Ложный финский. Из заметок о слове и цвете: Будапешт

Культуролог Ян Левченко о пользе непонимания в одном путешествии

Свидетельства 19.06.2015 // 1 836

От редакции: Продолжение личного проекта на Gefter.ru.

В детстве я часто смотрел доступное в советском Таллинне буржуазное финское телевидение и многое понимал из субтитров. Домашним языком в семье был русский, но большое число эстонских родственников закрепляло какие-то навыки. На мой слух финский был и остается трудным, но я к нему привык еще до того, как впервые пересек залив. В Таллинн финны начали ездить еще при Горбачеве, а уж когда грохнулся СССР, заполонили город. Дешевая, на все готовая, но умудрившаяся и при убогих Советах сохранить осанку столица Эстонии манила ближайших соседей соблазнами от дешевого алкоголя до рынка недвижимости. Дальновидные местные учили финский. Недальновидный я был увлечен своими юношескими глупостями и в этой части не преуспел. Но что-то разбирать научился.

Когда уже после окончания университета я начал ездить на более внушительные расстояния, то сначала оказался в Польше, а потом в Венгрии. Карма «народных демократий», которые не птица-заграница, упорно настаивала на своем. Будапешт свел меня почти исключительно с русскоговорящими венграми, которые знали русский намного лучше, чем я — соседский финский. Знание нескольких языков в Центральной Европе — привычка, оставшаяся в наследство от империи Габсбургов. Когда же я слышал, как венгры переговариваются между собой, у меня все время возникала навязчивая иллюзия финской речи, в которой аккуратно, незаметно и с катастрофическими последствиями заменили все слова. Впоследствии я оказывался в разных странах Европы, и всюду мрак моего лингвистического невежества то и дело озарялся знакомыми латинскими основами. Недавно я снова был в Будапеште и слушал звук венгерской речи уже сознательно. Эффект был тот же, что и неполных двадцать лет назад. Непонятно было ничего. Гипнотическая музыка непрозрачного, напрочь лишенного ассоциаций языка на фоне знакомых интонаций. Знакомых настолько, что возникал эффект прозрения и готовности заговорить. Но до такой глоссолалии, — воображаю, как бы глупо вышло, — дело так и не дошло.

Нельзя сказать, что полное и безоговорочное непонимание венгерского языка было для меня неожиданностью. В старших классах я, как и сейчас, слушал много музыки, но еще не дошел до своей нынешней страсти к туризму через рок-н-ролл. Сейчас мне интересно, как звучит интернациональная музыка на национальных языках. Раньше я был неоригинальным адептом империализма и считал, что у венгерских групп будет все совсем хорошо, если они запоют по-английски. Та же самая примитивная чепуха определяет политику крупных концернов звукозаписи, доживающих свой век. Беспечное пренебрежение мешало проникнуться звучанием венгерской речи в мою первую будапештскую поездку. Эти звуки входили для меня в постсоветскую картину мира, где бывшие соцстраны котировались ниже «настоящих» иностранцев. Как это было инфантильно, сейчас и вспоминать неловко. Одно утешает — надежда, что с возрастом хоть чуть-чуть развился вкус к деталям, в которых скрываются известные антагонисты. Я едва ли могу объяснить, разве что выразить жестами то удовольствие, которое доставляют мне венгерские рок-группы от Bergendy до Fókatelep. Возможно, все можно объяснить пикантным остранением финно-угорской идентичности, но усложнять не стоит. Это просто очень круто. Качает, как следует.

Будапешт — город активного языкового присутствия, шелестящий непонятной речью, испещренный столь же загадочными надписями. Я прилетел сюда из Англии, о которой речь впереди и которая задала особый фон восприятия. Если Москва — это нескончаемый шум, где не слышно человеческой речи и гремят обобщенные голоса (многословные объявления метро, вокзалов, торговых центров), то Лондон, да и вся городская Британия, напротив, очень социальны и говорливы. С тех пор как в пабах запрещено курить, большие компании торчат по уикендам на улице и зычно перекрикивают трафик. Загадка, как люди слышат друг друга и себя. Видимо, дело привычки плюс особое островное упрямство. Будапешт, напротив, демонстративно континентален в своей мелкобуржуазной деликатности с ее неспешными, тихими и непременно приятными беседами. Тут сидят в кондитерских, интерьеры которых сами похожи на кремовые закоулки подаваемого в них же пирожного с обманчивым названием «галушка». Пьют вино из небольших бокалов и кофе из огромных чашек, проводя по много часов на верандах, отличающихся от парижских размахом, а от венских — да почти ничем, разве что снова языком.

Может, это и аберрация, но венгерский кажется больше настаивающим на своей роли в городе, чем, например, чешский в Праге и даже польский в Варшаве. В других столицах бывшей «народной демократии» больше англоязычного граффити и стандартной рекламы, частично даже не переведенной. Здесь есть своя логика: все меряется удобно стандартизированным оригиналом, и уже не только логотипы, но и слоганы вроде I’m lovin’ it! © давно не нуждаются в переводе. Но есть и выстраданное «низкопоклонство» — спасибо советской оккупации. Надо если не хорошо говорить, то хотя бы хорошо изображать владение иностранными языками, слегка отодвигая родной ввиду его низкой рентабельности. Я не имею данных о скачке англофонии в Венгрии начала 1990-х, но сейчас Будапешт старательно культивирует локальную идентичность. Все, конечно, приспособлено для туристов, идею заработка никто не отменял. И по-английски венгры говорят очень прилично, если надо. Но, в отличие от той же Чехии, почти все на словах: если умеют, подскажут, а прочитать негде. За исключением торных туристских троп вдоль улицы Ваци и в квартале базилики Святого Иштвана в Пеште, да еще в местах концентрации китча у церкви Матьяша в Буде, тексты на английском — случайность. Даже не все календари, продающиеся в книжных магазинах, содержат названия месяцев на внешних языках. Это особенно заметно, если учесть, сколько в Будапеште книг и с какой готовностью таинственные нечитабельные тексты выплескиваются из них на улицы, растекаются по асфальту и брызжут на стены домов. Кругом не только уличные фрески, но и обильные подписи — стихи, обращения, молитвы. Знакомый мне Будапешт — это криптографическое пространство, буквально реализованный шифр города поверх традиционных слоев урбанистической эволюции.

Осознанное языковое строительство — признак национального романтизма. Его мадьярская версия датируется привычным XIX веком, завершившимся пышными торжествами в связи с кстати придуманным в 1896 году «Тысячелетием обретения родины». Отстроенный с фантастической скоростью в эпоху эклектики и ар-нуво Будапешт стоит в центре Европы свидетельством больших амбиций и волнующих кровь ожиданий, чья большая часть пошла прахом в XX веке. Только не язык. Его не так просто сжить со света, в отличие от величественных зданий и разлинованных парков. Тучные доходные дома «Города Елизаветы» — района Эржбетварош, за четверть века покрывшего громадную территорию на плоском пештском берегу, — в заметной своей части пришли в упадок и теперь используются как «пабы в руинах», по-венгерски — «ромкочма». Жить в этих домах можно, но трудно, как в петербургских коммуналках, реставрировать — слишком дорого. Вот неформальная молодежь и придумала устроить в старых пыльных квартирах культовые заведения брутального дизайна. И это, кажется, наилучшее решение: цены низкие, публика приятная, пьет пиво в ободранных креслах, чувствует себя привольно. В Петербурге такое давно нужно было сделать, но сделали в Будапеште; в общем, как всегда. Язык же, тем более, такой, как венгерский, сравнительно недавно переживший подлинное рождение и самосознание, — не старый комод и даже не дом (за подробностями — к философу Хайдеггеру). Язык больше суммы говорящих, он найдет себе применение, будет приспосабливаться сам и приспосабливать культурное производство. Людям лишь нужно хотеть говорить на нем.

С этим желанием все в порядке. Энтузиазм по поводу собственной уникальности может показаться даже преувеличенным, а город на таком фоне — переоцененным. Похожее впечатление на иностранцев производит все тот же Петербург, жители которого порой всерьез требуют признать их город лучшим на Земле. Претензии понятны: обе столицы — дети модерна. Не в них нарождалась промышленная революция, и не в них ковался капитализм. Но молодые города Европы оказались в числе лучших студентов двухвековой программы прогресса, достигшей апофеоза к началу XX века и уничтоженной одним выстрелом одного боснийского студента. Если Петербург успел на 100 лет больше и уже авторитет в своей юной возрастной категории, то Будапешт — пылкий щеголь, достигший феноменального блеска за одно человеческое поколение.

Тому наглядное доказательство — неожиданные цветовые решения, ставшие лицом города в эпоху догоняющей модернизации при позднем правлении Франца-Иосифа. Экзотический изолированный язык и романтически заостренная, полная загадок и противоречий национальная история, вероятно, как-то связаны с этой зеленой и синей черепицей над сиреневыми, палевыми и охровыми стенами. Насыщенность и чрезмерность соответствуют национальной репутации, созданной в XIX веке на контрастах северного происхождения и южных влияний. Витражи, майолика, чугун сложной ковки, невообразимые кровли, флюгера, волны фактурной штукатурки и оконные проемы, застеклить которые — задача для творческого конкурса. Гулять по Будапешту эпохи ар-нуво — значит находиться в очень уязвимом пространственном положении. Задранная голова не способствует безопасности перемещения, зато приводит к затеканию шеи. Хорошо, что нет открытых люков — это не одесские дворы, чьи жители борются с незаконными парковками. Но проезжих улиц много, а это значит — постоянные автомобили, для которых человек, аутично мотающийся от стены к стене, конечно, составляет не самую удобную компанию. Вообще, улицы почти все проезжие и, за исключением нескольких основных артерий, узкие до полного отчаяния. Широкоугольный объектив выручает далеко не всегда.

Любезное издательство «Корвина», по старинке заботящееся об интеллигенции из бывших оккупантов, не просто издает путеводители, но и переводит на приличный русский тематические книжки по венгерской архитектуре. Основной вес, конечно, приходится на ар-нуво. Книгу Белы Беде (я пользуюсь изданием 2012 года) удобно и приятно держать в руках — дизайн соответствует своему периоду, когда чуть ли не первый и последний раз в истории европейской архитектуры встретились и подружились декоративная красивость и передовая технологичность. Объединила их, без сомнения, буржуазность, ставшая во второй половине XIX века массовым явлением. Важно, что «новому искусству» предшествовал «историзм» — стиль, состоящий из одних заимствований, узаконивший приставку «нео-» применительно ко всем предшествующим течениям и делавший все, чтобы не быть новым по форме. Бродя по городу с книжкой и восполняя контекст выхваченных автором наиболее ярких построек, можно видеть буквальное упразднение этапов и границ внутри весьма продолжительного времени — примерно с 1880-го до середины 1920-х. Ар-нуво органично вырастало из историзма, демонстративно отвергая радикальность и вводя новизну в архитектуру, опять-таки, с (мелко)буржуазной мягкостью. Конечно, применение новых материалов могло возмутить бдительную консервативную критику, но нежные биоморфизмы парижанина Эктора Гимара и брюссельца Виктора Орта были призваны амортизировать встречу с будущим. Кое-где этот щадящий режим обернулся новыми революциями в искусстве и обществе. Будапешт переходные контрасты обошли стороной. Это город, по сию пору хранящий верность эклектике и допустимости любых капризов.

Невообразимый фасад Дворца Грешема у моста Сечени, еще более буйный декор и ослепительная кровля Государственного казначейства в паре кварталов от самого претенциозного парламента континентальной Европы, Венгерский географический институт, напоминающий глазированный пряник в небесно-голубом тюрбане, — все это места силы, где на поверхность устремляется безумная догоняющая амбиция. Неспроста этот город — бальнеологическая аномалия, система клокочущих ключей и теплых бассейнов при внешне отсутствующем вулкане. Может, он и есть на самом деле, кто знает. То, что здесь в начале XX века наворотили Эден Лехнер, Альберт Керешши и прочие фантазеры, связано с остальными центрами ар-нуво общими корнями, но отличается куда более высокой температурой. Даже более южные Загреб и Сараево уступают Будапешту в архитектурной страстности, а превосходит лишь одна каталонская школа, высоко несущая знамя творческого безумия. В Будапеште же фантазия все еще в рамках, но уже возведенная в степень. «Северный модерн» с южным темпераментом — те же финские ослышки, да все на свой манер.

Иногда, когда рассматриваешь здания по отдельности, границы эпох проступают разом и очень резко. Хрестоматийный неоготический дом семьи Тонет на улице Ваци, комбинирующий итальянский силуэт и нидерландский плиточный декор, возвещает наступление «нового искусства» — считается, что его цитатность еще принадлежит эклектике XIX века, который вроде не намерен заканчиваться. А отстоящая от него на сорок лет университетская гимназия Миклоша Радноти у юго-восточного края парка Варошлигет, чей функциональный фасад делал Бела Лайта, шедший в фарватере великого австрийца Отто Вагнера, уже точно принадлежит конструктивизму, который ко Второй мировой войне перемешается с ар-деко, предсказывая окончательное торжество цитатной и контекстуальной мысли над идеей стилистической чистоты. Но в свой повторный, уже сознательный приезд в Будапешт, будучи отягощен массой параллельно решаемых задач, я начал различать дома по отдельности лишь в последний день, сознавая, что придется ехать снова и желательно не спустя 17 лет, которые пролегли между первым и вторым визитами.

Если где-то удается бывать часто, любопытно наблюдать микроисторию городов, мелкую моторику изменений. Их фиксируют фотографии одних и тех же мест в разное время. В фильме Уэйна Вонга «Дым» владелец табачной лавки по имени Огги, которого играет Харви Кейтель, ежедневно выходит на угол, чтобы снять одну и ту же непримечательную перспективу. Его клиент, писатель Пол, недоумевает, зачем ему этот странный «проект». Такие проекты безо всяких кавычек очень популярны в Европе, научившейся восстанавливать образы прошлого и удивлять ими уверенное в себе и такое непосредственное настоящее. Вот то же самое место 20, 50 и 100 лет назад — найдите отличия… Какой-нибудь Эгисхайм в Эльзасе не менялся лет 500, а с тем же Лондоном и его непридуманной древностью все время что-то происходит. Среди мест, изменившихся недавно и, видимо, безвозвратно, на пештской стороне выделяется памятник на площади Свободы, установленный в 2014 году рядом с туристической тропой от базилики Св. Иштвана до парламента. Памятник решен в хорошо нам знакомой помпезной традиции. Немецкий орел атакует венгерского ангела среди обломанных классических колонн. Установлен он тоже знакомым образом — на рассвете в воскресенье, чтобы никто не мешал. Опасаться было чего: памятника жители Будапешта стыдятся. Монтажу предшествовали безрезультатные акции протеста. Теперь это место называют «нехорошим», но стороной не обходят, а, напротив, завешивают табличками с именами, фотографиями и цветами в память о холокосте, в котором приспешники Хорти принимали активное участие, а вовсе не выступали на стороне архангела Гавриила, как решило нынешнее правительство. Когда-то нейтральная площадь приобрела вид затяжной политической акции. Теперь где, как не здесь, менять тональность экскурсии, заодно с 1944-м вспоминать 1956 год и двигаться к памятнику мятежному премьеру Имре Надю близ парламента с уже совсем другим настроением…

История Пешта — недавняя и цельная. Раскрашенные «под старину» фасады Буды больше напоминают стиль варшавской реставрации и скучнее, чем сумасбродство пештского ар-нуво. На высоком берегу пространственную интригу создает рельеф, на плоском — архитектура, еще одним своим свойством отсылая к ровному, как стол, Петербургу, но испытывая рядом с ним явный дефицит водного разнообразия. Зато есть противоположный берег с его дворцом, никому не нужной цитаделью и бастионами, будто из папье-маше. Здесь не нужны кричащие цветовые решения, за них работает свет, в разное время дня придающий уступам и террасам Буды переменчивую театральность. Возвращаясь в первый вечер уже в наступившей темноте, вижу сияющее подсветкой каре гигантского дворца с куполом в точке соединения крыльев и вспоминаю, что его скоро не будет. Объявили, что этот не годится, его раскурочат и зарядят новый — теперь уже точно такой, как надо, тут, конечно, никаких сомнений. Буда — местный Диснейленд с музеем восковых фигур и непременным казематом ужасов, она все стерпит. Тогда как настоящие памятники, видевшие будапештскую belle époque, никто переделывать не собирается. В крайнем случае, в их обветшалой роскоши будут гнездиться новые чудесные кабаки.

Июнь 2015

Читать также

  • Песни радости-злосчастья. О случайности и необходимости Белграда

    Песни радости-злосчастья. О случайности и необходимости Белграда

    Продолжение личного проекта культуролога Яна Левченко: зигзаги «профессорского» туризма

  • Личный масштаб и коммунальный порядок, или В чем нидерландская корова превосходит российского автомобилиста

    Хроники коммунального быта: продолжение личного проекта культуролога Яна Левченко.

  • Сырое, крепкое и чуть приготовленное

    Путеводитель умеренного гедониста, или Париж в шекспировских ироничных полутонах.

  • Комментарии

    Самое читаемое за месяц