сейчас в качестве «современной». Так как не все нации относят экономику к сферам международного соревнования, в которых они надеялись бы преуспеть, то и не все нации развивают специфический «экономический национализм», иначе говоря, экономические интерпретации национализма, реконструирующие экономическую деятельность исходя из националистического представления о реальности. И поэтому, хотя экономика устойчивого роста (экономика современного типа) и не может существовать без национализма, национализм может существовать без отладки экономики устойчивого роста или экономической модернизации. Но надо сказать, что национализм не может пройти мимо политики. Ведь он не просто содействует, но логически подразумевает, в соответствии со своими основополагающими принципами, реконструкцию политических принципов и процессов. Основополагающий секуляризм и два принципа националистического видения социального мира определяют его как форму сознания как таковую и ее специфические выражения — частные национализмы, выделяющиеся множеством дополнительных свойств. Эти три общие характеристики и объясняют главные политические свойства любого современного общества.

Первым из этих главных свойств следует считать демократизацию универсальности политического действия: тот изумительный факт, что в обществе современного типа политическое действие различимо на всех ступенях социальной лестницы и в каждом уголке национальной территории. Это особенно рельефно видно в сравнении с другими типами обществ: тот уровень политического участия, который мы здесь наблюдаем, неслучайно, как правило, описывается как «гражданское общество». Было бы нелепо говорить о «гражданском обществе» или «политическом действии» в контексте европейского феодального строя или индийского кастового общества, если, положим, упоминать два самых известных немодерных типа общественного устройства. Формы сознания, господствовавшие в них, не допускали существования таких политических феноменов. Их даже представить в то время не могли, потому что они просто логически не совмещаются с тогдашними культурными контекстами. Поэтому национализм более чем рационально сосредоточился на «этом мире», так что принцип народного суверенитета смог легко сочетать изменчивость социальной реальности и ответственность за ее протекание, поручаемую земному сообществу — нации. Сосредоточение на жизни в «мире сем» резко усилило ценность земной жизни для индивида и неизбежно привело к требованию «хорошей жизни», как бы ее ни понимать. Никто уже не хотел подвергаться страданиям и лишениям, пока на то нет особых причин, каких-то общих предпосылок для такого согласия — и уже более не срабатывали убеждения вроде ожидания воздаяния в будущем, перемены жизни и мест души, вроде долга быть свидетелем славы Божией везде, где призван это совершить, или просто смирение с неспособностью изменить собственное состояние.

Более того, в самодостаточном мире, который создан людьми и подвластен переменам, страдание считается сотворенным людьми. Даже естественные бедствия могут толковаться в этом русле: голод, землетрясения или эпидемия оказываются не столько фатальными обстоятельствами человеческого действия, сколько ресурсом, к которому неосмотрительно отнеслись. Личные несчастья, такие как врожденные заболевания, эпидемии и неизлечимые болезни, оказываются вызванными «искусственными условиями нашего существования» (пассивным курением, химическими выбросами и т.д.) или объясняются некомпетентностью медиков. Никакое из этих естественных бедствий более не «происходит как таковое»: никто уже не считает, что все это в природе вещей. Конечно, право на жизнь, свободную от страданий, лучше всего подтверждается, когда страдание объясняется (как это почти всегда и происходит в современных обществах) пороками обществ: войнами, экономическими либо политическими условиями, борьбой за первенство и т.д. Унижение, изгнание, помехи на пути к развитию переживаются как нечто несправедливое, как не соответствующее ожиданиям, как результат незаконного вмешательства злонамеренных «других». Так как время жизни человека на земле ограничено, то начинает считаться совершенно необходимым перемена условий жизни, чтобы ничто не мешало реализации прав человека на жизнь в довольстве, вдали от страданий. При этом создавать подобную жизнь может только активный и темпераментный индивид, человек, отучившийся быть робким и легко принимающий участие в любом политическом процессе, который развернулся вокруг него, какую бы форму таковой ни принимал. В результате вовлечение в «политическое действие» (или «участие» в «гражданском обществе») в условиях национализма — это функция не эксплуатации социального статуса, как это было в феодальной или абсолютистской Европе или в Японии Токугавы, а характера и личности. Но поскольку темперамент с возрастом меняется и молодые люди, например, гораздо более вспыльчивы и неосмотрительно храбры, то это также и возрастная функция — замечательно, что все революционные движения последних трех столетий, от Французской революции до студенческой революции 1960-х годов, были движениями подростков и двадцатилетних, самое большее — тридцатилетних. Еще более значимо то, что в последние три столетия, чего никогда в более ранней истории не увидишь, раз за разом возникали революционные движения, которые не просто настаивали на переменах в обществе, но стремились переделать весь мир в соответствии со своим «замыслом о человеке» (human design). Все формы сознания — никак не отрицание бунтов, восстаний, внезапных вспышек фрустраций и гнева. Все они допускают коллективные действия, движимые выражением чувств, действия без цели — самое большее, с неопределенной ориентацией на исправление недостатков, вопиющих, но определяемых крайне неточно (так что если все задачи и требования и будут осознаны, то уже после совершенного). Но именно революции — это современная форма «политического действия». В их основе всегда лежит национализм.

Главный политический институт нашей эпохи, государство — тоже продукт национализма. Более того, это олицетворение принципа народного суверенитета. Вообще, государство не следует смешивать с правлением: это только одна из форм правления, характерно современная и необходимо бюрократическая. Понятие «государства» (state) как формы правления возникло в английском языке в XVI веке, примерно через пятьдесят лет после закрепления идеи «нации» и начала разработки националистического дискурса. Оно очевидным образом отражало новую реальность, как и в других странах, куда этот термин позднее проникает через переводы. Этой новой реальностью была новая форма правления, вызванная к жизни новой формой сознания, выдвинувшей новый образ того, чем должно быть правление. Так как национализм первоначально развивался в Западной Европе, этот образ наиболее резко контрастировал с существовавшим тогда западноевропейским идеалом правления — средневековым идеалом королевства. Наиболее выдающаяся черта королевской власти — ее личный характер: правление неотделимо от конкретного лица, родившегося в определенное время в определенной семье — ему для осуществления власти не требуются никакие дополнительные качества кроме того, что ему довелось удачно родиться (конечно, само это рождение никогда не считалось случайным и позднее открыто обосновывалось как божественная воля). Напротив, отличительным свойством «государства» становится его внеличностный характер. Так как высшая власть, в контексте национализма, располагается «в теле» нации — в согласии с принципом народного суверенитета, то государственная власть по необходимости становится делегированной, представительной (в том смысле, что она только представляет власть народа) и ограниченной, потому что все полномочия в состоянии нацией отзываться. Суверенитет делегируется должности, а не конкретному лицу, а конкретное лицо осуществляет свои полномочия только в силу нахождения «при исполнении». Государство — это правление должностных лиц, то есть бюрократия. В этом смысле Адольф Гитлер, фюрер, свято веривший, что он представляет волю всего немецкого народа, был всего лишь бюрократом, как бюрократом был и И.В. Сталин, величавший себя генсеком: он мог не верить в это, но заставил верить в это всех остальных.

Наконец, принцип равенства между всеми представителями нации лежит в основе открытого набора на государственные должности: это-то и определяет облик политики в современном обществе более всего. Именно благодаря равному участию как стержневому принципу устройства общества национализм наиболее прямо влияет на само строение общественных отношений. Ведь в современном обществе на этом принципе основана вся социальная стратификация — та узловая социальная структура, в которой сходятся и сообщаются все социальные системы. Именно, система социальной стратификации современного (национального) типа представляет собой нечто прямо противоположное системе стратификации прежнего типа — системе европейского феодального общества. Вместо жесткой структуры, с непреодолимыми границами между сословиями, переход между которыми возможен только по особой милости, мы получили открытую систему, с условными и чисто теоретическими разделениями, которые на практике не всегда и видны, потому что все меняется и все переходит в другое состояние по неисчислимым каналам социальной мобильности. Ничьи место в обществе и роль в обществе уже не определяются правом рождения, которое некогда предопределяло (или, во всяком случае, должно было предопределять) весь жизненный путь человека. Напротив, человек сам избирает, чем будет заниматься, и достигает положения в обществе, поднимаясь с годами на все более высокую ступень. «Совершенствуя себя», он «берет новые высоты», и это подразумевает существование специфической вертикальной мобильности. В обществах современного типа никто не будет жаловаться на «карьеристов», «выскочек» или, как бы это ни было искусительно, «нуворишей». От человека и ждут дерзости, стремлений, амбиции успешно продвигаться все выше по социальной лестнице. Поэтому нет ничего удивительного в том, что нищий семинарист из Грузии стал могущественным правителем великого СССР, мальчик из небогатой ленинградской семьи, поработав во внешней разведке, стал президентом лишь немного уступающей СССР России, дочь зеленщика стала премьером Великобритании, а сын матери-одиночки, мучившейся во втором браке с автомехаником из Арканзаса, дважды был избран президентом США. Наша форма сознания, национализм, признает такую карьеру нормальной, уважаемой и даже по природе вещей необходимой. Сочетание принципов народного суверенитета и фундаментального равенства «участия» и создает современную демократию: если народ сам управляет собой, то участие в политике должно быть открыто любому представителю нации.

Процесс привлечения к «политическому участию» в демократических национальных современных обществах резко отличается от того, что предлагают формы сознания, отличные от национализма.

Каковы бы ни были различия между национализмами (а я уже не раз писала о том, что они могут быть весьма значительными), во всех нациях происходит существенный, а не случайный процесс «вовлечения самих себя в политику», всегда зависящий (хотя и не до конца определяемый) от индивидуальной инициативы, природы личных амбиций и таланта; тогда как в других обществах такое вовлечение подчинено строго намеченной траектории от конкретного исходного положения в обществе к специфическим политическим функциям, и только исключительные обстоятельства позволяют эту траекторию обойти.

Эгалитаристская установка в националистическом образе общества, подразумевающая открытую и текучую систему социальной стратификации, то есть отмеченную социальной мобильностью классовую систему, превращает индивида в агента истории, основывая его положение в обществе и статус на приобретаемых благах — богатстве и образовании. Когда культура национализма импортируется в традиционное общество, она неизбежно подрывает исконную жесткую стратификацию (основанную на порядках званий, на праве собственности или на религиозной кастовой системе), в которой положение в обществе зависело от рождения. Пока семья, а не индивид, была агентом истории, социальная мобильность являлась нелегитимной. Так как система стратификации и представляет собой узловую социальную структуру, в которой все остальные структуры пересечены и влияют друг на друга, то она не в состоянии существовать обособленно, но только посредством других структур. Поэтому очевидно, что неудержимое реконструирование социальной стратификации, происходящее при возникновении или внедрении национализма, меняет саму природу экзистенциального опыта, желаний и упований, фрустраций, страха отдельного человека, саму природу его страстей, а значит, и счастья и страдания. В современном мире, движимом национализмом, человек может творить себя и призван к тому: открытая система стратификации не только допускает амбициозность — она поощряет ее. Человек свободно развивается и призван свободно творить свою судьбу. Только в национальных государствах детей спрашивают о том, кем они хотят стать, «когда вырастут». В традиционном обществе этот вопрос немыслим, и более того — он подрывной для него. В традиционном обществе грядущее человека определяется его рождением.

Миллионы детей, заявляющих в Америке, что они хотят «стать президентом», в Британии — премьер-министром или в России — тем, кто сейчас считается подлинным руководителем страны, не будут объявляться злостными мечтателями. Напротив, их одобрят за здоровые амбиции. Эта свобода не ограничивается только политической сферой и вообще сферой профессий. Можно мечтать стать великим ученым или мультимиллионером, героическим пожарным или вообще не грезить о величии, но мечтать о самореализации в качестве садовника или просто о большой настоящей любви. Все это желания современной эпохи, которые стали возможны благодаря эгалитарности национализма и созданной им системы стратификации. Кто думал о счастье в браке, когда брак был договором между двумя семействами, а не свободным союзом двух индивидов, и когда стать женой или мужем было обязанностью, самопожертвованием?

Но преимущества современности имеют и свою немалую цену. Чем более значим выбор для исполнения личной судьбы, тем тяжелее бремя ответственности за его правильность. Чем больше возможностей для «обретения себя», тем труднее решить, в какую сторону взглянуть. Жизнь никогда не была столь восхитительной — и такой фрустрирующей. Мы никогда не были столь могущественны и столь беспомощны. Современные общества, произведенные на свет национализмом, именно благодаря крайнему секуляризму, открытости и превознесению индивида, безусловно, становятся лишенными прежних правил, аномийными. А как утверждал еще Дюркгейм, аномия — фундаментальная структурная проблема современности [4]. Аномия, слово, которое обычно переводят как «отсутствие нормы», отсылает к состоянию культурной недостаточности — системной проблеме, в которой отражается неустойчивость положения, отсутствие координации между различными институциональными структурами, так что в результате они сбивают с толку индивидов противоречивостью посланий. На психологическом уровне аномия приводит к чувству дезориентации, неуверенности в собственном месте в обществе и, значит, к утрате былой идентичности. Человек толком не знает, как именно действовать в тех или иных обстоятельствах и с чем он столкнется, когда попытается реализовать свои социальные, политические, экономические и личные планы, где его надежды окажутся поруганными. На социальном уровне распространение аномии приводит к росту показателей депрессии, девиации и самоубийства. Вспомним, что классическая оценка явления Дюркгеймом построена на изучении показателей самоубийств. Аномия может возникнуть в обществе любого типа, но от общества современного типа она неотделима. Невозможно быть современными и невозможно быть националистичными, не будучи аномийными.

На самом деле аномия — передний край культурных изменений. Аномия одновременно порывает с прежней культурной рутиной и поощряет формирование новой. Общий паттерн человеческой истории может быть представлен как колебание между относительно краткими и редкими периодами широкого (при этом культурно локализованного) распространения аномии и прочей культурной рутиной. Широкое распространение аномии, как правило, приводит в состояние неустойчивости те элементы культуры, которые закреплены за индивидуальной идентичностью, что особенно явственно внутри системы социальной стратификации, определяющей положение человека в современном мире как вообще, так и в отношениях с другими людьми. Это сразу сказывается на жизни больших групп индивидов — выливается в социальную смуту. Изнутри нее приходится заново отлаживать всю систему стратификации, что позволяет справляться с этой неустойчивостью, отрешиться от аномии и вновь сделать возможным неминуемое развитие идентичности и рутинное функционирование как индивида, так и окружающего его — культуры. Но современная культура (и, следовательно, современная история) не удовлетворяет этим требованиям. Национализм как новое видение реальности, помогавшее англичанам XVI века справиться с их собственной ситуацией аномии, сам оказывается аномическим видением — более того, видением, порождающим аномию. Национализм произвел на свет ту культуру (имеется в виду общество, политика, экономика — одним словом, вся организация человеческой жизни), в которую встраивается аномия. Иными словами, в культуре современного типа сама культурная рутина аномийна. Мы живем в перманентном состоянии аномии.

И структура открытости классов, и современное государство и гражданское общество, и экономика современного типа с ее показателями устойчивого роста (для наций, решивших быть конкурентными на экономическом поле) требуют аномии, которая неотъемлема от националистического видения реальности. Будучи сам выражением культурной неудовлетворенности, национализм способствует формированию и нормальному функционированию человеческого мышления. Поэтому я имею все основания полагать, что национализм обеспечивает формирование и нормальное функционирование всего человеческого сознания. На самом общем уровне культура — это процесс передачи исторически сложившихся способов жизни и форм человеческого сотрудничества через поколения и через расстояния. Как я отмечала в начале лекции, в отличие от других животных видов, человек передает способ жизни и социальной организации не генетически, а символически. Люди — единственный биологический вид, продолжение существования которого зависит от символической передачи традиции. Продукция этого культурного процесса откладывается в окружающей среде, в которой и проходит наша биологическая жизнь, но сам процесс идет внутри нас. Другими словами, культура существует динамично: она развивается, регенерируется, трансформируется только благодаря действиям нашего разума, и превращающим культуру в ментальный процесс. Повторю еще раз: культура — символический и ментальный процесс. Из того, что это ментальный процесс, следует, что в ней действуют механизмы работы мозга. Из того, что это символический процесс, следует, что ее логика не может быть сведена к логике механизмов работы мозга, что это феномен в становлении и своеобычная реальность. Другими словами: процессы высшей нервной деятельности, на основе которых и развертываются культурные процессы, являются просто рамочными условиями культурных процессов: вне этих рамок культура не может состояться, но природа и направление жизни культуры определяются не ими. Напротив, культура сама способна уверенно направлять деятельность мозга, благодаря которой она и возникает, принуждая механику мозга к тем паттернам организации и оперирования, которые, по всей видимости, никак не вытекают из всего, что мы знаем о его биологическом функционировании.

Важнее всего здесь то, что культура создает человеческое сознание. Сознание — это также символический и ментальный процесс: он поддерживается биологическими механизмами мозга, но порождается культурой вне человеческого мозга. Можно сказать, что сознание — это индивидуализированный культурный процесс, это культура в пределах мозга. Продукция этого индивидуализированного процесса сохраняется в первую очередь в памяти мозга. Способность памяти есть не только у человека, но и у всех животных, и человеческая память состоит из того же самого физико-химического «материала», что и память любого животного. Есть и другая умственная способность, объединяющая человека с другими животными: способность к обучению — а именно, к учету в памяти опыта столкновения с окружающей средой и адаптации к окружающей среде благодаря данному опыту. Но кроме таких ментальных процессов, как обучение и память, которые встречаются во всем животном мире и могут быть вполне изучены нейробиологией без обращения к чему-либо экзогенному по отношению к нервной системе, существуют также те ментальные процессы, в которых человеческий мозг участвует постольку, поскольку он уже вовлечен в символические процессы культуры. Эти исключительно человеческие ментальные процессы включают в себя идентичность, волю и символическое воображение. «Сознание» — это коллективное именование сложного взаимодействия всех этих символических ментальных процессов. Ради эвристической целесообразности, сознание может рассматриваться как символическая система, весьма сходная с системой нейронов в мозгу, то есть системой тех специфических механизмов и пространств мозга, которые и поддерживают конституирующие процессы сознания. Термин «идентичность» в его семиотическом (культурологическом, относящемся к символическим системам) смысле отсылает к символическому самоопределению. Оно есть образ положения человека в социокультурном «пространстве» и самый образ соответствующей социокультурной почвы. Он содержит в себе и поставляет информацию о социальном положении человека, отношениях с другими людьми и предполагаемых типах отношений, непосредственном и более опосредованном социальном мире, ожиданиях внутри данной среды и вне ее, поведении в различных, в том числе неожиданных обстоятельствах (напр., какая пища понравится или не нравится, какую одежду этот человек захочет надеть, какие вопросы он будет задавать и чем он сам интересуется, какие эмоции он непременно испытает, за что ему будет стыдно, с кем он может подружиться, вступить в брак, на кого обидеться, кого возненавидеть и т.д.). Одним словом, идентичность человека представляет собой индивидуализированный микрокосм культуры, в которую человек погружен, при этом возвеличивая и отстаивая образ самого значимого для него (это может быть Бог и Его ангелы, рай и ад, или непосредственные друзья, коллеги и друзья — болельщики местной футбольной команды). В отличие от других животных, которым гены подсказывают, каков должен быть социальный порядок и их индивидуальная позиция в этом порядке, люди сами прописывают для себя социальный порядок и свою позицию в нем, что означает, что и то и другое представлено в сознании. Тем самым идентичность есть символическая саморепрезентация: образ себя, которым располагает человеческий индивид как существующий по законам культуры и участвующий в культурном мире. В то же время это явно существенный элемент здорового функционирования человеческого ума — способность соображать и эмоционально реагировать на происходящее, сообразуя с этим свое социальное поведение. Проблемы формирования и поддержания идентичности (напр., кризис идентичности, сомнения в чьей-то идентичности, множественная идентичность) сразу же выходят на поверхность и непосредственно затрагивают способность человека обучаться и хранить сведения в памяти, равно как и адекватность (или, другими словами, культурную принадлежность) эмоциональных реакций человека и усилия социального настроя человека. Идентичность — в буквальном смысле центральный ментальный процесс в человеке, потому что она является посредником между естественными (биологическими) способностями обучаться, запоминать, адаптироваться к окружающей среде, этими способностями мозга — и функционированием человека как личности. Очевидно, что два индивида, наделенные различными возможностями мозга, будут по-разному обучаться, запоминать и адаптироваться, но точно по-разному будут это делать и два индивида с равными возможностями мозга, но различными идентичностями. Точно так же и поражение мозга с его свойствами (в результате физической травмы или возрастных изменений) неизбежно сказывается на проявлениях ментальной жизни (mental performance), но и удар по культурной идентичности (в результате травматического опыта, такого как эмиграция или «потеря лица», или из-за особенностей формирования) сказывается на проявлениях ментальной жизни не менее резко.

Как и все ментальные процессы, идентичность поддерживается механизмами мозга. Но так как этот процесс встречается только у людей, мы не можем установить, какие именно это механизмы мозга, не можем исследовать их путем эксперимента с мозгом животных. Ведь животные выполняют социальные функции на основе генетических предписаний, они не нуждаются в представлении их социального положения в их же мозге — и не имеют идентичности. Однако представление идентичности в мозгу можно сопоставить с когнитивной картой пространственной среды в мозгу животных, как, например, та, которая закодирована у мышей в паттернах возбуждения (firing pattern) иппокампальных пирамидальных клеток [5]. Эти пирамидальные клетки, помимо того что они служат определению места, могут также функционировать для определения идентичности. Если внутри человеческого мозга происходит уникальный ментальный процесс идентичности, который не покидает мозга и использует механизмы мозга, то он может быть постигнут экспериментами, структурно сходными с экспериментами нейронауки, изучающей представления животных при их столкновении с физической окружающей средой.

Я уже упоминала, что некоторые сложные паттерновые процессы, такие как идентичность, сознание и культура, в эвристических целях могут рассматриваться как статические системы или структуры. Например, было бы целесообразно представить эти три процесса как иерархию структур по увеличению сложности: идентичность — центральный «орган» сознания, а сознание — самая малая действующая единица культуры. Символическое воображение уже не может быть показано столь же наглядно. Скорее, оно пойдет под рубрикой «тенденции» или «способности» живого существа (вроде дыхания) или «физической силы» (вроде тяжести), которая может быть воспринята только в действии или по произведенным эффектам. Символическое воображение — центральная способность человеческого сознания, от которой зависят все функции сознания и само формирование сознания (в целом — культурный процесс). Символическое воображение — это способность создавать новую информацию в мозгу, и поэтому это творческая умственная способность по преимуществу.

Наша реальность, тот мир, который населен нами-людьми, представляет собой многомерную фабрику символических систем — переплетающихся, пересекающихся и множащихся самыми невероятными способами. Наиболее необычная символическая система, находящаяся в самой сердцевине культурной реальности, — это язык. Но так как мы сами — символические создания, то все, что вокруг нас, становится символом. Полупоклон, взгляд, улыбка, рукопожатие — символы. На символах этого молчаливого рода, которые мы иногда называем «языком тела», покоится узловая культурная структура социальной стратификации в гораздо большей степени, чем на языке в собственном смысле, письменном или устном. В зависимости от контекста, случайный кивок может означать отношения равенства, мимолетный взгляд — чувство превосходства и презрения, вынужденность улыбки или угодничество. Но и эти жесты тоже могут означать что-то совсем другое. Собака генетически знает, когда вилять хвостом и что именно это означает. Но нам никто не может дать подробные инструкции, подходящие ко всем случаям, когда нужно улыбаться, а когда улыбаться не следует, когда смотреть, а когда отводить взгляд, когда отвечать на приветствие сразу, а когда подождать несколько секунд, а потом реагировать. И, конечно, мы участвуем в таких символических обменах непрестанно, и большая часть из нас делает это как и следует: выверенно. Логика, которая руководит этими взаимообменами, делает ряд реакций оправданными, а другие — неуместными. Ведь оправданность действия определяется не только временем действия, но и той сферой социальной жизни, частью которой и становится сам обмен. Одно дело окликнуть продавца в магазине, это уместно, но вряд ли следует выкликать в коридоре научного руководителя. У нас слишком мало информации, то есть мы слишком мало можем узнать из окружающей среды, когда ищем правильную стратегию действия в большинстве ситуаций, в которых оказались. Но наше воображение, даже имея скудные фрагменты данных, дает нам ключ к загадке — ведь логика действует в любом наличном случае — и тем самым восполняет недостатки информации. Наше поведение, верное или неверное, становится уроком, дополнительным фрагментом информации для других и для себя; и таким образом, пока символическая система поддерживается, культурный процесс продолжен.

С языком происходит что-то сходное. Где-то между тремя и пятью годами, как знают все родители, ребенок осваивает язык и начинает употреблять его, по большей части правильно с точки зрения стандартов его среды, то есть с соблюдением большого числа правил грамматики и синтаксиса, о которых он не слышал. При этом ребенок действует весьма творчески: он догадывается о смысле слов, которые не принадлежат к освоенному им словарю, и понимает смысл слов, которые никогда прежде не слышал. По большей части такие успехи в освоении языка происходят не от обучения, но от действия воображения. Только таким образом, то есть дав нашей способности воображения развернуться, как надо, достигать должного размаха, в согласии с определенными принципами связности, мы можем представить себе нечто, сколь бы малы ни были наши знания, — и тогда любой язык жив, как никогда. И то же самое можно сказать и о других символических системах, от этикеток в аптеке до высокой дипломатии, от кулинарии до философии.

Логика операций — а именно, принципы связности речи — в различных символических системах неодинакова. Более того, во всех этих логиках, за исключением аристотелевской дедуктивной логики, основанной на принципе непротиворечия, эти принципы связности оказываются зависимы от контекста, то есть исторически изменчивы в любой момент. Символическое воображение по существу состоит в способности обрисовывать эти принципы в различных ситуациях и на основании получающихся контуров конструировать собственное поведение.

Но как мы можем систематически двигаться между логиками, зачастую сочетая кричаще противоречивые начала? Мы можем так действовать явно потому, что под влиянием нашего культурного опыта наш мозг разработал механизмы — с точки зрения коллективного поведения, они поддерживают действие воли, — которые в каждом случае выбирают логику, подходящую для данного контекста, и выносят за скобки все прочие логики. В чем тогда действие воли? В том, чтобы выносить суждение, когда побуждения начинают противоречить друг другу. Чаще всего такое суждение бессознательно и не требует никаких усилий, никаких даже побуждений с нашей стороны. Мы просто получаем и выполняем некоторую инструкцию: «В виду христианского учения (или иудейского закона, или древнегреческой мифологии, или грамматической структуры вроде утверждения “никто меня не понимает”) следует забыть правила дедуктивной логики». Именно эта способность отказать одной логике и последовать за другой — объяснение, почему люди могут жить по всем правилам и быть довольными жизнью в непростой и полной противоречий среде. Так, в СССР и в странах народной демократии все знали, что социальная система основана на наборе ложных принципов, и при этом всю свою жизнь оставались верны предпосылкам этой системы. Обычно это объясняют развитым «двоемыслием». Но на самом деле если мы отождествляем мышление с особой символической логикой, то мы все необходимо обладаем даже не двоемыслием, а многомыслием, и мы всякий раз умело выбираем подходящий способ осмыслить происходящее.

Но суждение воли может включать в себя и сознательное усилие, и именно за такими случаями язык (на Западе точно!) закрепляет понятие «воли». Например, человек устал, хочет лечь спать, но у него незаконченная работа (например, по формулировке этого тезиса); и тогда воля сразу дает организму инструкцию: «Не надо обращать внимание на усталость, а лучше руководствоваться логикой, требующей закончить начатую работу». Но поздно вечером воля выдаст другую инструкцию: «Теперь надо отложить свою работу, пусть даже ты ее не успел закончить, и лечь спать, раз ты уже уставший. Иначе ты не сможешь продолжить работу завтра». Или в сознании солдата, который страшится за свою жизнь, воля заявляет: «Логика, которой ты должен подчиняться сейчас, — логика коллективного военного предприятия. Поэтому ты обязан подвергать свою жизнь опасности, невзирая на инстинкт самосохранения, который внушает тебе бежать прочь и укрыться». А в случае ученого, делающего карьеру в науке, воля требует предпочесть логику научного исследования («поставь под вопрос господствующую теорию, хотя от ее принятия зависит твоя карьера, потому что ты знаешь, что эта теория ошибочна») логике дружбы с коллегами и карьерного роста: «молчи и показывай, что ты согласен с господствующей теорией, хотя ты и знаешь, что она ошибочна, потому что твоя карьера зависит от принятия этой теории». Мы можем говорить о такой воле как о «сильной», так как она систематически внушает человеку ту логику, которой следовать как раз труднее всего. Конечно, и такая воля меняется в разных контекстах, и меняются сами логики символических систем, которые тоже зависят от контекста: они развиваются внутри системы, и всякая частная система логики, развитая внутри обширной системы, не может претендовать на знание первоначал.

Мы способны правильно, а именно, в согласии с подходящей к данному случаю символической логикой, употреблять наши способности воображения именно благодаря волевому вмешательству. В свою очередь, суждение воли, точно так же как и наша способность обучаться и помнить, опосредована идентичностью. Поэтому если лицо без колебаний определяет себя как солдата, то оно рискует своей жизнью перед лицом смертельной опасности, а не пытается себя спасать. Это означает, что его идентичность волевым образом заслоняет от него логику самосохранения, делая его, можно сказать, «однодумом» в предельном подчинении требованиям правильного солдатского поведения. А если лицо не уверено, точно ли это «мое» быть солдатом, то оно скорее всего будет колебаться на поле боя и попытается уйти от выстрелов. Точно так же и лицо, у которого нет интеллектуальной уверенности (кто страдает от сомнений и не уверен в правильности своих идей), гораздо более склонно чувствовать усталость, откладывать дела на потом и бросать работу незаконченной, чем лицо, которое четко идентифицирует себя как мыслителя и не ставит под вопрос свою способность производить фундаментально ценное знание. Проблемы с идентичностью расшатывают волю, делают человека нерешительным и немотивированным (примеров тому слишком много, и они слишком нам всем знакомы, чтобы их отдельно перечислять), хотя при этом ослабленная воля накладывается на рутинное функционирование символического воображения. Так как символическое воображение обеспечивает корректировку социальной роли (social adjustment), а равно и правильное эмоциональное и когнитивное поведение, общей производной такого наложения становится смятение мыслей, замедленное выполнение простейших умственных операций и общая ментальная вялость. Парадоксальным образом столь же прямой, хотя и гораздо менее общий эффект — стремительный рост креативности, то есть внутреннее порождение необычайно новой, невероятной информации небольшим, но значимым меньшинством умов. Если причины разделения индивидов на большинство (переживающее общие эффекты) и меньшинство (реагирующее ростом креативности) связаны с биологическими параметрами мозга соответствующих индивидов, то всплеск коллективной креативности объясняется только переменой в символических, а не в неврологических сферах — иными словами, тем, что происходит в сознании, а не в мозгу. Когда воля уже не справляется с тем, чтобы подбирать логику, подходящую для каждого контекста, и тем самым закрываются рутинные каналы символического воображения, то гиперактивное символическое воображение находит новые каналы, «открывает» общие логические принципы, стоящие за разными прежде не связанными логиками, и «переходит напрямую к выводам». В новых, неожиданных направлениях. История культуры подтверждает теснейшую связь между периодами аномии, которые включают в себя проблематизацию индивидуальной идентичности, в результате которой, в свою очередь, формирование идентичности становится психологически затруднительным, и подъемом культурной креативности. Но, как я уже сказала, такая креативная реакция на проблемы идентичности — это реакция ничтожнейшего меньшинства. Гений всегда связан с умственным беспокойством (mental disturbance), но подавляющее большинство умственно беспокойных людей — не гении.

Это вновь возвращает нас к теме национализма. Современная культура, в сердцевине которой лежит националистическое видение вещей, исходящее из предпосылки об основополагающем равенстве всех членов нации, из народного суверенитета и секулярной точки зрения, — культура, несущая в себе аномию, ею пропитанная, — не может ни для кого начертать четкую социальную карту, внушив чувство определенного и устойчивого положения внутри нее. Картина, которой каждый располагает, меняется ежесекундно, постоянно задавая новые ориентиры и смущая постоянной сменой направлений движения, всякий раз в иную сторону. Хотя такое картографирование или живописание реальности — часть культуры, оно происходит на ментальном уровне, то есть с использованием доступных механизмов мозга и, как я предположила, точно тем же способом, каким физическая поверхность картографируется в мозгу мыши. Поэтому воздействие национализма на сознание можно сопоставить с воздействием на мозг мыши непрестанной и хаотичной смены физического окружения, как, например, если мышь держать за хвост и крутить ее в воздухе. Не нужны эксперименты по изучению высшей нервной деятельности, чтобы понять, что такое не совсем бережное обращение с мышью нарушит ментальное равновесие этой живой особи и мыши не поздоровится.

В культурном контексте национализма положение человека уже не определяется рождением, и по этой причине никакое социальное положение не может быть формулой идентичности. Идентичность перестает быть культурно заданной, перестает формироваться естественным образом: человек не растет в каком-то социальном окружении. То специфическое окружение, в котором человек вырос, вовсе не считается ему присущим. В современных обществах от индивида ждут, что он будет творцом своей собственной судьбы — как резко отличается это от всех прочих культур, известных человечеству! Он создает себя сам, что в действительности подразумевает создание под себя своей личной среды (именно такое ожидание легло в основу идеала self-made man), а прежде, чем «создать себя», нужно «найти себя»… Самоопределение становится вопросом выбора и ответственности. Перестав быть просто продуктом обучения и запоминания символической информации извне, конструирование идентичности превращено в задачу для творческого символического воображения — умственной способности, зависящей от идентичности во всех своих рутинных проявлениях. В этом отношении можно сказать, что национализм создает на деле новые поколения людей: он меняет самое способ, которым формируется и функционирует сознание. Национализм производит, с одной стороны, небольшое число исключительно креативных людей, а с другой стороны, огромное количество постоянно дезориентированных, смятенных и несчастнейших индивидов.

Но большинство современных индивидов продолжают функционировать нормальным образом, а именно, функционировать тем же способом, каким функционировали большинство людей в течение всего исторического развития. «Эффект национализма» явным образом находится в зависимости от нейрофизиологической конституции воспринимающих его индивидов и, судя по всему, глубоко затрагивает только тех, чья внутренняя чувствительность легко возбуждается символическими несоответствиями. Такая обостренная чувствительность, как и все врожденные предрасположенности иного рода, распределяется неравномерно, если мы вспомним о гауссовой кривой нормального распределения. Человек должен быть, с одной стороны, восприимчив к многочисленным культурным извещениям и при этом (с другой стороны) понимать, то есть воображать, несоответствия между ними — только тогда аномийная культура приведет его в смятение. Многие люди сосредотачиваются только на каком-то одном извещении и мысленно исключают все остальные; а многие разводят разные «извещения» по разрозненным разделам жизни, так что они заранее исключают какую-либо связь между «извещениями», будет ли она соответствием или несоответствием. Большая часть американцев (не все, но подавляющее большинство) прекрасно жили в ХХ веке — с чувством глубокого довольства. И их не сбивали с толку вопиющие противоречия между преданностью нации равенству как высшему благу и множеством случаев неравенства в условиях жизни, в возможностях, что они наблюдали каждый день. Обычно требуется катастрофическое событие, резкие перемены опыта повсюду, чтобы индивидам открылась аномия ситуации, а до того они не замечают очевидные систематические культурные несоответствия в своем окружении. Например, только Вторая мировая война и холокост убедили американскую нацию в том, что антисемитизм недостоин американцев. Только участие женщин из городского среднего класса в трудовой мобилизации изменило взгляд на «естественное» место женщины.

Но несмотря на такую зависимость эффектов национализма (и вообще аномии) от врожденной предрасположенности индивидов, чем более открыта система культуры, тем более совершенна реализация главных принципов национализма в общественных институтах, тем более общество проникается аномией и тем большим будет ее воздействие. Чем больше общество верит в то, что все созданы равными, тем больше оно проникается нетерпимостью к тем, кто оказался лучше или самым лучшим: к самой красивой девчурке в школе или вообще к симпатичным девочкам, к самому популярному мальчугану или вообще к популярным мальчикам, к самым лучшим или вообще хорошим студентам или спортсменам, к тем, кто скорее делает карьеру, кто больше зарабатывает или у кого больше денег на счетах, к тем, у кого в доме больше комнат или у кого умнее дети, — чем больше видов амбиций найдется в культуре, тем больше создается возможностей для сомнений в себе и зависти. Амбиция движет креативностью, а сомнение в себе и зависть разрушают чувство меры, угрожают умственному здоровью. Отрицательные эффекты аномийности современной культуры, выпестованной национализмом, превышают положительные эффекты. Гораздо больше людей, которые стали глубоко несчастными из-за «открытости и плюрализма» нашего времени, чем тех, кто стал счастливым. Неслучайно умственные расстройства, парализующие социальную деятельность, — это бич самых преуспевающих и наиболее свободных наций, и показатели этих расстройств растут вместе с показателями продолжительности жизни, когда проблемы, вызванные физической обстановкой (недостаток питания, неправильное питание, угрозы перегрева или переохлаждения), и страхи перед физическими заболеваниями сходят на нет. Шизофрения, маниакально-депрессивный психоз и ожирение — это и есть заболевания современности. Наблюдается настоящая эпидемия депрессии среди американских тинейджеров и молодежи, в диапазоне от легкого (но при этом почти повсеместно распространенного) недомогания до серьезного разрушающего организм заболевания, которое может доводить юные жизни до самоубийства, но в любом случае выхолащивает и часто безжалостно разрушает их жизнь.

Если вспомнить афишу моей лекции, то не «сон разума» приводит к безумию, но то, что разуму никогда теперь не дадут покоя. Национализм требует от сознания индивида проделывать всю ту работу, которую другие культуры просто берут на себя: поэтому умы перенапряжены и, обессилев, впали в ступор.

В своих ранних работах о национализме я демонстрировала, какое глубокое воздействие он оказывает на политическое мышление, на поведение современного человека. В своей последней книге «Дух капитализма», продолжающей исследование, начатое в книге «Национализм: пять путей к современности», я попыталась привлечь внимание к форматирующему влиянию национализма на экономическую деятельность современного человека, особенно на центральность роли национализма в возникновении экономического роста. В сегодняшней лекции я попыталась указать на непосредственную связь между национализмом и нашим умственным складом, нашим умственным здоровьем — «нами» как современными людьми. Если я права, то более глубокое и более выверенное понимание национализма может стать ключом к лечению столь распространенных умственных расстройств, которые и привели к созданию современной психиатрии и клинической психологии и которые современная психиатрия и клиническая психология безрезультатно пытаются излечивать, — и более того, более глубокое и более выверенное его понимание может быть ключом собственно к проблеме счастья и несчастья.

Все эти данные собирались много лет и часто встречались в штыки политиками, СМИ и нашими академическими коллегами. Но это подтверждает насущную важность данного разговора. И гораздо важнее одно: этим данным, наконец, нужно отдать дань веры.

Доклад произнесен в ходе Десятой ежегодной Гелльнеровской лекции (Лондонская школа экономики, 22 апреля 2004 года). Впервые опубликован: Nations and Nationalism. 2005. Vol. 11. No. 3.

 

Примечания

1. Подробное обсуждение положения религии в современном мире см.: Greenfeld L. The Modern Religion? // Critical Review. 1996. Vol. 10. No. 2. P. 169–191.
2. В основу данного рассуждения легло исследование: Greenfeld L. Nationalism: Five Roads to Modernity. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1992.
3. См.: Greenfeld L. The Spirit of Capitalism: Nationalism and Economic Growth. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2001.
4. См.: Durkheim E. Suicide. N.Y.: The Free Press, 1966 [1897] и Durkheim E. The Division of Labor in Society. N.Y.: The Free Press, 1984 [1893].
5. Squire L.R., Kandel E.R. Memory: From Mind to Molecules. N.Y.: Scientific American Library, 1998. P. 124–126.

Комментарии